Электронная библиотека » Наталья Иванова » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:56


Автор книги: Наталья Иванова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Прилепин: писатель от медиа

Если можно найти полную противоположность писателю Иличевскому – биографическую, стилистическую, мировоззренческую, в конце концов, – это будет писатель Прилепин. Критики, которым нравится Прилепин, и критики, которым нравится Иличевский, – это разные критики (есть, правда, критики, которым не нравятся оба, но это другая история). Читатели Прилепина в массе своей моложе читателей Иличевского (хотя и те – нестарые в общем-то люди), они если и учатся, то недоучились, они менее взыскательны, но в известном смысле они честнее и требовательнее. Их не купишь «словесным мастерством», многословные периоды с десятком придаточных они дочитают до третьей запятой, а рубленые фразы, энергичные диалоги и внятный событийный сюжет – это ровно то, что им нужно. Читатели Иличевского в политическом срезе скорее либералы, но в основном, наверное, аполитичны. Сказать, что читатели Прилепина – нацболы или что-то в этом роде, было бы упрощением, но биографические подробности и политические взгляды Захара Прилепина, в самом деле, неотъемлемая часть его литературной репутации.

Прилепин – фигура медийная. Не такая медийная, как Дмитрий Быков или Юлия Латынина, но те и по природе своей «медийщики», «писатели на случай». Прилепин похож на «писателя всерьез», и его медийные речи мало совпадают с его писательской сутью. Парадокс в том, что зачастую причисляемый к «новым почвенникам» и названный однажды «Горьким нашего времени», медийно-биографический патриот Прилепин по стилистике своей очевидный «западник» и шестидесятник. Рассказы с коротким дыханием, рубленые фразы и энергичные диалоги вольно или невольно выдают свое происхождение: они родом из классической американской журналистики, из Хемингуэя, отчасти из Довлатова. Впрочем, Довлатов веселее, Прилепин относится к себе слишком серьезно и шутки у него не очень получаются. Но биографически и профессионально они сродни, – ноги растут из газетной журналистики и американской прозы: экономия формы, скупой и мужественный «телеграфный стиль», неоднократно и успешно опробованная позиция писателя – «репортера жизни». «Жизнь и поэзия», то бишь жизнь и проза должны составлять одно, автор – не наблюдатель, не «рассуждатель» и не демиург, автор – активный и непосредственный участник этой жизни и герой этого сюжета. В известные моменты такая позиция востребована, и писатели-репортеры оказываются на гребне волны. И в этом смысле Прилепин действительно «Горький сегодня», разве что Горький 1900-х, и без романтических красивостей. Горький с романтическими красивостями – это «социально близкий» Прилепину Шаргунов. А у Прилепина взамен «море – смеялось» другая фишка. Опять же, неожиданная в свете все той же медийно-биографической репутации. Вот характерный пример:

Актер Константин Львович Валиес был старый грузный человек с тяжелым сердцем… Он не мог утаить свою беззащитность, и эта беззащитность смотрелась как белый голый живот из-под плохо заправленной рубашки.

…Мы были плавны, как бутерброды, намазанные теплым сливочным маслом. С нас оплывало, мы облизывались, подобно псам, съевшим чужое… На улице мы застали дождь, и я размазал его по лицу, а черноголовый поселил в волосах. Волосы его стекали по щекам.

Какой-нибудь Олеша поставил бы за этот «белый живот» и за эти оплывающие бутерброды «4 с плюсом», но в целом – да, еще одна группа писателей-газетчиков: прозаики «Гудка», южнорусская школа. Какое уж тут почвенничество… Катаев и прочие «левантийцы», у которых Прилепин позаимствовал всю эту «жирную» зрелищность, равно как и придумавший «южнорусскую» («юго-западную», – так точнее) литературу Виктор Шкловский (и это он, сам того не ведая, «подарил» Прилепину интонацию, строй фразы и собственно монтажный принцип склеивания слов) – концептуальные «западники». Зрелищная метафорика нужна была тому же Олеше для создания некой условной фабулы, Шкловский в принципе выводил свой «Юго-Запад» из освоения экзотической сюжетики. Зачем вся эта откровенно заимствованная «жирность» Прилепину в его малосюжетных рассказах или плоских публицистических романах по газетным историям? Наверное, затем и нужна – для оживления фанерных конструкций. Что бы там осталось без этого «беззащитного белого живота» и «оплывающих бутербродов»? Агитка, газетные анекдоты, сам автор и несколько персонажей, живых только в силу своей, медийной опять-таки, узнаваемости.

