Электронная библиотека » Наталья Иванова » » онлайн чтение - страница 10


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:56


Автор книги: Наталья Иванова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Едва свернув с шоссе налево к Дуловской, Мария поняла то, в чем скоро убедилась и воочию: на станции ей будет одиноко, и при посадке ей никто, пожалуй, не поможет. Больно уж беззвучно, сонно было в Дуловской; одни шмели гудели над платформой; домашне пахло пиленой березой, опилками сосны, смолою шпал; обходчик вдалеке лениво погромыхивал кувалдой; никто кроме Марии отсюда в Псков не собирался. Казалось, ей везло: еще и не приноровилась ждать, как вдруг запели рельсы; поезд зашумел вдали, плавно приблизился, и черный паровоз, подойдя, встал, выпустив пары. Но на беду в дверях всех шести вагонов уже стояли, заслонив собою вход в вагон, немолодые проводницы, все как одна в форменном кителе, – и все они смотрели на Марию.

Не в силах выбрать, куда ткнуться, Мария пометалась вдоль вагонов взад-вперед, теряя время. Паровоз, дразня ее, уже посвистывал, подергивал сцеплениями, и проводница третьего вагона вдруг показалась ей рыхлее и податливей других. Да оказалась твердой. На просьбу: «Тетенька, пусти», не разжимая губ ответила:

– Билет.

– Не успеваю, – попыталась уломать ее Мария, – вы ж отправляетесь.

– Успеешь, – презрительно сказала проводница. – Мы пять минут стоим, а касса вон где – два шага.

Мария пробовала заканючить: залепетала что-то, что самой досадно было слышать, и, не слушая себя, из собственных бессвязных слов улавливала лишь «ноженьки», «обчистили», «сестра», «ребятки ждут» и «тетенька».

Тетенька ей отвечать не стала. Вцепившись в поручень, вся подалась вперед и, повернувшись к проводнице четвертого вагона, заорала:

– Ты поняла, как обнаглели? Просадят все, пропьют, а ехать надо. На жалость жмут – а что, нам больше некого жалеть? Вон сколько сирот от войны осталось – они что, все едут без билета?

– В милицию их сдать, – ответила спокойно проводница из четвертого, – бродяжат тут, а это не положено. За это полагается под суд. Разве не так?

– Так, но смотри: они в тюрьме на государственные денежки живут, то есть на наши. Мы здесь за них горбатимся, а им что тут на шаромыжку, что там задарма; из тюрьмы приходят: морды, как репа, жопу наели – и опять за свое; я б их лучше всех расстреливала.

– Ты ж нестарая еще, – принялась увещевать Марию проводница первого вагона, – мы, погляди, и то старее. Стыдно не работать. Глянь, руки у тебя, как лопаты. Стыдно.

– Я, тетеньки, работаю, – сказала им Мария, но проводница третьего вагона ее свирепо оборвала:

– Отойди, не то засвищу!

– За что свистеть? – обиделась Мария.

– Ты знаешь, – проводница вынула свисток и повертела им перед собой, как если б делала козу младенцу. Лязгнули сцепления, зашелся свистом и шипеньем паровоз, и проводница уплыла; поплыли мимо окна; люди в них, те, что не спали, глядели на Марию безучастно, некоторые хмуро, а кто и сквозь нее, ее не видя…

– Поезд-то откуда? – прощаясь, крикнула Мария.

– С Невеля, – ответила ей проводница последнего вагона.

– Что же вы делаете! У меня мать в Невеле! друзья в Невеле! меня там каждая собака!.. – отчаянно, но и без всякой цели соврала Мария, махнула тюбетейкой поезду вслед и, обессилев, села в пыль, на тут и там проросший подорожником щебень платформы.

Обходчик, будто вырос, встал над нею, потом присел на корточки и, отложив кувалду, вынул из кармана вареное яйцо. Протянул ей:

– На, пожуй… Попробуй сесть на рижский, если не торопишься, – сказал он, глядя, как Мария ест. – Ждать долго, но зато люди там спокойные, с понятием, – он подобрал кувалду и поднялся, чтобы продолжить свой неспешный путь вдоль путей.

Доверившись его словам и своему упрямому желанию удачи, Мария согласилась дожидаться вечернего поезда из Риги. В сторонке от платформы, возле насыпи, в тени лесопосадок, на мягком мху, усыпанном сосновой хвоей, она без снов и без забот спала весь день – лишь вскидывалась всякий раз, как только насыпь принималась вдруг дрожать, шурша песком и камешками. Товарный проползал по рельсам, с воем проносился скорый, пробегала, брякая, дрезина; потом надолго все стихало, томный воздух замирал, звенело солнце, тень пахла лапником, смолой, и сон был сладок. Когда же воздух стал тускнеть и остывать, Мария встала и вернулась на платформу. Там, как и утром, было пусто, никто опять во Псков не собирался, и это тревожило. Когда тревога и надежда устали в ней бороться и Мария успокоилась, показался синий тепловоз. Гудя нутром, приблизился и встал – но двери всех вагонов оставались заперты. Тепловоз и стоя не переставал гудеть, грозя вот-вот тронуться в путь. Мария, охнув, побежала вдоль состава. Открытой оказалась дверь вагона-ресторана. На табурете в тамбуре сидел, согнувшись, длинный парень в фартуке и чистил картошку, бросая ее в дюралевый бак перед собой. Вокруг него, казалось, облаком клубился запах жареного лука; из окон ресторана доносились звуки радио, мужской смех и звон посуды.

– Ты б разрешил пройти, – вцепившись в поручень, с мольбой сказала Мария парню. Он поглядел на нее с сочувствием и ответил, словно извиняясь, аккуратно выговаривая не родные ему русские слова:

– Сегодня пива нет.

– Я ж не о том! – сначала не поняв его, поторопилась объясниться с ним Мария, но вагон сильно дернуло, поезд тронулся, и ей пришлось отпрянуть. Парень с сожалением развел руками и исчез из глаз. Поезд быстро набрал скорость и ушел. Мария вновь одна осталась на платформе.

Она вернулась на шоссе и, вновь настроив шаг на долгую ходьбу, двинулась к Пскову. Справа, в окнах домов поселка Дуловка, уже трепетал багровыми и жаркими занавесками закат. Там, средь темнеющих сараев и домов, кричал мужик, должно быть, пьяный, упрямо препираясь с эхом собственного крика, зудела изредка бензопила, истошно лаяли собаки. Одна из них, как только Дуловка осталась за спиной, внезапно выпрыгнула из-под куста придорожной ольхи и молча подалась следом за Марией. С опущенной к асфальту мордой, с опущенными острыми ушами, она трусила сзади в десяти шагах, не приближаясь и не отставая. Мария мельком, чтоб не сбиться с шага, оглядывалась на ходу в надежде не увидеть хоть однажды за собою никого, но всякий раз бегущий пес оказывался перед глазами. Поддавшись страху и пытаясь разминуться с псом, она переходила от обочины к обочине – и пес трусцой пересекал шоссе наискосок. Настала ночь. Тень пса, как лодка на ночной воде, плыла бесшумно за Марией, и свет луны в его зрачках то остро вспыхивал подобно корабельным фонарям, то гас, когда он опускал глаза. Мария поначалу злилась, стыдясь своей боязни, потом, привыкнув к страху, подобрела и даже разговаривала с псом – когда садилась отдохнуть и пес, не приближаясь к ней, укладывался брюхом на асфальт.

За что мне это все, пытала она пса, сидя на корточках и опустив голову на руки, сложенные на коленях, – за мою дурость, скажешь, так ведь?.. Так ведь это ясно без тебя. Но не одна я дура, и дурная – не одна. Почему другие дуры все теперь в своих постельках – одна я здесь?.. Тогда, в войну, – что, у одной меня был фриц-ефрейтор? Но почему меня под суд, когда другие – те почти и прятаться не стали, и жили, как и жили, как все, среди людей? Вот это очень интересно. И интересно, почему я всегда знала, знаю и сейчас: все со мною справедливо. Не повезло, все так, но – справедливо. Почему?.. А потому что было хорошо. И с Кнуче-гадом было хорошо, не только сытно, и в Пушгорах, особенно в лесу, и вода в Щепце была прекрасна – так, скажу тебе, в Щепце мне было чисто, так хорошо, что эти невельские твари-проводницы иначе просто не могли как только обругать и не пустить меня на поезд… Вот если б с Кнуче было мне противно, как, например, Тамарке с Михаэлем – я б, может, как Тамарка, прожила все эти годы по-людски. Или не так? Ты не молчи, скажи, хотя бы гавкни… Вот если б мне со старшиной и со Смыкаловым-солдатиком вдруг было хорошо, как раньше с Кнуче, тогда б вода в Щепце была противной – но я за это села бы на поезд… А если мне со старшиною вдруг было б сильно плохо: вот если б он меня избил, тогда бы и Щепец был чист, и я б потом на поезд села – но что за радость ехать в поезде, если все болит!.. Ты, если хочешь, чтобы жизнь нормально ладилась, живи, пожалуй, плохо, но не сильно плохо. Живи так плохо, чтобы оставалось, чему потом заслуженно порадоваться. Но радуйся не слишком – как бы после слишком плакать не пришлось. Поголодавши, но не впроголодь, померзши, но не до костей – порадуйся, коль пустят в сени переночевать и бросят мясо со стола. Ты понял, пес: живи, как пес.

Пес вскакивал и лунной вспышкой глаз торопил ее. Мария поднималась с корточек и шла вперед, бездумно, как открытки с видами, перебирая свою жизнь, – и глянцево мелькали перед ней в ночи лица людей, коров, дома, бараки, верхушки лиственного леса, сопки в розовом лишайнике, тундра в тумане, какие-то медовые опилки, пальцы Невсесяна, самолет, поэты с арфой на ветру, дети в пушку, с молочной пенкой по краям крикливых губ, красные колеса паровоза, пар, дымы, мужские лица с высунутыми языками, язык собаки, сваленный на бок разинутой пасти, немцы с петлицами, милиция и проводницы в кителях. Мария не умела связно помнить на ходу. Лишь только вновь присев, стала подробно вспоминать тех проводниц – и как они ее стыдили, чтоб поняла: жить надо правильно.

Есть жизнь, где плохо – хорошо, сказала псу Мария, – есть, где правильно – неправильно. Когда-нибудь и нам с тобой так будет хорошо, причем всегда, что мы поймем, где правильно – неправильно, и все увидят: нам неправильно не надо. Ну а пока, ты прав, пора нам топать дальше.

Рассвет настиг ее в поселке. Напрягши зрение и память, Мария сообщила псу: Стремутка, но тот, не слушая ее и даже не вильнув хвостом, повернул к жилью и скоро скрылся за домами. Оставшись в одиночестве, Мария ощутила, как устала за ночь, но не позволила себе остановиться. До Пскова, по ее чутью, ей оставалось километров двадцать, может, меньше; она надеялась их преодолеть последним напряженьем сил – но сил хватило лишь до Соловьев. Она заставила себя пройти все Соловьи, считая дома, едва волоча ноги, и за последним домом упала в траву у дороги. Что-то твердое давило снизу на бедро. Мария перевалилась с боку на бок и, запустив руку в карман юбки, сначала вынула оттуда пустой кошелек, потом и книжицу, купленную в Пушгорах: влажный картон обложки надломился по углам, травинки сена, забившись меж страниц, висели бахромой.

Мария вытряхнула сено и труху, обтерла книжку о траву. Разравнивая кулаком надломы на серовато-желтом переплете, она подумала сварливо: вот чем тратить на тебя последние копейки, не лучше было бы купить буханку хлеба. Уже разгладив кое-как картон, Мария суеверно устыдилась: свят, свят, свят, конечно же, не лучше: буханку б сожрала уже – и все, зато теперь – и с голоду не спухла, спасибо, люди добрые не дали, и в Псков вернусь не как шалава, а со всем расположением… Хотелось спать. Трава тихонько шевелилась на ветру, гудела нудно стрекоза, и пахло сном, но Мария спать боялась, нисколько не желая потерять день на последнем отрезке пути и возвращаться в Псков глубокой ночью. Чтоб не рассеивать внимание и не позволить усыпить себя спокойным и случайным рыхлым мыслям, она сосредоточилась на книжке и для начала принялась разглядывать рисунок на обложке.

Рисунок, если приглядеться, изображал мужскую голову, но сбоку, как рисуют дети, со щеки, причем щека была, как в перьях, в бороде, подпертой воротом рубашки; затылок, хохолок были кудрявы, словно завитые, лоб кверху сплюснут, нос стрелой или крючком. И, если вдуматься и вспомнить, мужчина тот был Пушкин – но Пушкин этот так был не похож на все хорошие свои портреты и на памятники, те, что Мария видела и знала, он, главное, был так неаккуратен, что, осердясь, она подумала: художника, который так неряшливо рисует нашу гордость, неплохо бы судить и наказать. Ну разве эта клякса, эти завитки нам говорят о Том, Кто при светильниках лежит в горе? Что-то не похоже. На вьюн похоже, на сорняк, на плющ, на усики гороха, на траву, ту, что растет непроходимо где-нибудь вокруг горы и у дороги: ее бьет гром и дождь, и топчут люди, и едят коровы, – этого художника и близко к книжкам подпускать нельзя.

Мария возбудилась и с удивленьем возомнила себя в силе. Ей уже хватило уверенности в себе для того, чтобы смело раскрыть книгу. Ей казалось, что стихи, если уверенно, со всем вниманием к ним обратиться, вдруг да и сдуют прочь с себя всю паутину буковок, доверятся, подадутся навстречу и, коли ей, Марии, не умеющей читать, увидеть их не суждено – уж постараются хотя бы быть услышаны. Нетерпеливо полистав страницы, все в пятнах влаги по краям, и успокоившись на середине книги, Мария осторожно и заботливо, как на горячий лоб больного, опустила на нее ладонь. Чтобы никто не смог ее отвлечь, представ или мелькнув перед глазами: ни пес, ни птица, ни машина на шоссе, ни, паче чаяния, прохожий человек, – Мария подняла глаза к пустому небу и стала ждать. И дождалась: страница под ладонью вся нагрелась, прошел, как быстрый дождь, озноб по коже, тут же унялся, и что-то заунывное заныло у Марии в горле. То были жалостные выдохи и охи, перемежаемые словами, но сначала слова были случайны и редки и связаны между собой никак не смыслом – одним только дыханием Марии. Слова те были: «мама», «море», «тошненько» и «крепдешин», – Мария, выдыхая, и стеная, и вдыхая, ждала из-под ладони совсем других, упругих и великих слов, она вся в ожидании напружинилась до пота и, охая все громче, принялась вслух сказывать о том, что видела, гуляя в Пушкинских Горах: о том, как там деревья шевелились и шумели, цвел лен, шли толпы, веселились люди, лил дождь; и о поэтах говорила, и про домик няни, про ночной костер, и, с болью и обидой, о мужском коварстве, и о горе-могиле, о дороге… Она то причитала, то, чтоб ладнее выходило, пела, но к ее пенью тут же, как чужие пчелы к меду, липли песни воскресных репродукторов: черная шаль просилась на язык и месяц с левой стороны – Мария знала: это пушкинские песни, оттого и льнут, но злилась: ей они мешали.

После так парило, что изнуренная Мария еле шла. Мысль, что идти, в сравненьи с пройденным, недалеко, еще и раньше времени разленивала; Мария чуть ли не впервые испугалась: не дойду. Однако не сдавалась, ковыляя на отекших, будто не своих, ногах, уже не позволяя им хотя б на миг остановиться. Чтобы забыть о том, что впереди, и перестать завидовать себе, уже вернувшейся, уже отъевшейся и отомлевшей в родном, пусть и чужом, углу, – Мария занимала себя перечнем детей, когда-то подопечных ей в яслях. Перечень был не слишком длинным, но до Черехи, как прикинула Мария, если о каждом вспоминать подробно, его должно было хватить. Она подробно вспоминала, волоча ступни, о Лопотухине, Симакине, Косилове, о Карповой Наташе и о том, как пришивала, что ни день, лямку Помозину Сереже; о Розенцвейг, о рахитичных Холминых-двойняшках, о жирном Вырвине, о Бурщиной, о карантине из-за свинки у Алфимкиной, и как Зевакина, не Оля, а Марина, бросалась кашей, хныкала, визжала, всегда отказывалась есть, все норовила поцарапать тихого Булавкина… как его звали: Миша? Митя? Леша? – Мария так и не сумела вспомнить, сбилась, и это не прибавило ей бодрости.

Ненастье набухало долго; дыхание в духоте давалось так же трудно, как ходьба. Когда Мария наконец увидела дома Черехи, хлынул ливень, но дышать не стало легче. Теплые потоки, падая, выдавливали воздух; хватая ртом его остатки, Мария миновала мост через Череху и, мокрая, вошла в Лопатино. Едва она, подавшись влево, побрела по улице Советской Армии вдоль берега Великой, ливень утих, и снова стало парить. К Промежицам Мария выбилась из сил, но вечер, надвигаясь вместе с тучами, принес с собою новый воздух – сил не прибавилось, но свежесть поманила, и Мария смогла дойти до Рижского железнодорожного моста. Здесь она упала и долго отдыхала, глядя снизу скуки ради на будку на мосту, на вохровца с ружьем; вновь встала на ноги, скуля от новой боли в них, прошла под мостом, в его сырой тени, и свернула на Вокзальную…

…От площади вокзала до дому рукой было подать, но тут Марии стало боязно и зябко. Она нащупала в кармане мокрую монету в две копейки – все, что осталось после траты в Пушкинских Горах, затем нашла единственный на всю вокзальную округу телефон-автомат, схватила за руку какого-то пугливого подростка в белой бобочке, жующего песочное пирожное, вручила ему двушку и попросила набрать номер, не сразу вспомнив его вслух последним в этот день усилием памяти.

…Отец отправился в прихожую, снял трубку с аппарата на стене, сказал: «Але», послушал, морщась и потряхивая трубку, потом закрыл ее ладонью и закричал нам из прихожей:

– Тихо всем! Не слышу ни черта! А ну, всем замереть!

Мы неохотно замерли.

Отец опять приставил трубку к уху, послушал ее, молча возвратил на рычажок и, подняв кверху палец, произнес:

– Она.

–…

И все бы было хорошо: жила б Мария с нами долго, на свой лад счастливо, могла бы и состариться при нас, подобно няньке моего приятеля С-ва, с годами ставшей как бы его тетушкой и как бы бабушкой его детей, но на свою беду Мария снова повстречала Теребилова. Где повстречала, как – никто не знает толком; Псков город невеликий, немудрено и повстречать кого ни попадя; нам достоверно лишь известно, что Мария, две ее, как и она, татуированные подруги, уже допившие в тот день все, что нашли на нашей кухне, старик Григорий, Теребилов – однажды пили белую в котельной на Поземского. Там было жарко, топка разгоралась все сильней, и перебравший Теребилов, распалясь, стал выговаривать Марии за ее, как он сказал, приплюснутость и мрачно принялся, злясь на нее, жалеть ее:

–…Ты с ними на жилплощади живешь? Живешь, все это знают… Живешь ты с ними постоянно? Постоянно, это каждый подтвердит, и мы, где надо, подтвердим… Прописана у них ты временно?

– Вроде так, – ответила ему Мария.

– Ах так! И это – справедливо? Ты в своем праве требовать от них, чтоб прописали постоянно.

Мария испугалась:

– Для чего?

– Ты что, не хочешь, дура, чтоб у тебя была своя жилплощадь?.. Сколько у них комнат?

– Две, – подсказала одна из подруг. – В третьей Лисюченковы, семья, но их не видно: он все на северах, в командировках; она гуляет…

– Пусть две, – смирился Теребилов, – по совести одна уйдет тебе; и заживешь.

– И на кухне место будет, чтоб никто не прикасался, – заботливо зауверяла пьяную Марию другая ее подруга, – и своя конфорка на плите, и счетчик… Дед, я верно говорю?

– Положено, – кивнул старик Григорий, наливая. – А если будут сильно против, намекни, что в горсуде по-ихнему не будет.

Мария слушала, дурея в духоте и поддаваясь; даже увлеклась:

– Они не будут против, я их знаю: люди воспитанные, термос подарили, я им как родная, я им для верности скажу: глядите у меня! Я в своем праве – у людей спросите, вон, все люди говорят, а люди зря не скажут! Я и с судьей Веретьевой знакома – Светланочку ее в этих яслях когда еще сажала на горшок!..

Внезапно все затихли, и Мария осеклась: в котельную вошла та тетка-хохотушка из Пушгор – уже не хохоча, уже без клипс, в серебряных сережках с позолотой; ни на кого не поглядела и мрачно обратилась к старику Григорию:

– До хаты не пора? Одной мне ужин жрать?

На этом разговор был кончен, и Мария была уже готова позабыть о нем. Она, добравшись до дому, хотела промолчать, лечь тихо спать, потом, проснувшись, жить, как прежде, – но там, на улице, ждал результатов разговора Теребилов, а на кухне все хихикали в ладошку две подруги, приведшие ее домой под локотки.

Мария не смолчала: мялась поначалу, потом, храбрясь, вошла в кураж…

– Мария Павловна! – пеняла мать, страдая. – Скажи, зачем ты это делаешь? Зачем ты так? Ну разве этак можно? Ну разве мы тебя обидели хотя бы раз?..

– Глядите у меня! – мотала головой Мария. Отец молчал и хмурился. Затем прогнал ее подруг, велел всем отправляться по постелям, Марию утром не будил – дал ей проспаться. Когда проснулась, усадил ее обедать, но она почти не ела, так, клевала – и тогда, убрав ее тарелку со стола, отец ей с сожаленьем объявил:

– Придется нам расстаться.

Она ушла. Когда это случилось: до того, как Пролетарский стал Октябрьским проспектом, или после – где ж мне помнить? Я тридцать с лишним лет живу в Москве, я в Пскове не бывал лет десять, я на не признанной Марией могиле не был все пятнадцать лет!.. Теперь там, на Святой горе, мне говорят, живут монахи: бьют в колокол, поди, когда им нужно, каждый день – не то что раз в году в июне, и по совсем другим делам… Что до Марии, то она не возвращалась. Я не запомнил от нее, кроме того, что рассказал, почти что ничего. И фотографий не осталось, чтобы я мог вспомнить в ней не только грузность тела, но и глаза. Зато я помню книжку стихов с автопортретом Пушкина на обложке из картона – по ней и научился я читать еще до букваря и первых школьных троек. Не потому, что в доме не было другого Пушкина – но этого не жалко было мне отдать на растерзанье… Должно быть, он пропал при переезде на новую квартиру у театра, или в Москву, иль при мытарствах по Москве – обычный сборник, отпечатанный in quarto Учпедгизом, Госиздатом иль Огизом на рыхлой серенькой бумаге; на ней еще видны были разводы высохшей воды. Там было сочиненное в псковской ссылке: «К Языкову», «К ***», «Под небом голубым страны своей родной», «В крови горит огонь желанья», «Сожженное письмо», «Вакхическая песнь», «Зимний вечер», «Храни меня, мой талисман»… Там были: «К морю», «Демон», «Ночь», «Кинжал», «Во глубине сибирских руд» и «Арион». Там был «Пророк». Там были: «Памятник», «Элегия», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», «Из Пиндемонти».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации