Текст книги "Мой маленький Советский Союз"
Автор книги: Наталья Гвелесиани
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Наталья Гвелесиани
Мой маленький Советский Союз
© Гвелесиани Н. А., текст, 2016
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2016
Вступление
Человек рождается на свет ребенком.
А уходит – стариком.
В этом есть какая-то жуткая, до слез обидная несправедливость.
А все, что несправедливо, то, по моему глубокому убеждению, неправедно. Неправедное же преходяще.
Неправедное не существует само по себе, его бытие несубстанционально.
Раз нам чувствуется, что в движении от детства к старости есть что-то не то, то, значит, так оно и есть. И посему может быть преодолено. Нет ничего непоправимого! И на такой случай предусмотрено Обыкновенное Чудо. Надо только захотеть все исправить, просто положившись на это Чудо.
Куда уходит детство? Никуда.
Детство – не место и не время, а способ существования души. Это мы из него уходим.
Мы начинаем уходить прямо с колыбели, поскольку с ходу попадаем в мир тех, кто уже ушел.
Уже ушедшие, не ведая о том, что они ушли, уводят и нас.
Тотчас после нашего появления они с доброй улыбкой протягивают нам свои очень большие и очень важные игрушки. Они – как стена, отрезающая нас от жизни.
И мы поначалу отчаянно сопротивляемся: сначала кричим, потом плачем, потом хнычем, потом капризничаем, потом хулиганим… А потом – суп с котом.
Или пытаемся быть послушными и добросовестными, и это хуже всего. Если, конечно, нам не выпало счастье родиться в семье просветленных жителей вершин духа…
Наконец, мы не выдерживаем и сдаемся.
И вот тогда-то этот неплохо организованный для удобства стариков мир, который мы, плача и давясь, все-таки проглатываем, как подслащенную пилюлю, хорошенько осев в мозгу, прижимает нас к земле.
Так появляются синица в руке и тоска по журавлю, правое и левое, доброе и злое.
Мы были магами, а стали – в лучшем случае – поэтами.
Добывая свой хлеб потом и кровью, мы ищем всю жизнь затонувшую Атлантиду, не ведая о том, что она всегда рядом.
В общем, как все, наверное, уже догадались, наше детство заканчивается, еще не успев начаться.
И это его мы потом ищем всю свою жизнь.
Часть первая
1
– Нет, шорты сегодня лучше не надевать, – говорит мать, стоя ко мне спиной, и, словно ожидая подтверждения сказанному, вытягивает руку за перила балкона и скептически всматривается в небо. – Наденешь брюки – свежо. А то будешь потом кашлять на моих нервах.
Что значит – наденешь? Мне, ясное дело, до лампочки, брюки на мне или шорты, но что означает этот повелительный глагол? Выудив из сетки сплющенную, как юла, сине-красную луковицу, я отправляю ее в полет над озабоченным воробьем, который, прикорнув на нашей веревке для белья, слишком уж откровенно – подчеркнуто откровенно – чистит свои перья, навевая на мою мать не лучшие мысли о погоде. Воробей тоже отправляется в полет – над нашим двором, – а на его место приземляется сизый голубь, он важный и, топорщась, откидывает голову назад, чтобы сердито всматриваться в каждого. Ходит, беспокойно крутится, утробно урчит.
– Сейчас!
Это не я говорю. И не матери. Это – из меня какая-то трепетная сила.
Я бегу в прихожую, нащупываю впотьмах сандалии. Мать выбегает туда же, словно и ее сила перенесла из лоджии в спальню, откуда она уже несет охапкой какую-то подхваченную на бегу одежду.
– Померяй-ка вот эти. И кофту не забудь… – повторяет она, размахивая перед моим лицом широкими оранжевыми брюками и красной шерстяной кофтой в крапинку.
Я выхватываю кофту, комкаю ее и отбрасываю прочь:
– Опять тетя из Магадана прислала?
– При чем здесь Магадан? А даже если и из Магадана, то что ж в этом плохого? Ты же знаешь, тетя Света покупает в «Военторге» все самое модное.
– Скажи лучше, самое теплое!
– Модное – и теплое! Если будешь себя так вести, вообще никуда не выйдешь!
– Что-о-о?! А ну уйди с дороги!.. Ты пойми, тетя Света живет в Магадане, а я – в Тбилиси. В Тби-ли-си!..
– Что за бред! Выйди на балкон и посмотри, в чем люди ходят! Еще май месяц.
– Знаю. Лето на дворе. Это вам не Магадан.
Как ни в чем не бывало, мать поднимает кофту с пола и вновь подбирается ко мне, выставив вперед приспущенным флагом оранжевые брюки.
– А это еще что за Африка?! – кричу я возмущенно. И при этом незаметно отступаю к двери.
– Самый модный цвет в этом сезоне. Сейчас все девочки в таких ходят, – говорит мать, не моргнув. А потом небрежно добавляет поскучневшим голосом: – Хотя, если хочешь, можешь надеть свои вечные синие брюки.
– Ну, правильно – синие брюки! Что ж ты раньше про них молчала?
– Так их еще гладить надо.
– Так они же немнущиеся!
У меня нет слов – такие все непонятливые!..
Машинально просунув руки в накинутую мне на плечи кофту, я надеваю узкие, порядком потертые синие брюки и выскакиваю на лестницу.
– Кепочку вот еще возьми! Правда, девочки у нас такие не носят…
– Кепочку?… Ну, давай.
Раз девочки такие не носят, значит, буду носить.
Этажом ниже меня змеисто струится из приоткрытой двери, осаживая на бегу, волшебный запах. Дверь на цепочке. Взявшись рукой за цепочку, я слегка пошатываю ее, принюхиваясь, блаженно прикрывая глаза. Хочется петь, лепетать какие-то звуки, в голову лезет вздор. Время течет себе вдаль, будто и нет его… Но вдруг – моментальная молния. Это тетя Надя внезапно положила мне на руку свои холодные пальцы.
– Хочешь пирожок? – спрашивает она таинственным шепотом. И протягивает, не снимая цепочки, тарелку, на которой горкой пышущие ароматом изделия из теста. Ох, это смертельно для меня…
– Хочу, – говорю я хмуро и хватаю пирожок.
И, без всякого «спасибо» сбежав на два этажа вниз, проглатываю его без всякого удовольствия. Потом, немного подумав, возвращаюсь назад. Кладу руку на цепочку. Стучу в дверь:
– А можно еще пирожок?
– Бери-бери, деточка. Кушай на здоровье.
Второй пирожок я съедаю неспешно – хватает на весь мой степенный путь вниз по лестнице; за это время я успеваю изучить последние надписи на стенах и добавить мелом свою. У меня огненный живот, потому что пирожки с густо наперченной картофельной начинкой тоже огненные. И язык у меня огненный, и мысли. И весь обхваченный этими мыслями двор – тоже огненный.
Я выхожу из подъезда прямо в огненный шар. Солнце в оранжевых брюках встало напротив, грудь у груди, и мглисто посверкивает, переливаясь, крапинками из туч.
Перебежав дорогу и детскую площадку, я взбегаю на пригорок, где рокочут в траве кузнечики и шныряют среди колючек ящерицы. Здесь я за ящерицами охочусь. Просовываю в развороченные рыхлые норы руку по локоть, прижимаю обитателей к земле, или к полу, или стене, как там у них это называется? – и ящерицам ничего не остается, как вцепиться мне мертвой хваткой челюстью в палец. А там уже я вытягиваю их из земли.
Но сейчас мне хочется петь, и ящерицам дарована свобода.
Капитан, капитан, улыбнитесь,
Ведь улыбка это флаг корабля,
Капитан, капитан, подтянитесь,
Только смелым покоряются моря!
Большой белый корпус, восемь этажей и три подъезда, покачиваясь незримо в синем воздухе, гудит, как пароход перед отправкой из гавани.
А может, это поезд с синими окнами. И он бьется о тьму шелестящими крыльями. Поезд – это гусеница на листке ночи. Он едет и спит. Спят все его пассажиры. И только внутри его – шелест и сквожение крыльев… Сквозь него идет проводник с фонарем – наш домоуправ без портфеля дядя Саша. Никто не назначал дядю Сашу управлять домом, но он заходит в корпус тогда, когда все остальные выходят. Все идут на работу, а дядя Саша уже искупался в Тбилисском море, сделал гимнастику, собрал в кучки мусор и поправил изгородь у саженца виноградной лозы.
Потом он тоже уйдет на работу.
А на улицу выйдет задумчивый полуслепой дворник, зашуршат колеса автомобилей.
И появятся Аэлита, Афруля, Апуля и Аспуля.
Они выйдут из среднего подъезда, спустившись по двум ступенькам со своего первого этажа походкой плавной, головы высоко подняты, лица привычно напряжены. Они словно всегда ожидают, что сейчас кто-то скажет: «А… смотрите, вон идут Аэлита, Афруля, Апуля и Аспуля». И проводит их долгим насмешливым взглядом. Правда, у самой старшей из четырех сестер, Аэлиты, лицо не столько напряженное, сколько сосредоточенное – на чем-то своем, чему она слегка улыбается в душе, – и от нее словно струится мягкое, синевато-дымчатое сияние. Колышется у нее на груди алым парусом пионерский галстук. Аэлита учится в седьмом классе и шефствует над третьеклассниками, и не только в урочное время. И наверное, поэтому она иногда повязывает галстук на обычную неформенную блузку. Идет себе по своим делам и заботам – с ясным лицом и спокойной, приветливой улыбкой. И что самое интересное – никто не говорит ей вслед: «Вон, смотрите… пошла. Да еще и с галстуком…»
Чего не скажешь о моей однокласснице Апуле.
Смотрит она исподлобья, вид имеет грозный, надменный и одета, как и положено нормальному ребенку, не лучше и не хуже других.
Но другие дети, только взглянув на нее, ядовито спрашивают:
– Апуля, а сколько вас всего? Давай посчитаем: Аэлита, Апуля, Афруля, Аспуля… А когда родится Аполлон?
Стремительно сорвавшись с места, Апуля бросается в гущу разбегающихся обидчиков и, если успевает схватить кого-нибудь за шиворот, награждает его звонкой оплеухой, а потом строго выговаривает, чеканя слова:
– Меня зовут Аппатима. А сестер – Афродита и Аспасия. Это – древнегреческие имена.
Ну, Аппатима так Аппатима. Я не против. Я так ее и называю, стараясь спрятать усмешку, причину которой втайне разделяю со всеми остальными. Кто ж виноват, что родители у сестер – греки. И скучают по своим великим предкам.
Во дворе я голосисто распеваю, ведь звуки все равно разбегаются, растворяются, в них не вслушаться с балконов. Красная кофта на плечах – как мундир. Подобрав припрятанную, выструганную из ветки тополя палку, срубаю ею головки колючек, а иногда и цветов. А к пригорку уже идут друг за дружкой, проводив в школу Аэлиту и семилетнюю Аспасию, которые учатся, в отличие от нас, в первую смену, Аппатима и Афродита.
Проворно взбираются по склону, встают на обломок бетонной трубы, проходятся по ней раз-другой, как гимнастки на бревне, и, разом замерев, складывают руки на груди. Смотрят в упор.
Аппатима надменно произносит с издевкой в голосе:
– Тебе медведь на ухо наступил!
– Знаю, – говорю я беспечно и глупо улыбаясь. – Так у меня же ни слуха, ни голоса!.. Ну что, может, сходим за абрикосами, пока хозяева дрыхнут?
– Сходим, сходим, – кивает Аппатима, не уклоняя от моего лица цепкий взгляд, который тем больше наливается непонятной сердитостью, чем больше я улыбаюсь. – Только сначала ты нас покатай…
Вот ведь странная просьба…
Мало того что в наших ежедневных набегах на окрестные сады и огороды я – главное действующее лицо и собиратель, так сказать, репьев и шишек на совесть и репутацию, а они только у забора подсаживают да на шухере стоят, так их еще и катай!
Но вместо того чтобы возразить, спрашиваю, продолжая сиять большущей улыбкой на немного скуластом лице:
– Это как?
– А вот так, – равнодушно говорит Аппатима и выкидывает вперед руки. – Подойди!
Без лишних слов я поворачиваюсь к ней спиной, и она падает на нее коршуном, сцепляет руки у меня груди и кричит: «Ого-го!» И мы скачем, скачем вокруг трубы, на которой так и стоит вечно молчащая, уныло-спокойная, не в меру упитанная Афродита.
Стоит и следит за нами немигающим взглядом, а Аппатима кричит с мгновенно проснувшимся горячечным азартом:
– Ого-го! Ого-го! Битый небитого везет, битый небитого везет!
Потом, устав, мы сваливаемся в заросли колючей травы и, тяжело дыша, нервно хохочем.
Мы сидим на голой земле на некотором расстоянии друг от друга, и Аппатима удовлетворенно-примирительно посматривает на меня то с любопытством, то с мерцающим в глубине черных глаз лукавым огоньком.
Потом, отдышавшись, вдруг произносит:
– Слушай, а почему ты такая?…
И, не договорив, задумчиво смотрит вдаль, упершись в землю кулаками. Похоже, она и сама забыла, что хотела спросить. Словно ангел над нами пролетел и, сорвав ее слово, как репей, скучно отбросил в сторону.
Пауза тянется и тянется. И звенит, наполняясь стрекотом все больше входящих в раж кузнечиков.
– Какая?… – спрашиваю я нерешительно.
– Ну… Как тебе сказать… Похожая на Волка из «Ну, погоди». Заяц столько раз обводил его вокруг пальца, а он все такой же. Сними, кстати, эту дурацкую кепку – не идет она тебе.
Машинально сорвав кепку, я резко встаю и делаю шаг, сама не зная куда, но, словно наткнувшись на преграду, останавливаюсь. По-прежнему улыбаясь сквозь прорезавшуюся изнутри боль, примирительно говорю:
– А теперь уже можно… за абрикосами?
– Ну, кому что. Кому – покататься, а кому – пожрать. Ладно, пошли. Но только не за абрикосами, а за игрушками. Есть тут одно местечко…
– За игрушками? А это где такое?
– Да в детском саду, который рядом с нашей школой. Там сейчас ремонт и никого нету, даже строителей. А в одной комнате окно разбилось. Можно туда пробраться и взять мяч или скакалку – их там все равно много, никто и не узнает.
Я изумленно всматриваюсь в замкнуто-беспокойное лицо Аппатимы, по которому словно молнии пробегают, рождающиеся от ее лихорадочного взгляда, и пытаюсь найти в нем обычное лукавство, но сейчас оно серьезно, как никогда.
Однажды мы уже взяли, надеясь, что никто не узнает, мороженое из стоящего в проходе магазина специального холодильника и вышли, не заплатив продавщице, пока та занималась кем-то. Во дворе мы сняли этикетки с вафельных стаканчиков и побежали, весело смеясь, точно в руках у нас было небывалое сокровище. Правду сказать, мы проделывали такое с подачи Аппатимы не раз. Но однажды, когда Аппатима с Афродитой стояли на улице, попросив меня, чтобы не привлекать внимания, стырить стаканчики без их участия, кто-то крепко схватил меня за запястье, и я, обмерев, похолодела не меньше, чем мороженое, когда увидела яростное лицо продавщицы.
– Девочка, а деньги?
– Сейчас… Я хотела дать, просто забыла. Я думала…
– Если ты забыла, то где деньги?
– Я… Сейчас…
– Да нету у тебя денег! Ах ты, малолетняя бандитка! Люди добрые, вы видите, что творится?!
Стремительно набежала толпа – краска волной ударила мне в голову, залила темным ужасом уши. Ничего не слыша, ничего не понимая, я ощущала только лихорадочный, жалобный стук сердца, превратившегося в льдинку, его треск и визг, какой бывает у резко затормозившей машины. Кто-то крикнул: «Да вызвать милицию надо!» И этот крик все-таки проник в мое тонущее сознания, потому что он был очень громкий. Но тут все загалдели с новой силой, и уши совсем закупорились. Нет, не совсем: я поняла, что люди спорят. А потом та рука, что крепко стискивала мое запястье, разжалась, и мой локоть оказался в другой руке. Хозяин этой руки – усатый дядька с усталыми, хитроватыми глазами – вывел меня за порог и сказал, толкнув в спину: «Давай беги отсюда. И чтоб больше не приходила сюда!»
И я пошла нетвердой походкой. Бежать я не могла, так как не чувствовала ног – они дрожали и подгибались.
А по лицу моему катились слезы.
Аппатима и Афродита, появившись из ниоткуда, молча шли следом, как понурые собаки.
Потом Аппатима сказала, когда ноги принесли нас к родному двору: «Ну все, больше никогда!.. Ты это… извини. Слышишь?»
Она была бледна, и лицо ее дрожало. Я никогда не видела ее такой… доброжелательной, что ли? И потому промолчала, сдержав шумное ругательство.
– Ну, нет уж, хватит! – сказала я, сердито водрузив кепку обратно на голову. – Лучше в мяч пока поиграем. Ну их на фиг, абрикосы и все такое.
– А Афро вчера потеряла наш мяч. Забыла во дворе – и нет больше мячика.
– Я свой принесу – у меня их пять штук. Я мигом!
– Да стой ты! Не обязательно же в том детском саду что-то брать. Мы просто сходим посмотреть. Просто проверим, какие там у них ходы-коридоры-сокровища. Как разведчики.
Как разведчики? Это уже интересно. И меняет дело. Воображение, задетое волшебным словом «разведчики», вспыхивает яркими красками, душа взмывает из пяток ввысь, готовая растечься какой-то смутной мыслью по древу.
– Ладно, – говорю я с деланым безразличием. – Только по-быстрому давайте.
– А ты меня на спине еще прокати – все будут думать, что это мчится кентавр.
…Но когда шумно пыхтящий кентавр с плетущейся рядом молчаливой Афродитой перемахнул через разбитое окно и приземлился в царстве игрушек, лежащих вповалку на грязном, со следами побелки полу детского садика, душа его уже не знала удержу и струилась по темным коридорам, ныряя в незапертые комнаты.
Наш разум затопила стихия. Мы заходили в кабинеты, сидели за большим канцелярским столом, щелкали костяшками счетов, перебирали ручки и карандаши, переворачивали чернильницы, рисовали рожицы на бланках, поднимали трубку телефона и говорили: «Алё!»
А когда кентавр с шумом и смехом вылетел, как из дыры, к стоящей на лужайке Афродите, в руках у него оказался большой полосатый мяч.
– Трофей, – многозначительно сказала державшая его Аппатима и посмотрела мне в глаза долгим, отсеивающим сомнения взглядом.
2
Блеснула молния. Большие рваные капли легли на асфальт детской площадки, подмочили кусок мела, которым чертили квадраты для игры в классики и рисовали смешное и страшное. Зашумели, раскачиваясь от порывов внезапно налетевшего ветра, тополя, что росли стройной рощицей за бордюром поля с баскетбольными щитами, нижняя часть которых служила нам футбольными воротами. И появилась собака. То ли гонимая надвигающейся непогодой, то ли сошедшая с тех самых небес, где ничто под луной не ново. Она двигалась бесшумно, как пантера, и смотрела внутрь себя, как смотрят обычно коты, а не собаки.
– Сильвия! – крикнула я, ударив ногой по мячу.
Он пружинисто полетел, подскочив несколько раз, к калитке, через которую собака намеревалась войти, прокатился по земле и замер у ее лап.
Сбавив шаг, гостья, кажется, слегка призадумалась, стоит ли быть такой неразборчивой в выборе пути, но гнет какой-то иной мысли, иных воспоминаний был так тяжел, что она, тут же позабыв о мяче, чуть не сбившем ее, проследовала в угол площадки и залегла там, грустно положив морду на лапы, как воплощение вселенской скорби.
Мы никогда еще не видели настолько грустной собаки.
И не могли понять секрета этой грусти.
Казалось, грусть эта стирала погожий день, и он меркнул, не имея сил сопротивляться.
И мы, все трое, и мир вокруг нас – наш дом, наш двор, овраг, лес, море, школа, другие дома, примыкающие к нашему двору, – тоже не могли сопротивляться, сползая в общем потоке в приоткрывшуюся бездну.
Так показалось мне на миг.
Но обычные дети не обладают долгой памятью, они живут здесь и сейчас, они отражатели и подражатели и каждую минуту меняются. Поэтому грусть собаки, объяв меня на мгновение, пронзив до самой сердцевины души, почти сразу же вновь встала внешней, собачьей, а своя кожа – опять самой ближней. И распахнувшаяся так внезапно бездна боли и печали затянулась, будто бы ее и не было никогда. Я лишь растерянно улыбалась, приглядываясь к исхудалым бокам собаки, дотронуться до которых было так же страшно, как коснуться рукой скелета. Ребра ее прикрывала испещренная царапинами, ссадинами и шрамами обвисшая морщинистая кожа пепельно-бурого цвета. Шерсть была черной и свалявшейся.
Но самым плохим было не это. Под хвостом у изможденной собаки скопилась лужица крови. Лужица медленно, но верно пополнялась выкатывающимися из промежности собаки блестящими, как бусины, каплями.
– Ее били, – сурово произнесла Аппатима. – И повезло же тебе, детка, с хозяевами.
Мы никогда не думали, что могут найтись такие до странности дикие люди, которые бьют животных прямо туда. Поэтому мы были как-то не по-детски ошеломлены этим плохо укладывающимся в сознании фактом, а иному объяснению в наших юных умах тогда еще взяться было неоткуда. Поэтому, когда вскоре на площадку ворвался отчего-то не в меру задорный в этот день песик Джерри, живший у одних наших соседей, и, виляя хвостом и ластясь, повизгивая от непонятного восторга, в считаные секунды оказался у той самой ужасной лужицы, ткнулся в нее носом и, плюхнувшись на задние лапы, казалось, произнес на своем собачьем языке что-то нетерпеливо-сладкое, тоже по-своему удивленное, мы с невероятным возмущением отогнали его прочь.
Но Джерри, обогнув площадку, пошел на вторую попытку, словно был самолетом, которому непременно нужно было зайти на посадку, а аэродромом служила наша Сильвия. Казалось, он не слышит наших криков, не видит летящих в него камней, не замечает палок в руках. Тем более что Сильвия поднялась и, вся дрожа, покачиваясь на нетвердых лапах, сама сделала несколько шагов навстречу этому кружащемся самолету.
Джерри был тут как тут. И со стремительностью молнии стал совершать необычные телодвижения, которые, однако, ему не вполне удавались из-за его малого роста.
Что ж… Раз наша гостья сама изъявила желание познакомиться с Джерри, мы не только не стали препятствовать нарождающейся дружбе, но и принялись изо всех сил помогать им.
Особенно старалась я.
Пританцовывая что-то типа лезгинки и утробно выкрикивая какие-то звуки, я сделала вокруг Сильвии с пристроившимся сзади глубоко озабоченным Джериком некий магический круг, а стоявшая со сложенными на груди руками Аппатима, сверкнув глазами, пнула Джерика под зад, вероятно надеясь тем самым ему как-то посодействовать. Джерик, взвизгнув, сбился с темпа. Черная собака зарычала.
А я перешла с танцующего бега на шаг и торжествующе запела:
Капитан, капитан, улыбнитесь,
Ведь улыбка это флаг корабля,
Капитан, капитан, подтянитесь,
Только смелым покоряются моря!
Услышав мой голос, на балкон вышла мама, да и другие соседи с любопытством поглядывали в окна на развернувшееся действо, которое от минуты к минуте захватывало нас все больше. Телодвижения Джерика стали странными до неприличия.
– Иди домой! – крикнула мама.
– Мама! – крикнула я. – Ты только посмотри, как они подружились! Какая-то собака пришла на площадку, и Джерри полюбил ее с первого взгляда!
– Иди домой! – сухо и зло повторила мама.
Подобные приказы я всегда игнорировала.
Села на корточки и положила обеим собакам руки на спины, принялась поглаживать их, чтобы успокоить. Мне казалось, что волнение, охватившее несчастных этих животин, только усилилось от наплыва в окнах недоброжелательных глаз.
Но тут из третьего подъезда вышел невысокий седовласый мужчина – хозяин Джерика.
– Джерри! – сказал он куда-то в сторону невозмутимым тоном и, глядя прямо перед собой, зашагал за дом – там был ближайший гастроном.
Джеррик отказался на редкость послушным мальчиком. Он тут же ринулся за хозяином. Мало того, опередив его, первым свернул за угол дома.
– Предатель! – сказала я с досадой.
Но природа не терпит пустоты. И взамен новоприобретенного друга, точнее, нелепой пародии на него черная собака тут же призвала другого, на сей раз настоящего.
Из противоположного угла площадки вышел, стряхнув дрему, до того незаметно почивавший под железным столом наш дворовой пес Мурзик.
Когда я через пару лет увидела Штирлица в фильме «Семнадцать мгновений весны», то сразу вспомнила Мурзика, к тому времени уже погибшего. У Мурзика была величественная поступь Штирлица, его осанка и его нрав. Это был уже немолодой пес, прижившийся при нашем дворе. Его охотно подкармливали, а он скромно и исправно нес службу: охранял дом от воров и хулиганов, причем службу свою нес добровольно.
Мурзик снискал поистине всенародную любовь. Он был крепкий, импозантный и одновременно простой: с густой, как у медведя, шерстью цвета красного дерева, неизменно опрятный и учтивый. У него были умные, глубоко посаженные, серьезные, почти человеческие глаза. Лаял он густым баритоном, причем только по делу и только на чужих – подозрительно чужих, которых он шестым чувством умел отделять от живущих в нашем доме.
Рассказывали, что Мурзик сорвал однажды ограбление квартиры каких-то наших соседей, перегородив ворам дорогу в подъезд. И будто бы эти грабители вызвали потом в отместку собаколовов, соврав, будто пес кидается на людей.
Доля истины заключалась вот в чем. Наезжавшие два-три раза в год собаколовы, охотившиеся за бездомными животными, по умолчанию делали вид, что у Мурзика хозяин есть: коллективный хозяин – наш дом. Мы, дети, заслышав вдали первые хлопки выстрелов, мешающиеся с едва различимым воем и тревожным лаем, на который глухо отвечали все живущие близ дома собаки, тут же выскакивали из квартир и, передавая друг другу, как клич: «Собаколовы!», – бежали во все закоулки и подвалы, хватали, тянули дворняг в собственные прихожие, а родители, всегда порицавшие нас за игры «с этими блохастыми», проявляли в такие дни чудеса терпения. И конечно же первым в укрытии оказывался наш Мурзик.
Но в тот злополучный день грузовик с обшарпанной железной клеткой, в которой томились уже обреченно только что отловленные собаки, подъехал к нашему дому неожиданно.
Двое дюжих мужчин, выйдя из кабины со щипцами и сачком, деловито проследовали к Мурзику, задумавшемуся о чем-то у входа на площадку, и с поразительной быстротой накинули на него сачок.
Не издав ни звука, Мурзик, все так же задумчиво продолжал стоять и в сачке – огромном, перепачканном кровью.
Потом он пошатнулся и сел, по-стариковски неповоротливый, хотя и по-прежнему статный, по-особливому видящий все. Только задняя лапа у него едва заметно подрагивала, а из глубины неподвижных глаз бесслезно лилась печаль – последняя, уже неземная.
Эта печаль, когда я распознала ее, казалось, растворила окружающий мир, утопив его в себе. Мир внезапно потерял все доброе, сузился до скелета, как тело на рентгеновском снимке: я видела только, дымчатых призраков, механически орудующих сачком и щипцами.
Самое печальное, что призраками, предавшими своего верного друга – только словно загипнотизированными, пригвожденными к месту, – оказались все мы, и взрослые и дети. Застигнутые врасплох действом, неотменяемость которого никто из нас просто не успел осознать, мы, дети, сорвались с места лишь тогда, когда машина с молниеносно вброшенным в клетку Мурзиком, дав газ, скрылась за поворотом.
Но как только машина унеслась, мир вернулся. И вернулся с пугающей силой второго пришествия Христа. Мы бежали с криком вслед неведомо куда исчезнувшему грузовику, надеясь срезать путь переулками и встретить его на шоссе. А матери, подхватив на руки дружно, как по команде, разревевшихся малышей – детская площадка была излюбленным местом их прогулок, – столпились на том самом месте, где только что была машина. В эту галдящую толпу женщин и детей стремительно вливались жильцы гудящего как улей дома. Они выскакивали из квартир, как будто пожар начался, и торопливо сбегали по лестнице, обмениваясь на ходу короткими восклицаниями. Уже внизу, во дворе, они изумленно пересказывали друг другу случившееся, и опять скорее языком жестов и восклицаний. Некоторые, возмущенно глотнув воздух, доходили до поворота, за которым скрылась машина, и, не обращая внимание на сигналы автомобилистов, шумно матерились.
Вышел из лифта домоуправ дядя Саша – и не узнал плещущего за порогом моря-мира. Так и замер подслеповато на верхней ступеньке подъезда, словно капитан попавшего в шторм корабля на своем капитанском мостике. Мостик-ступенька был теперь, как щепка, крутящаяся в водовороте.
Дядя Саша шагнул вперед, и его поглотила гудящая толпа.
Потом из толпы вынырнула его поднятая рука с материализовавшейся откуда-то красной папкой. И папка, и рука торжественно вплыли в белые «жигули», за рулем которых сидел еще один наш сосед.
Дав газ, «жигули», немедленно отправились, как нам, детям, казалось, в погоню за грузовиком. И возможно, эта погоня увенчалась бы успехом, но, к несчастью, ни домоуправ, ни владелец белых «жигулей», ни кто-либо другой из жильцов нашего дома понятия не имел об адресе того отвратительного, скорее всего загородного, спрятанного подальше от глаз и ушей учреждения, где из собак, как все тогда говорили, варят мыло.
Когда «жигули» поздно вечером вернулись и когда из них вышел осунувшийся, с серым от усталости лицом домоуправ, все уже знали, что Мурзик погиб. Кто-то все-таки дозвонился до мрачного этого учреждения и получил короткую, как выстрел, справку.
С тех пор советское хозяйственное мыло, которое, как уверяли хорошо информированные источники, и вправду варилось то ли из жира, то ли из крови, а может, из смеси того и другого бродячих собак, стал прочно ассоциироваться у меня с памятью о Мурзике. Тем более что цвет мыла был красно-бурым, как шерсть нашего беззаветно преданного дому Штирлица, этого собачьего бога.
Интересно, что гибель Мурзика тут же обросла легендами и слухами. Выдвигались самые разные версии о том, кто же вызвал собаколовов. И наиболее популярной, наряду с версией о звонке в соответствующую службу воров, одно время была и самая нелепая, самая невероятная: дескать, во всем виновата первоклассница Лариска.
Первоклассница Лариска, жившая в соседнем доме, больше всего на свете любила возиться с собаками и кошками, вовлекая их в свои причудливые игры. Как-то, раздобыв красную шелковую ленточку, она повязала ее на шею Мурзику, и он от этого взбесился. Ведь впадают же в бешенство от красной тряпки быки. Взбесившись на время, Мурзик слегка цапнул Лариску за руку. Это увидела мать девочки, и она-то якобы и вызвала собаколовов.
Лариска непонимающе хлопала глазами, когда мы, дети, грозно пересказывали ей подробности этой душераздирающей истории, преградив ей вход на площадку. Она бесхитростно похохатывала, а потом, отбежав от нас на безопасное расстояние, смеяться перестала. Сидела на корточках, посматривала искоса на дальний угол площадки, где любил спать Мурзик, коротко вздыхала и чертила что-то обломком кирпича на асфальте.
Все это случится год или два спустя.
А в тот день, когда на площадке появилась черная собака, Сильвия, как я ее почему-то назвала, Мурзик был ее неоспоримым господином. Царем.
Он степенно подошел к гостье, пошатывающейся на худых, как у курицы, ногах, вежливо обнюхал ее и предупредительно встал рядом, голова к голове, – сильный, умный и нежный.
Черная собака, вынырнув из каких-то своих невеселых дум, вдруг благодарно лизнула его в уголок рта, утонув на миг носом в роскошной медвежьей шерсти.
Мурзик улыбнулся и сел.
Черная собака легла и прикрыла глаза.
Кажется, она попросила его охранять ее сон.
И Мурзик, кажется, тоже видел ее сон, ибо, пока она вот так лежала, то и дело пугливо вздрагивая всем телом, готовая в любой момент вскочить и обратиться в бегство, он, склонив голову, мучительно и беспокойно переминался. Взгляд его становился все суровей и одновременно нежней. Я никогда еще не видела такого обнаженного, как шпага, взгляда.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?