Мысль, которую многословно думает писатель Иличевский, зависает в полете, не справившись с весом и размахом. Писатель Прилепин думает короткие газетные мысли, он вообще не долго думает, похоже, его мыслей недостает и для статьи: в конечном счете, даже симпатизирующий Прилепину Роман Сенчин однажды назвал его публицистику эмоциональной и «неумной». Кажется, Прилепин и сам готов принять этот упрек, по крайней мере, он оговаривается, что написано все это «на коленке, в режиме перманентного цейтнота». Странная оговорка для профессионального журналиста и профессионального писателя, и вот что забавно: иные пассажи авторского предисловия к прилепинскому сборнику «Terra Tartarara» напоминают «издательскую» статью (фактически – авторское предисловие) к собранию Дениса Давыдова, «поэта-партизана»: «Большая часть стихов его пахнут бивуаком. Они были написаны на привалах, на дневках, между двух дежурств, между двух сражений, между двух войн; это пробные почерки пера, чинимаго для писания рапортов начальникам, приказаний подкомандующим». Иначе говоря, «за слова меня пусть гложет, за дела сатирик чтит…», существует некая параллельная биография, не писательская, но реальная «боевая» жизнь, а за «пробные почерки пера» не судите строго… Но уже в давыдовские времена такого рода вещи почитались за архаизм: в эпоху профессиональной литературы «слова поэта суть его дела». И прилепинская недодуманность – не поза, он просто не умеет по-другому. Его разделение-неразделение писательского и медийного тоже отчасти недодумано. Но, судя по всему, непоследовательная разночинская игра между либералами и почвенниками Прилепину-писателю на руку. В итоге его празднуют и те, и другие. Эффектный монтаж с «жирными» метафорами, с убедительно говорящими и неубедительно действующими персонажами почитается отныне за новый «психологический реализм».

Прилепин, повторим, модный писатель, и он следит за модой. Он берется за модный жар – биографию и выбирает нетривиального персонажа, «теневого» советского классика и академика Леонида Леонова. В одном из интервью Прилепин говорил, что не сам выбрал героя, что Дмитрий Быков ему выбрал, но… «как он угадал»! Прилепин в самом деле полюбил своего героя, но вряд ли в силу близости писательской и стилистической. (Биография, к слову, худо написана.) Леонов в молодости экспериментировал со сказом и сложно выстроенной системой рассказчиков, потом получал Сталинскую премию за идеологически выверенные антиинтеллигентские романы про вредителей, в конце жизни искал Бога, испытывал дьявола и интересовался космосом. Но как к нему ни относись, Леонов был и, что важно, понимал себя как «мастера слова» в традиционном русско-классическом смысле. У Прилепина другие образцы и другая, как видим, школа, зато его занимает биографическая и политическая интрига, «огромная игра» писателя с властью, вообще то, что есть в литературе от политики, «от лукавого». Я тут, пожалуй, процитирую прилепинского друга и учителя:

 
Уменье свободно плавать в пахучей густой возне
Важнее уменья плавить слова на бледном огне.
 

Я помню, что длинные стихи Дмитрия Львовича Быкова про жизнь, которая «выше литературы», кончаются неубедительным пуантом о «единственном прибежище». Прилепин тоже в своих интервью регулярно открещивается от политики (особенно от той, что за кремлевскими стенами) в пользу литературы. Но уж больно правильно и умело выстроен медийный образ «писателя Захара Прилепина», и, можно не сомневаться, – вся эта «огромная игра» потом войдет в учебники по литературному пиару. Что же до литературной истории, то повторю: тут интереснее собственно читательский запрос. Юношам, обдумывающим житье, и впечатлительным девушкам (патриоткам или либералкам – это все равно) нужен картинный писатель-мачо из гущи народной. Бритоголовый прозаик из Нижнего Новгорода с медальным профилем, любимец светских фотографов, в биографии которого ОМОН, Чечня и НБП. В меру брутальный, в меру симпатичный, в меру вторичный. Похожий совсем не на тех, на кого ожидаешь при такой биографии и такой репутации.

Зайончковский: «современная идиллия»

Зайончковский категорически не похож на Иличевского и Прилепина, он в принципе мало на кого похож. Он ни разу не «медийный», он скорее аутист, он по природе своей «немодный», даже в те недолгие моменты, когда о нем модно было говорить. «Умные» и «продвинутые» не найдут в нем глубоких мыслей, многоречия и многознания. Его романы не похожи на романы, пересказать их можно в двух словах: там по большому счету ничего не происходит. В его биографии нет МФТИ, Чечни и ОМОНа. Зайончковский родился раньше, в литературу явился позже, его появление было совершенно неожиданным, и, видимо, от внезапности и непреднамеренности события критики (очень разные, кстати говоря) издали дружный вопль, что-то вроде: «новый Гоголь явился». Рецензент из питерского «Прочтения», помнится, объяснял, что автор «Сергеева и городка» – «современный Гоголь, сдержанный и политкорректный», что именно так должен был выглядеть «Гоголь сегодня», а провинциальные истории Зайончковского – это истории о том, что «удивительное рядом» и что в «регулярной повседневности» случаются чудеса. Хотя трудно сказать, что в этом «городке» на самом деле случается и случается ли вообще. Повседневность там есть, а вот чуда – в гоголевском смысле – нет, конечно. Сергеевский «городок» из первой книги – такой себе заштатный советский городок при заводе (ПГТ – так, кажется, это называлось) со своими бараками, со своими сугробами, заброшенными котельными и пьющими работягами. Там своя жизнь, и если есть в ней что-то, чего мы не знаем, а автор знает и Сергеев знает, – это ее внутренний, отдельный от всего ритм, та самая русская жизнь, которая происходит «по ту сторону телевизора», происходит сама по себе, независимо ни от чего. Вопреки нелепому издательскому слогану («книга о вкусной и здоровой жизни») она не здоровая, но и не то чтобы больная, она не «вкусная», но и не ужасная, нормальная такая жизнь, ничего похожего на «национальную катастрофу». Последняя глава «Городка» называлась «Растительная жизнь», и она действительно должна напомнить о «Старосветских помещиках». Идея в том, что это жизнь, которая не «за стеклом», это жизнь «по ту сторону телевизора»:

Мы непросты. Мы научились греться у телевизора, как у камелька. Нас невозможно напугать и очень, очень трудно разозлить. Ветер налетел и… стих – увяз в дремучем лесу. А телевизор – он же такой маленький, меньше собачьей будки, в которой скачут блохи. Мы усмехаемся миру, копошащемуся в ящике, зеваем и уходим спать.

Здесь еще характерна интонация, абсолютно естественная, идущая вслед за языком, а не за приемом. Такое ощущение, что человек, написавший «Городок» и «Петровича», пропустил все литературные искушения ХХ века, оставшись с классическим домашним чтением от «Нивы».

«Сергеев…» был первым «романом» («роман» в случае «немодного писателя» Зайончковского – не более чем маркетинговая бирка и издательский ход, фактически – цикл историй со сквозным героем). Статью о последней книге («Счастье возможно») я когда-то назвала «Обломов нашего времени». Там тоже была издательская бирка: «роман нашего времени», и это был очередной «псевдороман». Романы нашего времени выглядят иначе, – с бурным экшном или, по крайней мере, с мистическими откровениями и с модными аллюзиями на борхеса-набокова. Сейчас «так носят». Зайончковский ничего такого не «носит», романов в привычном смысле – не пишет, на «героя нашего времени» его протагонист не тянет. У него, кстати, даже имени нет. Да и сюжета в этом «романе нашего времени» нет: есть прозреваемый персонажем-писателем разлад между людьми «мыслящими» и «деятельными». От «мыслящего» писателя уходит «деятельная» жена. К такому же «деятельному» и успешному человеку по имени Палыч. У Палыча – «Гелендваген». А у писателя – Фил, дворовой породы собака. Банальная история неудачника «нашего времени». А смысл названия в том, что, как бы плохо ни складывались обстоятельства «мыслящего неудачника», счастье возможно. Фил «развяжется» со знатной далматинкой, а к бездеятельному писателю вернется его деятельная жена. Вот, собственно, и все. Есть еще некоторое количество попутных историй – дачных, городских и писательских. (Писательские, кстати, так себе.) Герой всех этих историй не делает ничего, разве что доброжелательно наблюдает. Все остальное происходит само собой. А хеппи-энд устраивает добрый deus ex machina, в нашем случае – автор. Он этого и не скрывает.

Эта проза «нашего времени» опоздала лет на тридцать и больше всего напоминает позднесоветское кино. Такое, которое с первой минуты опознаваемо как советское, причем именно 70 – 80-х: буровато-зеленоватая пленка, размытые цвета, хорошие актеры с симпатичными лицами медленно о чем-то разговаривают, почти не двигаются, ритма нет и не предполагалось, какой-нибудь вальс Петрова на все это накладывается. Жанр этого кино обозначали как лирическую комедию, а от голливудских мелодрам она отличалась тем, что хеппи-энд там следовал не из сюжета (потому что сюжетного движения не наблюдалось), а ex machina. По воле всемогущего режиссера. Таково было условие жанра.

А теперь дежурный вопрос этой статьи: в чем секрет успеха «немодного писателя» Зайончковского, что находят в нем маленькие и умные издательства вроде «открывшего» его «ОГИ»? Почему «перекупают» его монстры вроде «АСТ»? Зачем цепляют к нему все эти безнадежные бирки-паровозы, кого хотят обмануть? Так называемого «широкого читателя»? Может, один раз и получится, но вряд ли. Настоящего читателя Зайончковского? Это «ограниченный», скажем так, контингент, и любят его «ограниченные» читатели не за это. Я подозреваю, что знаю – за что, потому что я сама принадлежу к «ограниченному контингенту».

У «ограниченного читателя» нет иллюзий на предмет медийной моды, мест в рейтингах и премиальных шорт-листах. «Ограниченный читатель» литературоцентричен, он не ищет в литературе чего-то еще, кроме литературы, а если и ищет – то в последнюю очередь. Вопреки расхожему мнению о российском «литературоцентризме», литературоцентричный читатель никогда не составлял у нас большинства. Это в принципе невозможно. Поэтому единственное чудо (в гоголевском смысле) – это успех Зайончковского. Если этот – идущий поперек нашего медийного и гламурного времени – писатель в какой-то момент вошел в моду и на него появился спрос, значит, нас таки перекормили заморской замысловатостью à la Павич и домодельной «прикольностью» à la Пелевин, мы переели модной сорокинской субстанции и отвыкли от неторопливого домашнего чтения.

Отчасти успех прозы Зайончковского связан с тоской современного человека по «идиллии»: идиллии как жанру, как состоянию времени и пространства, как особого порядка историческому, эпическому ощущению жизни (здесь опять имеет смысл вспомнить «Обломова» и «Старосветских помещиков»). Единственное, что есть в этих недлинных повестях и циклических историях от «большого жанра», – это спокойная неторопливость времени и медлительность оптики. Идиллия всегда консервативна, всегда обращена назад, и если она в известные моменты становится актуальна, выходит на авансцену, значит, «промышленные заботы» одолели, и «поэзии ребяческие сны» уступили место «общей мечте» о «насущном и полезном». Наверное, читатель Зайончковского консервативен, – по крайней мере, он мало похож на «революцьонных» подростков и либеральных интеллектуалов (электорат Иличевского и Прилепина).

Эта статья нимало не претендует на какой бы то ни было исчерпывающий анализ состояния современной прозы и соответствующих читательских «таргет-групп». Это не более чем выборка, она субъективна: всякий выбор субъективен. Придет другой критик и скажет, что эти трое непоказательны, а показательны, скажем, Геласимов, Терехов и Елизаров, или Мария Галина, или вовсе… Алексей Иванов. Я повторюсь: я не считаю, что эти трое – Иличевский, Прилепин и Зайончковский – «лучшие и знаменитейшие». Но я полагаю, что их «литературная карьера» характерна для 2000-х, что они разные, и читатели у них – разные. И это главное.

Андрей Дмитриев



Андрей Викторович Дмитриев родился 7 мая 1956 года в Ленинграде в семье служащих. Учился на филологическом факультете МГУ (19731977), окончил сценарный факультет ВГИКа (1982). Работал редактором, членом коллегии Центральной сценарной студии Госкино СССР (1983 – 1986).

Печатается с 1983 года: рассказ «Штиль» в журнале «Новый мир» (№ 4). Публикует прозу преимущественно в журнале «Знамя». Написал сценарии кинофильмов «Человек-невидимка» (1983), «Радости среднего возраста» (1984), «Алиса и букинист» (1992; режиссер А. Рудаков), «Черная вуаль» (1995; совместно с С. Говорухиным; режиссер А. Прошкин), «Ревизор» (1996; режиссер С. Газаров), «Кожа саламандры» (2003; совместно с Б. Метальниковым; режиссер М. Бабаханов).

«Грусть у Дмитриева тихая, и стилистика очень спокойная, – говорит В. Курицын. – Жизнь через запыленное стекло. Чувства добрые, но без порыва. Культурное, местами изысканное, но легкое письмо. Такая литература середины, не стремящаяся ни в бестселлеры, ни в элитарнщину, ни в пророчества, ни в забаву». По свидетельству А. Немзера, в своей прозе «Дмитриев не пугает, не давит, не чарует – он рассказывает. Сугубая литературность питает устной стихией интеллигентской беседы, в свою очередь ориентированной на литературную норму. Отсюда – реминисценции; отсюда – недоговаривание, подразумевающее „свой круг“ – читателя-сочувственника, понимающего все с полуслова; отсюда единство изумленной интонации и интонации ко всему привычного человека». «В кошачьей поступи его шагов, – подытоживает А. Архангельский, – аккуратно глохнет железная поступь командора. Доброжелательно-ленивая интонация его прозы умело скрывает внутреннюю жесткость, уверенность в собственной правоте, силе – и в том, что время догоняет того, кто отказывается догонять время».

Произведения Дмитриева переведены на итальянский, немецкий, французский, чешский языки.

Член Русского ПЕН-центра (1997). Входил в жюри премии «Букер – Открытая Россия» (2004).

Отмечен пушкинской стипендией фонда А. Тепфера (1995), премиями журнала «Знамя» (1995, 1999), «Большой премией имени Аполлона Григорьева за повесть «Дорога обратно» (2001). В шорт-листы Букеровской премии входили романы «Поворот реки (1996) и «Бухта Радости» (2007), повесть «Дорога обратно» – в шорт-лист премии Ивана Петровича Белкина.

ДОРОГА ОБРАТНО

Она была, я помню, в теле и по тем временам немолода, по нынешним – бабец вполне, слегка за сорок, вместивших, говорят, в себя, помимо голода, войны, немного лагеря, напоминаньем о котором синела простенькая татуировка на правом ее предплечье. К прежней моей няне, сектантке, претензий вроде не было («Сектанточки – они для нас, конечно, не того, зато они очень чистые и честные»), но как-то в пост я потянулся к ней рукой, измазанной котлетой, коснулся ситчика, и вмиг пристойно-постное лицо ее сделалось хищным – она пихнула меня так, словно я был комом грязи. Я, отлетев, ударился затылком об обои – и по сей день ломаю голову: во вред или во благо мне ее ушибли уже в самом начале жизни. Сектантка Клавдия была изгнана без наказания, ушла от нас без покаяния, неясно чем гордясь, и в доме появилась Мария с татуировкой. Ей было велено присматривать за мной, трехлетним, и за моей годовалой сестрой. Друзья-доброжелатели пеняли моему отцу:

– Ты спятил, брат, а еще комсомольский работник. Мало тебе той мракобески – выкопал эту шваль. Ты иногда слушаешь, что тебе говорят? А говорят, она во время оккупации прилежненько трудилась в солдатском бардаке на Советской, за что и отсидела что положено уже после нашей победы.

– Быть того не может! – дивился мой молодой отец, чокался с друзьями едва ли не шестым по счету фужером сладкого вина из Крыма «Черный доктор», потом задумчиво и долго протирал свои толстенные очки.

– А ты спроси ее, спроси, – подзуживали отца друзья-доброжелатели. – Ты не стесняйся у нее спросить: ты в своем праве, и у тебя дети.

Спросила мать. Само собой, спросила не впрямую, а словно бы сетуя на склонность некоторых наших людей к недобрым сплетням.

– Раз люди говорят, значит, так оно и было, – рассудительно ответила Мария. – Люди зря не скажут, людям надо верить, а иначе – кому верить? – сразила она моих родителей, и не раз потом с готовностью, с необъяснимой радостью верила вслух всему, что о ней болтают. На первый взгляд, казалось: какая беззащитность; на поверку выходило: броня. Веря явной брехне о себе, еще и довирая от себя вдогон брехне, Мария вынуждала сомневаться и в возможной правде; чем больше узнавали мы о ней, тем меньше знали – то есть мы не знали о Марии ничего достоверного. Значился в ее биографии немецкий бардак или не было бардака, сидела она послевоенный остаток сороковых или нет, а если и сидела – за бардак, или ни за что, или за что другое, и правда ли, будто счастливейшей ночью во всей жизни Марии была ночь в ресторане гостиницы «Аврора» – поди проверь, тем более что ночь, пожалуй, и была, но кое-что в ней представляется чрезмерным, безумным даже; ты уж готов, заслушавшись, завидовать Марии, да червь сомненья тут как тут: а и впрямь ли та ночь была так хороша?

По словам ее, как и она, татуированных товарок, то и дело попивавших белую на нашей кухне, Марии вскоре после зоны подфартило мыть в «Авроре» посуду, и вот однажды директор ресторана Невсесян велел ей задержаться после работы. Мария, брови наслюнив, гадала: для чего. Оказалось, в станционных буфетах Пскова, Порхова, Пыталова, Дна и Тулебли, в вагонах-ресторанах скорых поездов «Псков – Москва», «Ленинград – Варшава» и пассажирских «Киев – Ленинград» и «Таллин – Москва» внезапно кончилось холодное яйцо вкрутую.

– Задание тебе одно, – сказал Марии Невсесян, – варить, варить и варить. Товарищи! – он щелкнул пальцами в перстнях. – Вносите яйца.

Долго грузчики, соря древесной стружкой, вносили в пищеблок ящики с яйцом. Никогда еще Марии не доводилось видеть столько свежих яиц вблизи.

– Ты можешь есть их – не на вынос! – сколько влезет, – сказал Марии Невсесян, оставляя ее у плиты одну. – Но чтоб к утру у меня все было сварено.

Всю ночь, не зная, чем еще избыть негаданное счастье, Мария пела в клубах пара под перестук яиц в котлах, под бульканье и рык кипящей в них воды. Она варила яйца до рассвета, не присев и не вздремнув, и съела ровно сорок штук…

– Пятьдесят три, – обыкновенно поправляла, не сердясь, подруг Мария. – Пятьдесят три вареных яичка. – И, вдруг увидев, как округляются, готовясь вылезти на лоб, глаза моих родителей, смиренно опускала свои.

Теперь уже и не узнать, и даже некого спросить, что пела себе Мария в ночь яйцеварения. Сам я слышал от нее всего лишь три, если можно так сказать, песни. Она напевала их моей сестре в унылом ритме колыбельной, всегда на один мотив, вернее, безо всякого мотива, укладывая спать, и всякий раз – в такой последовательности: «Дорогую рыбу ела, дорогого судака…», «Эх, лапти мои, да лапоточки мои, две сопливых танцевали, это дочки мои…», и свирепея оттого, что вредная моя сестра никак не засыпает: «Милая ты моя, обосрала ты меня, хоть и вся в говне, а повернись ко мне…».

Эти песни, по мне, никак не подходили к радости, но что бы Мария там ни пела, она пренебрегла законом Невсесяна: есть не на вынос – и тот ее уволил. Голодала она потом недолго, зато довольно долго процветала, торгуя на задах базара поношенной мужской одеждой. Сведя знакомства в гарнизонах, она скупала за копейки у старшин бросовое и подлежащее уничтожению домашнее тряпье с плеча призывников. Стирала, что отстирывалось, латала, подшивала, никогда не гладила – и тянула на базар. Там, за рядами палкинских картошек и пыталовских кочнов, эстонских кур, сыров, печерских огурцов, уже у проезжей части, где толклись, цепляясь втулками, колхозные подводы, вздыхали, всхрапывая, лошади, орали воробьи, – почти на берегу Псковы, на крутизне, над сладко коптящей трубой Гельтовой бани всякий нищий с паперти Троицкого собора мог за гроши одеться у Марии с ног до головы, любой художник из новейших, желавший быть как будто вольным парижанином, но с русской душой, ходить повсюду и где хочет в пестрой перекрашенной рванине, мог найти у Марии рубаху с косым воротом, каких давно не носят в городах, или с вышитым, за который, правда, не у нас, а в Киеве лет через десять стали запросто давать все десять лет, пиджак из довоенной чесучи, плащ с резиновой подкладкой или свитер с мишками и олешками. Мария торговала галстуками в звездочку и в горох, брюками в клетку, в искру и в полоску, с лоснящимся и сальным сиянием на заду, с зияньем дыр на вздутых, вытертых коленках. Кузнец Смирнов из Ленинграда охотно брал береты и шарфы, мужики с Запсковья – штаны и ватники для грязных и холодных уличных работ, ответработникам из области порой перепадали за ничто клеенчатые шляпы и почти новые на вид, хотя и без подметок, сапоги. В пятьдесят седьмом году лавочку прикрыли, но и статьей Марию огорчать не стали: она ведь, в сущности, не делала ничего плохого. Штрафанули, припугнули, да и отпустили, в спину пальцем погрозив. Надо было есть, и Мария, немного помытарясь, устроилась в детские ясли на Леона Поземского, сперва уборщицей, потом и нянькой. Мой отец увидел ее весной пятьдесят девятого: она тянула за бельевую веревку дюжину детей мимо церкви Козьмы и Демьяна; детки шли очень смирно, с двух сторон по шестеро за веревочку держась, и отец мой умилился. К тому времени злая сектантка была уже месяц как отставлена, и мы с сестрой до того разошлись, что у матери начались мигрени. Отец позвал Марию к нам, суля ей деньги, стол и уважение. Мария день поколебалась и поприкидывала. Предложение поселиться с нами на одной жилплощади решило исход дела.

Думаю, она была хорошей нянькой: я не запомнил от нее обид. И у родителей моих с нею почти не возникало вздора. Бывало, выпьет лишнего. Случалось, принесет с прогулки чужую сумку с полбуханкой хлеба и полукругом чайной колбасы.

– Нашла на набережной, – докладывала она моей матери с удивлением и восторгом. – Гляжу: сумка; вижу: ничья. Разъелись люди: чуть коленкор полопался – и уже на помойку… А по мне – пускай коленкор кое-где лопнутый; я подштопаю, я подкрашу, я с ней еще сто лет на базар похожу.

Мать, привычно поскучнев, приступала к допросу:

– А рядом на набережной, рядом с этой сумкой – там точно нигде никого не было?

– Как никого? Там многие гуляют: погода – чистый рай. Краснопевцевых встретили. Савраевых встретили. Бунзен встретили, шла с портфельчиком. Новиков шел с супругой, сперва туда, потом обратно… Никитюк с Володечкой, чего-то задумчивый – и не поздоровался…

– Колбасу в сумке видела? Хлеб в сумке видела? Колбаса, ты понюхай, свежая, хлеб мягкий, можешь потрогать, и я спрашиваю тебя, Мария Павловна, последний раз: больше никого на набережной не было?.. Ты вспоминай, подумай как следует, а я подожду.

Мария надувала щеки, делалась багровой и не моргала. Потом спохватывалась:

– Как же никого? Там две дуры газон стригли, позади нашей скамеечки. А сумка-то на скамеечке как раз и стояла… Может, это как раз ихняя будет сумка?

– Мария Павловна. – Мать закрывала глаза. – Люди говорят, ты иногда подворовываешь.

– Если люди говорят, значит, бывает, – легко соглашалась Мария, но и законно злилась: – А не будьте дурами, не кладите, где гуляют.

Мать сухо выносила приговор:

– Сумку отнесешь, где взяла, сейчас же. И в магазин зайди: у нас кончается комбижир.

Проще всего предположить, что в тот июньский воскресный день, который до сих пор занимает мое воображение, Мария отправилась в магазин – как раз за хлебом и за комбижиром. День был полон гулких, как медь, и медно бухающих звуков – их издавали репродукторы на фонарях Пролетарского бульвара. То были звуки победительного баритона, каким тогда обычно объявляли спортивный результат, научный подвиг или трудовой рекорд. Раздвоенные эхом, рассеянные утренним ветром с Великой, раздробленные криками воробьев и бодрой погудкой «волг» и «побед» на перекрестках, они никак не давались осмысленному слуху, но стоило их ухватить и удержать – складывались в слова, откуда-то знакомые Марии: про месяц с левой стороны, про месяц с правой стороны, потом – про чудное мгновение и про любовь еще, быть может. Навстречу Марии шли люди в свежих рубашках и светлых ситцах, шли стайками, толпами, порознь и попарно, с фотоаппаратами и баянами, с туго набитыми сумками в руках, с предвкушением праздника в глазах. Мария, со своей пустой авоськой, в мятой юбке и домашней блузке, вдруг увидела себя со стороны всем чужой и совершенно одинокой. Репродукторы разом притихли, пошипели потом, пощелкали, запели тревожным тенором про черную шаль, про хладную душу и неверную деву, и Мария, заслушавшись, не сразу заметила, как магазин, зачем-то прозванный в народе Ленинградским, остался позади.

Вспомнив, что суеверна, она обрадовалась поводу не возвращаться и наметила себе круг по городу, дабы выветрить жалость к себе и уже с веселым сердцем купить нам хлеб и комбижир. Возле касс кинотеатра «Победа» было непривычно пусто, и Летний сад был пуст, зато тротуар был тесен: все новые люди в светлом шли навстречу Марии, иные, уже нетрезвые, уже и подпевали репродукторам. Шумели липы на горках Детского парка; скрипели, чуть покачивались качели-лодочки, кружили черные галки над колокольней Анастасии Римлянки. Мария на миг замешкалась, размышляя, не погреться ли пару минут на травке у Василия-на-горке. Тут ее и окликнули.

Она не сразу поняла – откуда, кто, но страшно обрадовалась оклику, как если бы она, жалеючи себя, ждала его. Завертела головой, ища знакомое лицо; все лица показались ей немножечко знакомы, но ни одно из них не потянулось к ней, не захотело встретиться с нею глазами… «Павловна!» – послышалось опять, и следом дважды недовольно квакнул клаксон автомобиля.

Возле тротуара стоял зеленый «газик» с брезентовым верхом. Кочегар детских яслей Теребилов махал ей, высунувшись, своей расшитой медью тюбетейкой:

– А ну садись, глушня, по-быстрому: здесь нам вставать запрещено!..


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации