Текст книги "Карлсон, танцующий фламенко. Неудобные сюжеты"
Автор книги: Наталья Рубанова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
скиффл[40]40
Пение под аккомпанемент стиральной доски, гармоники и гитары.
[Закрыть]
[АНТИДОТ]
Луганцев проснулся, бормоча «порталы сонных миров заколочены», смахнул с менталки обломок нездешнего смысла и скрючился: вставать жить не хотелось («Вставать жить было решительно невозможно!» – поправил за скобками классик жанра, стыдливо прикрыв наготу пыльного фолианта фиговым листом). Так было и в прошлые выходные, и двумя неделями ранее, и ещё, ещё… И даже тогда, господи, когда он, Луганцев, едва вернувшись из весёленького ночного трипа в утренний аццкий ад, тут же прикрыл глаза («смежил веки», предложил настоящий писатель, но никто за скобками его не услышал) да, впав в забытьё – не сон, не явь, не что-то третье, а нате вам: чёрте чё, – провалялся в постели с можжевеловым валиком – как пахнет, ссууукка финская!.. – до новой полуночи.
Этикетка, взметнувшаяся с прикроватного столика – ветер едва не выбил форточку, и Луганцев, вспомнив о штормовом предупреждении, сморщился, – перелетела на подушку, щекотнув лоб. «Использование валика, – почему такой мерзкий зелёный шрифт, почему-у, – пробормотал машинально Луганцев, – стимулирует мозговое кровообращение, укрепляет нервную си…» – он смял листок и, уткнувшись носом в матрас, решил «собраться с духом».
Это, возможно, и могло б произойти, кабы не та ещё беда: дух по-прежнему жил там, где хотел, а где не хотел – не жил. Возможно, апартаменты Луганцева его не устраивали – или он попросту не замечал их, кто знает вольного! А коли так, «собраться» Луганцеву было решительно не с чем – насчёт же себя самого он больше не обольщался: так-так, закутаться, замотаться в жёсткий пододеяльник (зачем в этих прачечных так крахмалят?), закрыть рот, глаза, заткнуть, наконец, уши… «Там, где Енисей впадает в Обь, там, где Пушкин сидел, – там, там Лукоморье!» – Луганцев вспомнил, как это произнёс Т. К., и усмехнулся: что ж, все его приятели, пожалуй, с приветом – он и сам, возможно, слегка того: с кем, собственно, не случается, если пожить!
Луганцев – privet – и пожил: песочные часы его полупустыни – «полу», ибо порой оболочку настигали не только миражи в виде «фотографических радостей» да, иже с ними, волооких Инь, – казалось, застыли посередине стеклянной колбочки: крошечные песчинки склеились и, удивлённо подмигнув вопрошающему, замерли. «Дыш-шите – не дыш-шите!» – заикнулся злобный докторёнок с узкими ядовитыми губками и, недоверчиво взглянув на больного, показавшегося ему на миг ненастоящим, таки выписал больничный: термометр был нагрет загодя до тех самых – тридцать восемь и шесть, что наши годы! – телесных температур. Но это раньше, раньше, а сейчас, через тыся чи «не могу», надо подняться: помолвка – странный wordо́k, микс уловки с молвой, – в составе слова нет лишь главного; о том, впрочем, не говорят «приличные люди». «Может быть, главного не существует?» – Луганцев потёр глаза и неожиданно расхохотался: так развеселило его собственное отражение в зеркале – ну и как с таким, с позволения сказать, лицом, выезжать в свет? Он смешон, нет-нет, в самом деле: жутко смешон.
Последнее время Луганцев прикидывался либо «больным», либо «страшно занятым», иной раз валил всё на похмелье, хотя пил умеренно – бутылка чилийского сухого да пара кружек живого тёмного пива в неделю – вот, собственно, и весь криминал. Что же касается недомоганий и пресловутого цейтнота, то это было, конечно, враньё, игра на публичку: внутренности сильно не донимали, но вот секунды… «Когда бог создал время, он создал его достаточно»: старая поговорка работала, как часы, и если раньше Луганцев мучился от того, что не успевает, то, осознав однажды, что на свете, в сущности, не так много вещей, из-за которых стоит страдать, гештальт закрыл.
И тогда время, как ни крути у виска, пришло – откуда оно бралось в таких количествах, Луганцев не понимал (всё, в сущности, осталось прежним: предметные съёмки, заказчики, свадебные альбомы) – интуитивно-то он догадывался, конечно: как только перестал повторять заезженное «нет ни минуты», треклятых минут стало куда больше. Время растягивалось, время закручивалось в спираль – его было много – оно лежало везде: густое, плотное… Время не возбранялось тронуть кончиком пальца, лизнуть, ущипнуть, погладить. Невидимая материя, сгущённая в кольцо, опутывала сатурнианским саваном и, убаюкивая, вопрошала совершенно по-свински: «Ты же хотел, хотел меня? Вот и бери, али не нравлюсь?» И Луганцев брал, не понимая, что происходит – легче, вестимо, не становилось: всё «не как у людей» – впрочем, кто эти люди и где живут? ЭТО ВОТ – они, что ли? Половину он знать не знает!
Его так называемая френд-лента (он называл её фейс-глюком) пестрила сообщениями типа «ВОЗ опровергает информацию о том, что все влюблённые и вегетарианцы – психи», а один неизвестный, «зафрендивший» (дерьмо-словечко) Луганцева по наводке Т. К. (речь шла об очередной халтурной съёмке), опубликовал вакансию: «Суррогатная ма, з/п по договорён.: Ж/20-34, от 160, 1–2 собств. реб., без в/п, физ-псих. здор.» Ниже курсивился номер лицензии: «16460/7919», а следом плагиатничало подобное предложение – с той лишь разницей, что возрастные рамки ужесточались тридцатью годами.
Луганцев выключил компьютер и потёр глаза: звенящая тишина странным образом испугала, хотя он привык быть один. Резко встав и раз двадцать отжавшись, позвонил Т. К.: «Да еду, еду уже…»
Сначала на метро – машинка третьего дня сломалась, – потом на пригородном: ну да, пора привыкать к запахам прямоходящего «венца творения» – он ведь отвык, совсем отвык от них всех, почти одичал. Они же, венцы, по обыкновению толкались, пыхтели, потели и бурно жестикулировали при каждом перемещении в направлении нового раздражителя. Венцов оказалось, как всегда, много, а Луганцев оказался, как всегда, один – нет-нет, это больше не пугало, нисколько: в сорок с центами пресловутый «кризис тридцатилетних» кажется милой нелепой шуткой, выдуманной душеведами известно зачем, упс, приехали, «начальник, ты на права-то сдал? Не дрова везёшь!..»
Когда он последний раз был на даче? Странное, давно забытое ощущение тепла. Клубника. Пионы. Лилии. А вот и сестрица Анночка – Макс называл её Анночка, Анни́к, Анук, – чудо как хороша, а главное – терпелива.
Вот Анночка срезает цветы, вот предлагает ему душистую жёлтую малину, вот Анночка в майке и шортах, вот Макс в шортах и майке рядом с Анночкой – ничего, казалось бы, не предвещает помолвки, ну-ка, где наш объектив…
Луганцев почти забыл, что такое настоящие съёмки. Когда-то – было время! – он действительно работал. Больше всего любил закатные пейзажи, хотя солнце, падая под большим углом, едва создаёт тени – кадры получаются плоскими. Лучше всего снимать за полчаса до и после ухода светила (с рассветом та же история) – Луганцев называл эпизоды эти «режимным временем фантазий»: казалось бы, мелочь – более объёмные тени из-за маленького угла падения лучей, но каков эффект! Единственное, о чём Луганцев сожалел в молодости, так это о краткости путешествий: единичная на эту самую шкурку жизнь заживо убивалась в городе без всякой анестезии – ок, ок: ночной city, продолжим, лучше снимать сразу после того, как солнце спрячется – небо будет подсвеченным, а не чёрным, «так вам видно или увеличить?..» Лена любила его пейзажи, Луганцев – Лену: её портрет в контровом свете висел у него над столом ещё долго после ухода – больше, впрочем, он не снимал против солнца. Лена так торопилась улететь «по сети» к Канадскому Человеку – Луганцев никогда не называл его по имени, только КЧ и, возможно, путал с самим йети, – что забыла у зеркальца кандзаси: длинный льняной волос закрутился вокруг деревянного шарика… Луганцев долго снимал его со шпильки, боясь порвать, – на том шарике её русская версия с мужчинами и закончилась: что ж, бывает! После отъезда Лены Луганцев долго ничего не снимал – все эти фотоштуки, которые раньше так занимали его, перестали волновать. Сломался, перегорел! – такое тоже случается, да, где-то он про всё это читал, и что с того?
Подрабатывал сначала таксистом: ок, ок, финальный миф о хорошести «венца творения» был развенчан, но что о том, коли цветные бумажки подтаивали, а счета стучали в висках с точностью метрономных Allegro? Однажды Луганцев, помешивающий серебряной ложечкой Лены её же зелёный чай, бросил равнодушный взгляд на портрет в контровом свете – тогда-то и «щёлкнуло». Резко поднявшись, он швырнул свой шедевр на антресоли (и ложечку, ложечку серебряную туда же): так он стал предметным фотографом — так начал снимать не мир, но пошленькую его обёртку, так оставил закаты с рассветами, а после и вовсе перешёл на свадьбы: тоска-тоска, ты хуже ран[41]41
Наталия Латышева, «Повседневное».
[Закрыть].
Он припомнил свадьбу сестрицы – ту самую, с которой сбежал женишок. Сестрица держалась – всем бы так, – переводя «позор» в шутку и объясняя, что всё де было так именно и задумано, аккурат: эксперимент, классика жанра – ГИТИС она, правда, после истории той не окончила, взяла академ. Мама плакала, отец отмалчивался, а потом и вовсе переехал в мастерскую. Луганцев, как мог, поддерживал всех троих, но быстро осознал: все его слова, в сущности, не имеют для них никакого значения – впрочем, может, душевед из него хреновый? И он переехал – давно собирался – в подвернувшийся за неплохую цену лефортовский лофт: солнечная сторона, хайтек, ОТЛ. копия автопортрета Фриды Кало, Лена в контровом свете… Лена-Лена, эх, как хороши, как свежи были розы.
А тут – помолвка. И сестрица Анночка чудо как хороша. И всё б ничего, кабы не Макса – «бывшая»: звонит и звонит. Как Анночка всё это терпеть будет? Впрочем, не его дело. Он простой наблюдатель – главное не забыть присматривать и за собой. Вот он подносит ко рту клубнику, вот ветка ирги щекочет лицо… Малина, смородина, вишня, та-ак… всё, как тогда, в детстве, – но здесь и теперь. И Лене в Канаде, конечно, лучше – как иначе! Все лены мира должны быть там, где им лучше: в канадах, amen.
Сначала вывез все её вещи на свалку, из адресных книг удалил – но мейл был столь прост, что вычеркнуть из головы злосчастные буковки, подпирающие слева и справа @-ку, никак не удавалось. А потом… про «потом» Луганцев не помнит. Он настолько свыкся со своей отделённостью, что сама мысль о ком-то, кто мог бы передвигаться здесь и сейчас в его пространстве, претила. Вот и теперь – гостья помолвки смотрит на него, явно примериваясь. Не хватало ещё вести с самочкой беседы! Улучив момент, Луганцев пробирается к чёрному входу, через который можно в два счёта забраться на чердак.
Запах сушёных яблок, пыли, солнца: наверное, таким несуществующим миксом обозначил бы он энергию, вмещаемую пятью квадратами когда-то жилой – топчан, стол, табурет – площади. Старые газеты и журналы, полное собрание медицинской энциклопедии, картонная коробка с пластмассовыми индейцами, тушь «Ленинградская», бехеровка-пустышка… Переводя взгляд с предмета на предмет, Луганцев силился понять, что на самом деле привело его сегодня в пригород – банальное чувство долга: ну да, согласился снять помолвку, – но с тем же успехом мог отказаться! «Тесно и жарко? Зато у нас самое красивое метро! Персен: успокаивает быстро» – вспомнил он рекламку и расхохотался (почти по Камю, ну да) над смехотворной привычкой жить. Впрочем, очевидность не влекла за собой очевидность: очевидным было лишь то, что «I love you» – просто слоган, ну а взятый напрокат воздух, ворвавшийся в межклетники, по сути, всё та же иллюзия, шептал в пустоту Луганцев, и тут же: «Любовь – это когда ты держишь в руках дерьмо. Держишь пусть в перчатках, держишь пусть на бумаге, однако сделать не можешь ровным счётом уже ничего: ни в мусор выбросить, ни где лежало – оставить… И потому тупи́шь, застываешь, а, застыв, перестаёшь считать дерьмо – дерьмом, считая, будто б оно-то и есть любовь: инфляция образов, Вим Ведрес, инфляция образов! Чувственный слепок в виде шуньяты, неистребимость чел-овечьей глупости хотя б на примере рождественского штолена: чтобы добавить туда, в постное тесто, масло, немцам потребовалось разрешение самого римского папы…» – тут он внезапно осёкся, услышав на лестнице, ведущей к антресолям, чьи-то тяжёлые шаги и сопение: через минуту пред ним предстала голова (сальные волосы, блуждающий затуманенный взгляд, кровь на левой щеке, грязь – на правой, щетина), за коей явлено было расплывшееся тулово в бесформенной дешёвой обёртке да подагрические конечности гостя, которого Луганцев признал не сразу. «Ты можешь хоть раз поверить, а? Можешь?.. Мне?.. – крестящееся тело соседа по даче обмякает и растекается рядом с топчаном: запах перегара и давно не мытой кожи доктора философских наук, по совместительству – папика многокиндерного семейства Павла Петровича Химмерштейна, жизнь положившего на буковки Хайдеггера, съедают остатки кислорода: ещё чуть-чуть – и Луганцев схлопнется. – Вот, вот она стоит, рядом, плоская такая, видишь? С датчиком стоит, сканирует всех… Зубы – каждый по отдельности, печень потом, селезёнку, почки, кишки… По позвонкам тепло сначала идёт, ну а дальше – кранты: на органы нас она, мы ж для них доноры! Есть, друг мой, категориального созерцания теория: так вот, условия возможности познания, исходя из неё, со-созерцаются и со-понимаются в актуальном познании, так-то! В актуальном, я понятно изъясняюсь?.. И теорию эту, милмой, можно легко в двух словах описать: бытие, на которое разум наталкивается, в какой-то момент начинает… да чего, ну чего ты? Не веришь мне? Что смотришь боком? Так не говорят – «смотришь боком»? Неужто её не видишь?.. Гляди, вот же она, да вот же: плоская такая, с датчиками… И жучков не видишь?.. Не видишь, как они по руке моей перемещаются?.. Да я один, что ли, вижу-то?.. Эх, бедняга, сканируют они нас, с корабля своего сошли – и сканируют теперь! Сначала печень, дальше – селезёнку, почки, кишки… так до сердца и добираются! Так его и грызут!.. Так и сверлят, шакалы!.. Сто лет инволюции, мать их! Какую территорью промыкали! Какую карту! Хайдеггер, родненький, ты ль разве не говорил, будто сущее только тогда и является нам как таковое, в истине своей изначальной, когда себя в собственном бытии показывает?.. Вот сущее-то в бытии и явилось, нате вам, вот и бомбите теперь бомбёжками, вот и аннексируйтесь теперь, аннекситы, вот и нашиствуйте, нашисты, вот и целуйте корейку-жуть-северную! Они собак в ресторанах жрут… В клетки сажают, потом на мясо… как можно собак жрать? Как можно?.. А Катьку мою с Виталиком, слышь, уже отсканировали!.. Плоская эта первой была… Так что не спи, ладно?.. Не спи, ежли жить хочешь! До́ сердца разорвут Братья Большие… Не спи-ка…» – на полуслове сосед выключается и Луганцеву кажется, будто сейчас голова его оторвётся от шеи да и покатится по полу, однако этого не происходит: философ пускает слюни, следом – мочу, дыхание его учащается, а потом – пф-фьюи́ть! – истончается.
Луганцев хватается за пульс, но не находит.
Не находит его пульс и, вместо того, чтоб броситься за подмогой, отводит глаза от теплого ещё тела да разглядывает содержимое грубо сколоченных полок: так взгляд и падает на барабан – странно, как Луганцев раньше его не заметил?.. Самый обычный барабан – наподобие тех, по которым, не щадя нежных ушей, лупили красногалстучные пионеришки году, эдак, в девятьсот восемьдесят неважном… Луганцев спешно перешагивает через труп, берёт инструмент в руки и, проведя ладонью по корпусу, пристраивает его под мышку да спускается с треклятой мансарды.
Вниз, вниз, и быстро – главное не сворачивать, не оглядываться, не думать! По пути на станцию ему встретится пара: Луганцев будет долго смотреть этим двоим вслед – не разобрать, то ли М с Ж, то ли Ж с Ж, – сам не понимая, зачем: глупость какая… глупость ли, впрочем? Он ведь тоже, тоже мог бы не быть один: и почему не попросил тогда, в студенчестве, руки И.? Не было б растраченных попусту лет: что ж, теперь вот расхлёбывает, и поделом… Уехать к чёрту на кулички, думает он, ха-ха, к чёрту на кулички! Какие они, любопытно, кулички, и как он их будет лепить – с чёртом ли вместе, сам ли по себе, в одно лицо? Чем будет «там», на куличках, заниматься, да и где пресловутое «там», Луганцев с трудом представлял – тут-то перед глазами, как на грех, и замаячил вдруг домик в Тарусе, где они были с И. в прошлой жизни – домик в Тарусе, просто домик… теперь же в Тарусу не надо – теперь вообще никуда не надо: ни с И., ни с Л., ни с кем бы то ни было… теперь просто куда подальше — пойти-поехать-полететь! А коли придёт – коли прилетит – коли приедет, – что делать станет?.. Охота и собирательство, собирательство и охота, всё, что доктор прописал: да вот беда, не ест он зверьё-то, охотиться не на кого, стало быть, – грибы да ягоды, ок, листья травы, ну а зимой? Зимой можно сруб да печь справить: судьба на печке-то и прибьёт… Но перед тем – и это-то самое скучное, самое невыносимое – с ним рядом всё равно окажутся чужие: и они, эти чужие – так ли, сяк – никогда не оставят его в покое… так уж они, чужаки, устроены! И ему некуда, некуда от них деться.
Он не помнит, как добрался до города. Помнит лишь, что вошёл в недоделанную скворечню, открыл створку платяного шкафа и, достав всё чистое, присел от удивления: накаляканный жирным маркером номер 319 на пакете, который он позавчера забрал, наконец, из прачечной, как послышалось Луганцеву, усмехнулся – или он перегрелся? Немудрено!.. Впрочем, цифрам не было до его состояния никакого дела: они кувыркались, показывали ему языки, строили рожи, свистели и топали, угрожали, хохотали над ним, прикладывали к виску свои страшные линии – и крутили, крутили, крутили у виска! Луганцев представил оставленное на чердаке тело и заскулил. Ад подошёл вплотную и лизнул в щёку: Луганцев сам не заметил, как слёзы, горячие и бесстыдные, потекли по лицу. «А потом вам предложат четвертование или сожжение на костре по вашему выбору», – уточнил мёртвый философ применительно к дискуссиям о свободе воли и ситуации экзистенциального выбора: модная тема! Протянув руку к книжной полке, седеющий мальчик вошёл на миг в странное, давно забытое ощущение: уют. Взяв первый попавшийся томик – томик Швейка, – он зашептал в страницу: «Я, ваша бравость, в школке-то мало что смыслил в той же физике: подвесьте грузик, оттяните пружину… чего они все от меня хотели? Чего хотят сейчас? Какого рожна им надо? Сначала я мог и хотел, а они – ровно наоборот: не хотели, чтоб мог – я; потом уже я – не мог, даже если хотел, а…» – тут-то, увы-с, на грани исповеди, персонаж наш, теряя равновесие, сбивается с толку, путая настоящее и прошедшее продолженное – с будущим и, перемотав плёнку с запечатлённым переполохом, который вызвал почивший хайдеггеровед у съехавшихся на помолвку гостей, смеётся.
Смеётся над странным, давно забытым, ощущением.
Да если б оно ещё хоть раз пришло, он не бил бы тогда в чёртов барабан каждое утро – во всяком случае, не бил до остервенения.
тема и вариации
[ПОСАДИТЬ ДЕТКУ,
ИЛИ ПРОПИШУ НАВСЕГДА!]
А вот и Софуля: все, все её Софулей зовут – сдуру-то и ведётся. Вот и сейчас – явилась не запылилась в скуренный пролетарничек – ночка-ноль: ноль, повернись к деточке лесом!
Зацените ядовитые туфельки тридцать восьмого да добавьте полразмера сверх – ни много ни мало, аккурат. Сверкают – блест-блист, блест-блист: тут-то и свисту! – ножки-рюмочки: над стопой у́зэнько, могло б поболе, коль сразу – эко вширь! «В обтяг, в обтяг, в самый обтяг чулки! Надо-чтоб-жэнственно! Нравятся чулки мои? Правда ж, я в них стройней? Нет, ну они ж правда меня х у д я т? Я всё беру только в Г…» – название поп-бутичка́ опускаем, глаза опускаем, руки опускаем для баланса: раскрасневшееся, лоснящееся лицо Софули пахнет улицей – как и плащик со стразками, как и сумка с золотой фиксой на ручке, как и бодрое красное мини, обнажающее непрестанно голодную, безвольную мясистую плоть: да по щелчку-с. Шопчик с тучной вывеской «ГламурЪ», где покупает Софуля шмотки из тонких цветных тка́нек, – предмет еженощного её вожделения: жаль лишь, зарплатка не позволяет прикупить то – и это. Ан вот блестящий чёрный костюм с форменной жабкойрозой, прикреплённой к воротнику-шеее́ду, таки увёл бюджет. «Это дизайнерская! Дизайнерская вещь! Крута-ая!» – морг-морг Софуля речничками: объясняет дизайн экс-школьной гетерке, но та, дамка породистая, отводит очки – Эксша-то здесь проездом, тройка ночей, можно и потерпеть: главное не поддерживать… Софуля пыхтит, втягивает брюшко, раз-и, расправляет приваренные за плечи – больно как! – крылышки. «Правда, красиво?» Эксша говорит: завтра рано и, вставив незаметно беруши, удаляется в чужаси Софули. Ан сон не в ладонь: «Во что превратилась? Самая красивая в классе…» – и Софуля тут же показывает. Тут же показывает, во что превратилась-то – вбегает в комнатку со смартфоном, ржёт-не-может: «Кстати, ты в чём сейчас? – В автобусе. – Круто… нежно снимаю с тебя автобус…» Ей впрямь смешно, анекдот – и только.
Мягкотелое, склонное к полноте, питающее иллюзии по поводу былых красот, существо: чудом побеждённая булимия – впрочем, не до конца, не до конца… как и алкопристрастие: признаться себе в том сложно – на работку выезжать всё ещё удаётся, зачем же кусать локоток, пока пареный казачок темечко не прищучил? «Пака́! Пака жьяреный пиитух в жьёоппу ни кльйуннулл!» – белозубо-беззлобно поправляет стенографирующего афроамериканец Ганджу, пробавляющийся московитской житухой уж пять креплёных годков: он изучает идиомы, сленг, пословицы, поговорки и прочую дребедень. Диссертабельность темы – говорит и показывает страна – заключается, на наш взгляд, прежде всего в развитии мотивов, отзеркаливающих «загадочную русскую душу» с точки зрения иной коннотационной ментальности, в дискурсе… – тут же отбивка: это Софуле неинтересно, как неинтересно и то, что Ганджу намерен вступить в брак с прежним бойфрендом аккурат первого июня: Сан-Франциско, штат Калифорния – «что тебе надобно, старче?» А то: Софуле бык-тупогуб надобен. «Тупогубенький бычок» – подхватывает белозубый афро-, но не Софулю – она в таких штуках не дока: зато может отличить вкус одной семенной жидкости от другой – на спор, с завязанными глазами, когда их — двое: «У быка была бела́ тупа́ губа», да, не от одного – так от другого? Олэй-олэй! «Сперматозоиды» этой вашей Натали́ Рубано́вой – просто роман-с-камнем, изволит шутить Ганджу, и исчезает в американских радугах[42]42
Н. Рубанова, роман «Сперматозоиды» (Эксмо, 2013).
[Закрыть].
Но «мены», как пэтэушно обозначает Софуля известные дни, неизменно приходят. «Мены – они как часы, пляха-муха… ходят и ходят… Опять двадцать пять!» – сокрушается Софуля, глядя на календарик с обведёнными в кружок «25» – и обводит красным очередной дублик. «Я точно, точно должна была залететь! Я… Я…» – ан сего точно не случается последних лет двадцать пять, и Софуля крайне расстраивается: ещё чуть-чуть, какие-то несколько годков – и не выродить ни ужа уже, ни ежа, вставляет свои пять монет пресловутый афроамериканец (он знает русский!); лечиться же «от того», как-то батюшка кому-то сказал, не пристало.
Софуля и не смеет: мамка-то не велит! – обложила молитвословами, забыла, как в хвост и в гриву д о ч у р у гоняла – ради чего? Институт, кривда, Софуле – что корове седло: сыроварни манагер и сыров командир! Всё, что нужно для ща – единение живчика с «ovum»: вагина гентата, Матка Боска, prosti… Слёзная железа, спящая аккурат под свежевыкрашенной бровкой (жёсткий чёрный на дряблеющей коже), начинает усиленно работать. Софуля рыдает, Софуля достаёт из нижнего ящика бутылку: там, чуть дальше, ещё пара («купи три по цене двух») – ну а пока… Пока Софуля пьёт да закатывает глаза, то и дело косясь на бумажную иконку, поддерживаемую, чтоб не упала, сигаретной пачкой – с одной стороны, и коробочкой с вагинальными таблетками (названия не видно) – с другой. Пока Софуля раскачивается из стороны в сторону – впрочем, недолго, – её блуждающий взгляд натыкается на телефон, и тот, о чудо – звонит. «Не он!» – вздыхает она, с трудом понимая, кого именно имела в виду. Вьюноша ли это Золотой Дождь, пытавшийся узнать в постели её отчество? Арарат ли, привозящий неизменные хризантемки и скучное шампанское?.. Марат? Саша? Толик? Назим? С ним-то и застукала её Эксша – как раз перед отъездом в синий свой Питер: просто зашла на кухню, а та-ам!..
«Ну как ты, подруга?» – слышит Софуля дежурное и всё сильнее ревёт: «Я так устала… Устала так! Я хочу… маленького… своего хочу… ребёночка-а!» – ночь, затемнение, а утром: сыр-масляный офис, где просиживает Софуля вечно влажные трусики с тоненькими кружавчиками, встречает радостно. Без Софули и план – не план, без Софули никто – никуда! Софуля – звезда комнатушки, каждый хочет потрогать её за грудь, каждый готов ущипнуть за пятую точку – Софуля и рада: каков спрос! Но не сегодня… Сегодня «мены» – и выходные без секса («потерянные»). Софуля звонит клиентам, Софуля ищет потенциального папу: Софуля занята делом всей жизни! И Дело № *** находится – клиент всегда прав! Клиент «забивает стрелку», клиент покупает суши и водку, клиент оплачивает такси… Куннилингус по-белгородски, но что Софуле до «типа изысков»? Софуле нужна сперма, Софуля вырывается, Софуля хочет живую куклу, что Софуле мужчины! Сподручное средство… И клиент ретируется – клиент всегда прав. Даже когда не даёт сперму.
Софуля смотрит в потолок – совсем недавно её едва не придушили: «чуть-чуть», конечно же, не считается, «чуть-чуть» не изменит её траектории! Софуле не привыкать, Софуля накладывает на лицо боевой узор и идёт на охоту – пошленькая «дизайнерская» роза на пиджачке интереса персоне её, впрочем, не добавляет: кавалер отправляет домой живёхонько – ему скучно, скучно с Софулей, а вот Софулька «запала»… Что ж, дома она вновь берётся за штопор да звонит подружкам: всё ей фон, всё ей шум нужен! Знать не знает Софуля о личном пространстве, квартирантку пускает – вторая-то комнатушка пылится: пусть денежек прибавляется, пусть на новые шпильки прибудет!.. Квартирантка ж от хозяюшки в шоке – раз в неделю «любимый» у той обновляется, ну а попса страшная (та, что Софулю радует) от хрюканья застенного не спасает, и вот девица уж спешно съезжает – тошнит от зефира, коим потчует пьяная в дым Софуля: «Маратик принёс! Вкусный, правда? Ах, как я хочу своего маленького! Как думаешь, мы с Маратиком – п а р а?..» Квартирантка молчит, квартирантка смотрит на чемоданы, Софуля ж, кто б мог подумать, ни с того ни с сего ляпает – родить для неё предлагает: «А что? Будем жить вместе, воспитаем… Тебе за квартиру платить не надо… Роди мне, а? Роди мне кого-нибудь!.. Не могу одна!.. Пропишу тебя, хочешь?.. Хочешь ты прописку московскую или нет?..» – на самом интересном месте квартирантка отшатывается, а собачьи глаза Софули увлажняются, золотыми звёздами в снег по-постмодернистски катятся: «Но почему, почему-у? Мы воспитаем… Мальчика или девочку… Какая разница… Роди, пропишу!.. Пропишу навсегда!»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?