Электронная библиотека » Наталья Иванова » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 02:56


Автор книги: Наталья Иванова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Речь при вручении

Я недолго думал, как озаглавить мое бездоказательное выступление на случай, если оно будет вдруг опубликовано. Со свойственной мне скромностью я решил назвать его просто: «СЛОВО О ЗАКОНЕ И БЛАГОДАТИ».

Где «Закон» – это традиционный европейский роман, а «Благодать» – это традиционная русская повесть. И взаимосвязь между ними тождественна взаимоотношениям Ветхого и Нового завета, как их определил митрополит Илларион в своем «Слове…». «Прежде закон, потом благодать». Как вы помните, Илларион сравнил Закон с женой Авраама рабыней Агарью, а Благодать с Саррой – тоже женой, но свободной.

Друг и душеприказчик Ивана Петровича Белкина, Александр Пушкин, начиная работу над «Евгением Онегиным», назвал его романом в стихах – этим отличая его от поэмы. Уже в самом тексте он дает еще одно определение – свободный роман, прозорливо отличая русский от романа европейского.

Меня давно смущало, что в европейской прозе застолбились два основных жанра: рассказ и роман, тогда как в русской прозе – целых три: рассказ, повесть и роман. Меня не покидало чувство насилия над закономерностью, чувство произвола, необязательности наших жанровых разграничений. Откуда взялась, как влезла в закономерную схему эта самая повесть, которую еще и определить довольно сложно, о чем свидетельствуют бесконечные споры на эту тему? Почему мы при всем при том настаиваем на самом существовании этого жанра, гордимся им, а если и не гордимся, то все равно называем его основополагающим жанром русской литературы – как это сделал, и был прав, на оглашении шорт-листа премии Белкина один из уважаемых членов жюри? Почему она не лишняя в жанровом раскладе? Только ли из-за национальной гордости великороссов, не позволяющей нам отказаться ни от единой пяди национальной привычки?

Думаю, нет, не только.

Думаю, что применительно к русской литературе слова «повесть» и «роман» не суть определения разных жанров, но синонимы. Повесть – это русский роман. Он может быть очень коротким или очень длинным. Он может быть даже в стихах, как «Евгений Онегин», но это всегда – свободный роман.

Что отличает от европейского романа русскую повесть – будь то «Повесть временных лет» или повесть лет безвременных, такая, как, скажем, «Ложится мгла на старые ступени» Александра Чудакова; будь то «Повести Белкина» (и как целое, и каждая по отдельности) – или «Война и мир», называемая то романом, то эпопеей, то просто книгой? В чем, говоря языком сегодняшней толпы, ноу-хау русской литературы? Что означает «свободный роман», то есть повесть – в отличие от видимо расчисленного и строго организованного романа, то есть романа европейского?

Свобода как таковая, конечно же, не есть русское ноу-хау. Более того. В отношении социальном и идейном русские писатели, пожалуй, наименее свободны на протяжении истории из всех писателей европейской традиции. Вопросы свободы как таковой я сейчас и не рассматриваю. Но полная и убедительная иллюзия полной художественной свободы, иллюзия поэтической стихии, поэтического произвола, едва ли не гениального хаоса, вполне в духе романтических представлений о поэтическом творчестве – при исключительной, достойной европейских учителей, внутренней организованности, не видимой неискушенному глазу, а то и вовсе скрытой от глаз, – это именно то, что отличает повесть, или русский свободный роман, от романа, или романа европейского.

Европейский роман отличается если и не сознательным обнажением приема, то его заведомой обнаженностью. В русской повести прием скрыт в видимой поэтической стихии.

На эту удочку попались многие, и прежде всего – многие в России. Я благодарен Андрею Зорину, который, размышляя вслух об исключительной организованности и сделанности, как я утверждаю, повести «Война и мир», подивился тому, как иллюзии ее видимой стихийности поддались соцреалистические графоманы – которые лудили свои эпопеи, слагая слова, как вода течет – и в результате не выходило ничего, кроме скуки.

«Повесть» – слово хорошее. Повесть означает крепко сбитое свободное повествование. Повесть – основной, наряду с рассказом, жанр русской литературы. Жанр, обладающий теми же возможностями и развивающийся по тем же законам, что и европейский роман, но, повторяю, дарящий читателю поэтический пример осмысленной и ответственной свободы.

Почему так вышло? Я удержусь от глупого соблазна заявить, что мы оказались хитроумнее и талантливее своих европейских коллег и учителей. Но думается, что Благодать, то есть неразрывно связанная с Законом (читай: с высокой степенью организации, сделанности художественного текста) благодать свободы дарована нам особенностями русского языка. Языка молодого, подвижного, сумасшедшего и по видимости живущего без руля и без ветрил, но, как и всякий язык, – высокоорганизованного.

Люди, несведущие в биологии, убеждены, что кровь – это всего лишь жидкость, красная жидкая стихия. Они, как правило, удивляются, вдруг узнав, что кровь, как и твердая плоть, имеет клеточную структуру.

Почему все же русские литераторы называют свои повести то повестями, то романами, вводя в заблуждение самих себя, читателей и исследователей русской литературы? Почему жанровый подзаголовок дается, как правило, на столь ненадежном основании, как размер текста? Во-первых, мы сызмальства хотели и в именованиях соответствовать традиции, нас породившей, то есть европейской традиции. Во-вторых, нам нравится солидное слово «роман». В-третьих, читатели (прежде всего читательницы), воспитанные на романах Ричардсона и Руссо, ждали и от отечественных писателей – романов, то есть знакомого и любимого ими жанра. Книгоиздатели – тоже. По сей день слово «роман» внушает издателям больше уважения, чем слово «повесть», но это – не вопрос существа жанра, это вопрос социальной психологии.

Лев Толстой сказал: «Мы, русские, не умеем писать романов». Он же сказал: «Я горжусь архитектурой Анны Карениной». Эти заявления лишь по видимости противоречат одно другому. Закон в романе явлен. В повести, то есть в русском свободном романе, он скрыт.

В поисках наиболее адекватного, соприродного себе способа художественного высказывания русский язык нашел себя в поэтическом размере – четырехстопном ямбе, и в прозаическом жанре – повести.

О ямбе Ходасевич сказал: «Ему один закон – свобода. В его свободе есть закон».

Это же мы должны сказать о русском романе, то есть – о повести.

Лев Данилкин



Лев Александрович Данилкин родился 1 декабря 1974 года в Виннице. Окончил филологический факультет МГУ (1996) и аспирантуру (1998). Был шеф-редактором журнала «Playboy», литературным обозревателем газеты «Ведомости». Ведет рубрику «Книги» в журналах «Афиша» и «GQ», подчеркивая, что его «нисколько не интересует литературный процесс, ситуация и т п.», то есть что «он книжный критик, а не литературный».

По оценке Бориса Кузьминского, полагающего, что Данилкин «бешено, несуразно талантлив», «это газетно-глянцевый аналог телевизионного Дмитрия Диброва: дибровская доверительно-амфибрахическая интонация, дибровские фирменные – прилагательное в превосходной степени после существительного – инверсии, дибровское фамильярное подъелдыкивание и полновесный PR-комплимент на закуску». Может быть, поэтому, как было замечено в интернетовском «Русском журнале», «Данилкин – сегодня единственный критик, влияющий на объемы продаж».

Был членов Большого (2001, 2002, 2005) и Малого (2003) жюри премии «Национальный бестселлер», является членом жюри премии «Неформат» (2008). Книга «Человек с яйцом» входила в шорт-листы премии «Большая книга» (2007, в рукописи) и «Национальный бестселлер» (2008).

Удостоен Диплома «Дистанционный смотритель» по итогам 2009 года.

КЛУДЖ[1]1
  Клудж (англ. kludge) на программистском жаргоне – программа, которая теоретически не должна работать, но почему-то работает.


[Закрыть]
Как литература «нулевых» стала тем, чем не должна была стать ни при каких обстоятельствах

Иногда приходится собирать урожай, который не выращивал, что да, то да; однако нулевые получились совсем не такими, какими их представляли.

Вряд ли в 1999-м кто-нибудь мог прогнозировать появление той картины литературного процесса, которая в 2009-м кажется очевидной и естественной: новый отечественный роман – «настоящий роман-с-идеями» – сходит с конвейера каждую неделю; писатели теоретически имеют шанс получить за еще не написанный роман миллиондолларовый аванс; в рейтингах доминируют новинки отечественного производства – а спрос на переводные не растет или даже падает; успех абсолютного аутсайдера Проханова; длящийся второе десятилетие сенсационный интерес к Пелевину; абсолютная мейнстримизация патентованного еретика Сорокина; романы Ольги Славниковой на полке бестселлеров; одержимость литературы идеей государства, империи, диктатуры, опричнины; полное исчезновение из вида Антона Уткина, молодого писателя, которому после «Хоровода» и «Самоучек» прочили очень большое будущее, – и вообще топ-10 современных русских авторов, за одним-двумя исключениями состоящий из имен, о которых в 90-е и не слыхивали: смена, то есть, состава; наконец, кто бы мог предположить, что тот парад курьезов, каким была русская литература вплоть до середины нулевых, кончится тем, что магистральным направлением станет скомпрометированный коллаборационизмом с коммунистической идеологией, очевидно бесперспективный, однако все-таки эксгумированный из провалившейся могилы реализм? Что роман, обеспечивший своему автору самую стремительную за все десятилетие литературную карьеру, будут, в порядке комплимента, сравнивать с горьковской «Матерью»?

В 90-е казалось, что главной характеристикой времени, которая продолжит оказывать решающее воздействие на литературу, будет распробованная еще в перестройку «свобода»: пей воздух свободы, переживай свободу – и пиши свободно. Освобождение от вменявшейся советской идеологией обязанности тенденциозно описывать реальность праздновалось с большой помпой самыми заметными участниками литературного процесса едва ли не целое десятилетие – однако в нулевые уже не надо было быть Прохановым или Максимом Кантором, чтобы понять, что та «свобода», которую навязали обществу вместо советской идеологии, была, во-первых, прошедшим хорошую предпродажную подготовку товаром, а во-вторых, – продуктом тоже идеологическим. Никогда еще так часто не воспроизводились в литературе разговоры о том, что нет никакой свободы, кроме свободы быть мещанином и воспевать мелкобуржуазные ценности, как в литературе начала XXI века. Да, многие воспользовались этой возможностью, однако пошлость такого рода гимнов потреблению рано или поздно ощутили даже те, кто дольше всех упорствовал в своих заблуждениях. Главной коллизией литературы нулевых стало переживание отказа от свободы, опасности свободы, преимуществ «несвободы». Если уж на то пошло, «бунт внешний ничего не даст. Бунт должен быть внутренним, направленным внутрь, такой силы, чтобы кишки распрямились. Только тогда у нас появится шанс стать собственными детьми – детьми своей мысли, – когда мы решимся стать иными», – как сказано в одном романе, о котором еще пойдет речь.

Что касается образа будущего, каким его видели в 1999 году, то и он также радикально не совпал с тем, что произошло на самом деле. На полном серьезе (хотя ситуация в прозе отличалась от ситуации в поэзии, где в конце 1990-х любой текст автоматически калибровался по «шкале Бродского») многим казалось, что вся дальнейшая литература будет «литературой после Сорокина»: после принудительных мероприятий по искоренению мессианских комплексов и амбиций никто больше не станет сочинять толстые традиционалистские романы «про жизнь», а читатели больше никогда уже не будут обманывать себя иллюзией, будто «маленькие черненькие буковки» имеют хоть какое-то отношение к реальности. Представлялось, что тон в русской литературе будут задавать Акунин и процветающий под его патронажем «Клуб беллетристов»: профессиональные писатели, квалифицированно обслуживающие досуг буржуа во все более просвещенной европейской стране; менее склонные к жанровой игре авторы, научившиеся копировать «британский стиль», конструируют утонченные психологические евророманы, очищенные от идеологии и снабженные импортными сюжетами-моторчиками, – тогда как романы авторов, страдающих – на манер Лимонова – дефицитом фантазии, демонстрируют читателю сознание новоиспеченного русского citoyen du monde, ироничность бытия, обаяние вестернизации, плоского мира, проницаемости границ.

Возможность реализации именно подобного сценария сохранялась довольно долго; еще году в 2002-м совершенно не ясно было, в какой ряд выстроятся силовые линии, что будет In, а что – Out, что больше похоже на мейнстрим – «Гопники» Владимира Козлова, натуралистичное свидетельство очевидца о серых, как застиранное белье, буднях провинциальных гарлемов, или «Поцелуй Арлекина» Олега Постнова, витиеватая литературная фантазия – и одновременно замечательная по точности стилизация – с претензией на то, чтобы стать альтернативной историей отечественной словесности. Это в 2009-м ясно, что перспективы условно «постновской» (отрошенковской, черчесовской) орнаментальной прозы крайне далеки от лучезарных, что всякого рода «литература» как тема для литературы очень скоро маргинализуется, что место «вилле Бель-летра» (где разворачивается действие одноименного романа Алана Черчесова, в котором несколько писателей «расследуют» убийство анаграммированной «литературы») будет на дальних выселках; однако еще в первую половину нулевых антре всякой «персоны вне достоверности» приветствовалось аплодисментами и сопровождалось здравицами.

Тогда же – ровно десять лет назад – заявление персонажа романа Михаила Шишкина «Взятие Измаила» о том, что «мы – лишь форма существования слов, язык является одновременно творцом и телом всего сущего», казалось таким же естественным, как «Волга впадает в Каспийское море»; однако чем больше проходит времени, тем более эпатажным оно представляется. Это что же, получается, вместо живых людей у него – язык? Он что же, верует в приоритет языка над жизнью? Примерно такое же впечатление произвело на Ивана Бездомного заявление, что Бог существует. Поклонение «языку» как чему-то супрематическому, приоритетному и самоценному стало восприниматься скорее как род эскапизма, способ экранироваться от реальной жизни со всеми ее конфликтами, враньем и противоречиями; ненаказуемо, но все-таки уже несколько странно.

Стилизации, замечательные своей точностью? О том, какая пропасть в этом смысле лежит между двумя эпохами, можно судить по тому, как принимали, например, в 1996-м «Хоровод» Антона Уткина – и, например, в 2008-м – «Фавна на берегу Томи» Станислава Буркина, оба текста – замечательные стилизации, смысл которых… да нет никакого смысла, просто прокатиться в стилистической машине времени. «Хоровод» взбаламутил толстожурнальное болото, вошел в шорт-лист «Русского Букера» и спровоцировал лавину толкований – тогда как буркинский «Фавн» ничего, кроме недоумения и уважения к несомненному остроумию автора, не вызывает – как реагировать на фантазии такого рода? Что хотел сказать автор? Ну ладно еще когда в «жанре» – ретро-, например, детектив у Бориса Акунина, Антона Чижа или Леонида Юзефовича, для передачи лингвистического колорита эпохи, – а просто так, с высунутым языком, имитировать «старинный дискурс»?

Тем не менее вряд ли имеет смысл забираться на ящик из-под мыла и с колокольной торжественностью возвещать что-нибудь вроде «провала постмодернистского проекта», «тотальной маргинализации набоковско-сашесоколовской линии русской литературы» и проч.; теоретически заявления такого рода можно подтвердить примерами (особенно если сослаться на «Преподавателя симметрии» Андрея Битова), однако если не передергивать, то невозможно не признать, что нулевые дали и несколько очень крупных образцов модернистской и постмодернистской прозы, основополагающих романов для истории литературы последнего десятилетия: «Взятие Измаила» Михаила Шишкина, «2017» Ольги Славниковой, «Аномалия Камлаева» Сергея Самсонова. Особенно любопытным – даже по прошествии многих лет – остается «Взятие Измаила». Шишкин сумел выделить стилистические матрицы, которые за все время существования языка отложились в письменной литературе и фольклоре, однако составлением энциклопедии стилистик не ограничился. Словно генетик из научно-фантастического романа, он как будто принялся заражать стилистическими бактериями события из собственной биографии, и из пробирки на свет полезли сюжетно-стилистические двойники автора, которые и населили роман, действительно беспрецедентный по воздействию (Букеровская премия – 2000, кстати).

Однако если в 90-е «стилисты высшего эшелона» составляли несомненную элиту литературы, своего рода олимп, то теперь это скорее клуб чудаков-аристократов; даже не литературное «направление».

Но странно – при том, что невидимая-рука-рынка требовала исключительно «жанр», все пошло не так. Теоретически из мира дефицита детективов мы должны были попасть в мир изобилия детективов. Этого не случилось – хорошего русского детектива, кроме Акунина, так и не сыщешь; да и Акунина-то вот уже много лет сложно выдавать за эталонного автора. Тлевший все 90-е конфликт «высокой» и массовой литературы, очевидно, должен был привести к победе последней и развалу традиционной иерархии – но ничего подобного не произошло. В рамках массовой литературы за последнее десятилетие были созданы несколько выдающихся в своем роде произведений: исторические романы Леонида Юзефовича («Казароза», «Костюм Арлекина», «Дом свиданий», «Князь ветра») и Алексея Иванова («Сердце Пармы» и «Золото бунта»), дамские романы Акулины Парфеновой («Мочалкин блюз», «Клуб худеющих стерв»), фантастические романы Олега Курылева, Марины и Сергея Дяченко, Олега Дивова, Святослава Логинова, Вячеслава Рыбакова и Анны Старобинец, сказочные эпопеи Вероники Кунгурцевой и Далии Трускиновской, шпионские романы Сергея Костина, ретродетективы Антона Чижа, приключенческие романы Александра Бушкова, триллер Арсена Ревазова («Одиночество-12»), однако литература в целом не трансформировалась из «рефлексивной» в «фабульную», и вообще в негласной иерархии ценностей самый никчемный бессюжетный реализм – в котором традиционно сильны русские писатели – до сих пор котируется выше, чем самая изощренная беллетристика: в смысле сочувствия критики, в смысле премиальных перспектив. Открытость рынка должна была выявить неконкурентоспособных производителей, которых естественным образом должны были заменить более качественные иностранные конкуренты; на выходе, однако, мы получили книжный магазин, в котором одна из самых продаваемых книг – сборник социально злободневной публицистики Захара Прилепина. Надо же – а ведь все так мечтали о том, «чтоб у нас наконец появилась нормальная беллетристика»; но словно бы топор какого-то Негоро лежал под компасом.

Наблюдатели литературного процесса часто прибегают к метафоре мозаики: отдельные значительные тексты – кусочки смальты, которые можно подогнать друг к другу таким образом, чтобы из них, при взгляде с некоторой дистанции, сложился некий осмысленный рисунок. Метод долгое время работал с неизменной эффективностью – обладая известной интеллектуальной ловкостью, вы могли выложить даже два рисунка, на выбор: «либеральный» (из Георгия Владимова и Владимира Маканина) и «патриотический» (из Александра Проханова и Владимира Личутина); однако с какого-то момента количество «кусочков», которые не удается вогнать в общую картину, стало вызывать сомнения в адекватности метода.

Эффективные литературные премии («Русский Букер», «Национальный бестселлер», «Большая книга») – механизмы, спроектированные таким образом, чтобы аккумулировать большинство текстов-событий; и даже если допустить, что эти механизмы работают (бывают годы хуже, бывают лучше, но в целом общее представление о процессе по трем лонг-листам можно составить), на выходе все равно возникает всего лишь список, а не иерархия, внутри которой распределялись бы по рангу Владимир Личутин и Олег Дивов, Максим Кантор и Святослав Логинов, Владислав Крапивин и Роман Сенчин, Владимир Микушевич и Александр Проханов, Эдуард Лимонов и Олег Зайончковский, Павел Крусанов и Вероника Кунгурцева. Изобретать для них какую-то одну, общую плоскость можно разве что из спортивного интереса. Как, спрашивается, может выглядеть «мозаика», в которой одновременно сосуществуют «Мифогенная любовь каст» Павла Пепперштейна, «Елтышевы» Романа Сенчина, «Учебник рисования» Максима Кантора, «Взятие Измаила» Михаила Шишкина и «Орфография» Дмитрия Быкова? Трудно представить, сколько должно пройти времени, чтобы все эти тексты спеклись в однородную массу, которую можно будет воспринимать как типичный образец словесности начала XXI века; диффузия металлов, несомненно, существует, но трудно представить на эту тему свидетельские показания.

И раз нет общего знаменателя – нет и «середины», центра. Нет конкуренции школ, течений, направлений, все конкурирует со всем – и каждый текст живет внутри своей ниши; даже так называемый мейнстрим, который сейчас ассоциируется с широко понятым реализмом, на самом деле чрезвычайно разнороден. В ситуации, когда ни государство, ни «невидимая рука рынка» не владеет контрольным пакетом акций, мы имеем литературу, предоставленную самой себе, и, соответственно, бесконфликтный литературный процесс – мирное сосуществование радикального постмодернизма и кондового реализма, «Соски» Олега Журавлева и «Жилки» Захара Прилепина; старшего и младшего поколений. В литературе нет своей «единой-россии», канона – или хотя бы общепринятой средней полосы, равноудаленной от обеих обочин. В советские времена отечественная литература напоминала французский регулярный парк, а при либерализации теоретически должна бы была превратиться в подобие английского; однако ни о каком парке речь вообще уже не идет; на что это похоже – так на джунгли: растения душат друг друга, не разбирая, кто к какому виду принадлежит, внизу густая тень, и, чтобы выжить, нужно лезть далеко вверх, расти с неестественной быстротой.

За разными по технике текстами уже не стоят враждующие идеологии. Не существует не только идеологических, но и эстетических критериев для оценки. Консервативная стратегия – много диалогов, сложные сцены, выпуклые жизнеподобные характеры – это актуально? Отсутствие формального эксперимента – это как, прогрессивно или не очень? Качество прозы, «добротность», свидетельствует об отсутствии амбиций, о филистерстве – или об определенном уровне техники автора – и точка? Отсутствие Верховного Арбитра и, соответственно, канонического центра – важный фактор литературного ландшафта нулевых. Очень простой пример того, что из этого следует, – ситуация с таким текстом, как «Мифогенная любовь каст» Павла Пепперштейна (соавтор первого тома – Сергей Ануфриев). Вот под какой, спрашивается, вывеской вписать этот роман в общую картину нулевых? Продолжение концептуалистских экспериментов над литературным и историческим дискурсом? Продолжение изживания «травмы советского опыта»? Апогей российской версии постмодернизма, после которого он естественным образом стал затухать? Сюрреалистическая книга о любви к России? Эксперимент по раздвиганию границ эпического жанра? Оригинальный способ расшифровать советскую историю – воспользовавшись «Колобком» как Розеттским камнем? Исследование архаических слоев – и основ – коллективного советского бессознательного? Что такое продемонстрировал Пепперштейн: способность к имитации бреда или блистательное владение двумя главными русскими литературными практиками XX века – модернистским и соцреалистическим письмом и концептуалистским («сорокинским») способом их «перещелкивания»? Кто такой Пепперштейн? Не сумевший вовремя остановиться шутник, клоун от постмодернизма – или русский Толкиен, создатель авторского эпоса, мифологизировавший историческое противостояние первой половины XX века и сочинивший оригинальный параллельный мир, выстроенный на фольклоре своего народа? «Мифогенная любовь каст» – курьез, разнообразящий литературный процесс, или opus magnum русской литературы рубежа веков, состоявшийся синтетический литературный продукт, убедительно доказывающий, что «советская литература», со всеми ее романами, эпопеями, фронтовой лирикой и мемуарами ветеранов, – не черная дыра, зияющий прогал в мировой словесности, а совершенно полноценная ее область?

На все эти вопросы нет пока окончательного ответа – а они важные; от того, как вы видите, зависит та картина десятилетия, которая у вас получится. И проблема «с Пепперштейном» или «без Пепперштейна» – далеко не единственная.

Это кажется наблюдением, которое больше свидетельствует о некомпетентности утратившего способность сортировать поток текстов наблюдателя, чем о самом предмете, однако факт: литература стала слишком большой и слишком разнообразной – настолько, что можно утверждать, что такой разной она не была никогда. Каким бы невероятным это ни казалось. Простые подсчеты показывают, что во времена Белинского в год появлялось 2 – 3 заслуживающих разговора романа, при Чуковском – 7 – 8, теперь – 50 – 60. Множество внелитературных факторов сыграло таким образом, что у литературы образовался так называемый «длинный хвост» (феномен функционирования современных рынков культуры, описанный американским журналистом Крисом Андерсоном – и отчетливо проявляющийся в самых разных ракурсах). Хотим мы этого или не хотим, нам придется признать, что единственная адекватная материалу форма представления литературы нулевых – не мозаика в одном-двух вариантах, а список, между пунктами которого может не быть ничего общего, кроме факта появления в определенный промежуток времени.

Пресловутый «длинный хвост», которым может похвастаться русская литература к концу нулевых, во многом вырос благодаря внелитературным факторам.

Сейчас об этом мало кто вспоминает, но ситуация конца 90-х драматически отличалась от нынешней: это было время фактической монополии одного издательства («Вагриуса») на публикацию – в виде книг – новой отечественной прозы. (Разумеется, были и толстые журналы, укомплектованные не столько сильными современными текстами, сколько сильными лоббистами, имевшими хорошие связи в Букеровском комитете; однако до распространения открытых электронных версий журналы пользовались также и репутацией «братских могил», и не всегда безосновательно. Вылившееся в обрушение тиражей раздражение, которое толстые журналы вызывали в 90-е у публики, связано было не только с общим падением интереса к культуре, но и с тем, что именно толстые журналы в конце 80-х взяли на себя функции публикаторов запрещенных книг ХХ века – и, с одной стороны, закормили читателя демьяновой ухой из текстов, которые не отвечали на сугубо сегодняшние вопросы, а с другой – выступили в роли невольных убийц современной литературы, которой фактически привили комплекс неполноценности, – еще бы, куда там кому-нибудь из нынешних до Платонова, Булгакова и Пастернака.) Не то что, кроме «Вагриуса», не было других издательств, занимавшихся современной русской литературой, – были, но они слишком бурно переживали чувство гордости за свою Миссию («когда все публикуют трэш, мы, себе в убыток, издаем Литературу») и плохо представляли, как с этой самой Литературой работать – запускать новых авторов на орбиту, упаковывать их; тогда как рыночное изобилие и конкуренция за читателя предполагали способность действовать не только как публикатор. Было издательство «Текст» (замечательное, но почему-то чуть ли не десять лет продержавшее в своем портфеле роман Евгения Войскунского «Румянцевский сквер»), был специфический шаталовский «Глагол» и охотящийся за курьезами «Аграф», было издательство «Грантъ» (не столько опубликовавшее, сколько похоронившее Антона Уткина; фактически из-за неверного выбора издательства ему был перекрыт ход в литературу на целое десятилетие). Был «Лимбус-пресс», публиковавший Владимира Шарова, Марину Палей и Дмитрия Бакина, но скорее символическими тиражами; во времена самиздата и то расходилось больше копий. Было издательство «Захаров», на протяжении трех лет, например, не понимавшее, что делать с таким явным клондайком, как «Борис Акунин», – и лишь к 1999-му додумавшееся до формулы «литературный проект» и связанной с ним новой стратегии паблисити. Издательства не справлялись со своими функциями – связывать авторов с читателями. Называя вещи своими именами, вовсе не «рынок» вообще, а некомпетентность издателей долгое время если не губила отечественную литературу, то держала ее в подполье.

Хорошо, что Пелевин, Алексей Слаповский, Людмила Улицкая, Шишкин, Славникова и Быков попали именно в «Вагриус»; однако каким бы замечательным ни был вкус у редактора Елены Шубиной – 99 процентов писателей, особенно новички, оказались вне зоны покрытия (характерный пример: петербургская когорта литераторов, без упоминания которой разговор о современной литературе кажется немыслимым, – Крусанов, Илья Бояшов, Александр Секацкий, Илья Стогов и проч., была проигнорирована «Вагриусом» и, следовательно, де-факто не существовала). «Вагриус» с его «черной», а затем «серой» серией (и «Женским почерком») был важной артерией, посредством которой осуществлялось сообщение авторов с читателями; но это был род контрольно-пропускного пункта, что-то вроде Чекпойнт-Чарли, со всеми минусами такого статуса, вроде очень сильной зависимости от вкусов, осведомленности и связей ограниченного круга лиц.

Однако начиная с 2000 – 2001 годов писатели постепенно стали получать доступ к книжным публикациям. Сразу несколько маленьких и средних издательств в той или иной форме открыли линии современной отечественной прозы – «Захаров», «Ад Маргинем», «Амфора», «Азбука», «ОГИ», «Энигма», «Иностранка», «Время» и так далее; появление такого рода издательств – очень важный фактор для последовавшего во второй половине нулевых литературного бума. В «Лимбусе» с подачи Виктора Топорова придумали премию «Национальный бестселлер», чей нарочито демократический механизм позволил привлечь к текущему литпроцессу интерес не только жрецов от словесности, но и посторонних лиц; это было хорошо и для издательства, и для литературы в целом. Очень скоро от отечественных авторов перестали бегать; за ними стали гоняться.

В третьей трети нулевых, когда стало ясно, что потенциал «своих» писателей в качестве дойных коров может быть даже больше, чем у иностранных, к мелким издательствам подключились крупные концерны – «Эксмо», «АСТ», «ОЛМА», которые сперва принялись составлять особые серии с приглашенными редакторами (запомнившиеся «Неформат» и «Оригинал»), потом, параллельно перепрофилируясь с одного типа массмаркета на другой (условно говоря, с серии «Черная кошка» на Улицкую), открыли собственные подразделения современной прозы – и теперь постепенно подминают рынок под себя, душат мелкотравчатых конкурентов, перекупают у них авторов; впрочем, это уже история книжного бизнеса, а не литературы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации