Текст книги "Эпитафия без елея. Страницы воспоминаний партизана"
Автор книги: Наум Перкин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Вижу настоящего Малькова
Мы спешно покидали станцию и поселок.
Еще раньше наша разведка заметила накопление лыжников-карателей, теперь они открыто втягивались в поселок двумя дорогами-лыжнями, а над нами кружили самолеты. Местами мы шли снежной целиной. Мои ноги в лаптях то глубоко проваливались, то скользили по обледенелым кочкам, присыпанным снегом. Но я испытывал такое, чего давно не испытывал. Крепко обхватывал через рукавицу свою винтовку, она была немецкая и без ремня, всю дорогу так нес ее и прижимал к боку, готовый в любую минуту драться, стрелять.
Командир нашей группы Поляков, почти по колени в снегу, остановился у опушки, задрав голову посмотрел на самолет, который, казалось, снижался, постреливая, потом достал свой маузер, выбросил руку вверх и выстрелил.
– Накось, выкуси! – крикнул он вызывающе, и его лицо было в это время и смеющимся, и злым.
Как раз мимо меня прошел Мальков. Чуть ли не на целую голову выше меня. Остановился рядом с Поляковым, боком ко мне, стал прикуривать. Голову он пригнул так, что плечи ссутулились, черный длинный кожух казался узким. Как его разглядишь? Я поймал лишь мельком брошенный взгляд – острый и резкий, заметил, проходя, иронически скривившийся рот.
Углубившись в лес, все шли и шли гуськом, стараясь попадать в следы передних. На коротких остановках курили под широкими елями, собираясь в кружки. Тогда больше всего и чувствовалось, как крепко забирает мороз. Хорошо, что променял тесные и стоптанные сапоги на лапти да сшил себе в деревне шапку-ушанку из шинельного сукна и кусков старой черной овчины, смастерил из такого же сукна рукавицы.
Пока что я знал больше парней, с которыми пришел из деревни. Их компании я и держался на остановках. Подходил к нам, новичкам, командир отделения Железнов. Подходил почему-то несмело, смущенно. Казался коротконогим в своем армейском полушубке ниже колен.
– Ну что, ребята, замерзаете? – спросил он, глядя на меня, вернее, на низ моих выцветших тонких брюк в оборках от лаптей. В его лице было что-то монгольское и ребяческое. Я постарался показать, что мне не холодно, что это меня мало тревожит.
Наконец пришли на то место, которое называлось запасным зимним лагерем. Островерхая снежная горка, а над ней – заснеженные ели и сосны. Это и есть зимний шалаш, или «балаган», как здесь говорят. На моих глазах мертвое становится живым. В глубоком снегу протаптываются дорожки и тропинки – к навесу, где уже стоят лошади, хрустя сеном, к ручью, скрывшемуся внизу, в зарослях, подо льдом и снегом, к посту и выезду из лагеря. Я набираю воды наполовину со льдом, в балагане уже пылает и трещит костер, усаживаемся вокруг на нарах, дым густо валит поверх наших голов к выходу, и тепло все больше охватывает нас, лаская лицо, руки, колени и грудь.
…Хочу воевать, за этим и пришел сюда. Но меня держат в шалаше, будто должен пройти какой-то карантин. Нас всего тут одно отделение. Малькова с Поляковым и не видим – они в деревне или носятся по окрестностям. Я еще плохо понимаю, как построен отряд, где все его люди и сам командир отряда. Знаю, что фамилия его Воронов.
Дневалю и хожу в секрет. Это единственное, что делаю. Далеко за полночь. Стою под большой заснеженной елью.
Ну и морозище! Берет не спеша, давит, раздевает, словно забавляется. Стынут руки, спина под жиденьким ватником. Обледенелые лапти примерзают к месту, как присасывается к металлу магнит. Встряхиваюсь, отдираю ноги, подбрасываю свою немецкую винтовку. Она дышит обжигающе настывшим металлом – и через рукавицы чувствую это.
Все тот же ровный сквозной шорох ночного зимнего леса, то же жалостливое поскрипывание сухой обломанной ветки.
«Холод, холод – это что!» – машинально повторяю про себя, не зная, зачем (словно заклинание), оглядываюсь, угрожающе-смешливо пронизываю взглядом поляну. Ни о чем не хочу теперь думать. Но все равно думается.
Думается о шалаше (скорее бы согреться!), о командире отделения Железнове. Говорят о нем, что в армии был воентехником, что смелый и спокойный в бою парень. Со мною он какой-то странный и неловкий, будто чувствует вину… Что они все думают обо мне? Неужели не доверяют? Мальков – тот и не взглянет… Большое ему дело до меня! А почему он должен меня обласкать? Не хватает еще возиться со мной! Кто я и что я сделал путного? Теперь для меня все начинается сначала, и лишь от себя самого зависит отношение других людей к тебе. Кто может знать, в конце концов, что делается у тебя внутри – сколько там гнева и горечи, которые ищут выхода, требуют действия, зоркого, разумного и беспощадного. И не было еще настоящей возможности показать меру своей решимости воевать, хорошо воевать! Эх, товарищи! Товарищ комиссар Мальков! Как хочется рассеять вашу настороженность, ваше недоверие. Вы не совсем приняли меня, я это вижу. Как он тогда выразился? «Свистобратия»… «Кубарики-гусарики», что ли… Душу не вывернешь наизнанку. Только делом можно доказать.
Не терпится. Уж лучше не думать. А тут холод, неподвижность. Делаю шаг и еще шаг по проложенной в мягком снегу тропе, ведущей из лагеря, потихоньку удаляюсь от своей ели, не думая в это время, что нельзя этого делать. Останавливаюсь, прислушиваюсь, шаг за шагом возвращаюсь на старое место, потом начинаю все с начала. В один из моментов, когда порядочно-таки отошел от ели и остановился, послышалось мне, будто что-то со стороны лагеря не то прошуршало, не то скрипнуло в снегу, потом все затихло. Стал приближаться к своей ели, уже почти вступил под ее широкий густой шатер, как вдруг, без особого скрипа и топота, вынырнули откуда-то люди… Наши же партизаны! Обступили, окружили меня. Чертыхаются, угрожающе потрясают винтовками. Что за дьявольщина! Почему так смотрят на меня? Ведут в лагерь, как под конвоем. Еще хорошо, что не отбирают винтовки. Поворачиваюсь к одному, другому, ища ответа, – ругаются. Лишь у навеса кто-то взглянул на меня с веселым любопытством, ткнув пятерней в спину. И на том спасибо.
Проборку мне учинили в балагане. Горько и смешно. Железнов скорее смущен, чем сердится и негодует.
– Что же это вы, а? Привел смену, смотрю – а там никого… Лишь укатанная дорожка… Свистнул тихонько – никакого ответа…
– И что вы подумали? Сбежал, что ли?
Железнов замялся. Так и не ответил. Отвернулся, уставился в огонь.
Зато ребята стали шумно потешаться над моим «бегством». Почти все закурили цигарки и смотрели, как я разматываю обледенелые портянки, растираю и грею закоченевшие ноги.
– Так расскажи, Коля, как ты ходил к немецкому коменданту чай пить.
– Да брось ты, он к молодке бегал.
– Слушай, брат, как это ты не побоялся?
– Парень он смелый, – от меня ждали какого-нибудь ответа.
– Просто гулял по проспекту, чтобы веселее было, – сказал я под общий тон, закуривая.
– Та нэ слухай их, лучше поиж на, – предложил Петро, украинец из Казахстана, исполнявший обязанности повара. Он дал мне в руки котелок с густым супом и добрый ломоть хлеба, подтолкнул под бок и, став на корточки, отвернулся к огню. Его острое лицо с хищным носом казалось огненно-красным. Я стал жадно есть.
– Спать, ребята! – сказал Железнов, стараясь, чтобы это звучало как команда.
Я забрался на свое место, накрылся ватником, чувствуя, как ноги и бедро ласкает теплый воздух, и думая о том, как мне все-таки повезло, как это хорошо, что я здесь, что пылает костер, поверху стелется дым, а там, за изголовьем, за шалашом – мороз, лес, снег.
Вскоре я понадобился самому Малькову как переводчик.
Утром узнаю, что люди отправляются куда-то – все, кроме меня да юнца Алеши, которого в шутку звали Двадцать четвертый (он был 1924 года рождения; этакий розовый ребятенок, очень уж простодушный малый). Меня это здорово задело. Когда, уже собравшись, Железнов снова забежал зачем-то в шалаш и мы ненадолго остались одни, я возьми да и выскажи все, что на душе у меня было.
– Товарищ Железнов, до каких же пор будете держать меня тут за сторожа?
Думал, что застигну его врасплох своим вопросом, но ошибся. Уже выходя, повернулся ко мне, чуть выпрямился и, улыбаясь своей застенчивой улыбкой, дружелюбно-просто ответил:
– Куда же вас в таком виде брать-то? Приоденетесь малость, тогда и…
– Кто ж обязан меня одевать? Кормить да еще одевать… В бою и приоденусь! Хватит!..
– Ну, не усложняйте, давайте так. Скоро пойдете – ладно? Что мне оставалось делать? Смирился и на этот раз.
К вечеру того дня и подоспели трофеи. Ребята вернулись с задания шумные и веселые. Накинулись на горячую похлебку. Грели ноги и поясницы. Был я как непрошенный гость на чужом пиру. Но кто-то решил меня обрадовать: подсунул шинельку, трофейную.
Железнов попросил:
– Ну-ка, примерьте.
Я стал примерять, стоя на коленях. Было неудобно стоять так, да еще неловко под взглядами.
– Немец! Чистый немец! – вскрикнул, вскакивая с места, Алеша. Он показывал на меня пальцем, и на его лице был не то страх, не то детский восторг.
Но меня ждало и нечто другое: целая немецкая почта, оказавшаяся в отбитом обозе. Я и накинулся на нее. Костер то разгорался, то опадал, свет от него прыгал, расплывался. Я же читал и читал, мобилизуя свои познания в немецком языке, будто искал ответа на вопрос: кто же они, эти немецкие солдаты, которые пришли в нашу страну убивать и завоевывать. Хотелось, чтобы чужое и враждебное само себя объяснило. Сполна объяснило. Но вот среди хвастливых посланий стали попадаться другие письма – и тревожные, и грустные, даже поэтично-грустные, потому что говорилось в них о юности, школе, родном доме. Потом я неожиданно натолкнулся на корреспонденцию особого свойства.
«Мое почтение, фрау Эльза! – писал обер-ефрейтор Иоганн Драт. – Ваши претензии смешны и напрасны. Как Вы только могли отважиться предъявить их мне, боевому и добропорядочному немецкому солдату, который вот уже три года как честно выполняет свой священный долг перед фюрером и фатерлянд? Вы пишете, что ребенок, которого недавно произвели на свет, это будто мой ребенок и что Вы можете это доказать. О каких доказательствах и каком отцовском долге говорите Вы, Эльза? Я знаю лишь один долг – перед фюрером и фатерлянд. Перед ними я безупречен и чист, как стеклышко. Я примерный солдат, Эльза! Напрасно морочите голову себе и другим. Никто Вам не поверит, и ничего Вы не докажете. Почему, интересно знать, избрали Вы жертвой именно меня? Думаете, я не знал, сколько у Вас перебывало всяких – и летчиков, и танкистов, и артиллеристов, и саперов. Вы и тогда, когда я приезжал в отпуск, ухитрялись назначать тайные свидания не одному мне. Думаете, я не догадывался, что ищете дурачка. Но не на такого напали! Да будет Вам известно, что я всякий раз принимал надежные меры предосторожности, и никаким моим сыном не может быть этот ваш новоиспеченный байструк. Я сам рассказал о Ваших хитрых уловках моему ротному командиру, герру Гауптману, и он всецело на моей стороне. Хорошенько запомните это, крошка, и попробуйте только заикнуться! Худа Вам не желаю, ей-ей. Надеюсь, Вы поняли меня и будете умницей? Хайль Гитлер!»
Перевел я это письмо и кое-кому прочитал. Пришлось делать это еще не раз. Письмо имело шумный успех.
– Ну, и сукин же сын, а? – комментировал один.
– Вот тебе хайль Гитлер! – заключил другой.
Так дошло до начальства, что я кумекаю по-немецки. Это, да немецкая шинель, да винтовка такая – не основание ли для клички «Немец»?..
Ночью стал меня душить дым, едкий и горький. Я проснулся от этого дыма, от духоты и от истошного крика: «Немец горит!.. Вставай!.. Немец горит!..» Я все понял, когда Алеша – он-то и кричал – стал хватать меня за ноги, пытаясь стащить с нар, и в то же время увидел и почувствовал, как от моего ватника валит черный удушливый дым. Я вскочил, волоча за собой дымящийся ватник, рванул и отдернул плащ-палатку, закрывавшую выход из шалаша, – и в снег его, топтать ногами, зарывать. А дым все валил и валил, пока не выгорел весь низ, чуть ли не вся правая пола. С таким-то общипанным одеянием я вернулся в шалаш, встреченный сочувственным смехом ребят.
На следующий день меня и потребовал Мальков. Командирская изба. Светло, солнце растопило сверху наледь на оконных стеклах. Стол накрыт самотканой полотняной скатертью. Но за столом никто не сидит. Мальков и Поляков – они только вдвоем в избе – стоя толкуют о чем-то у края стола. Комиссар курит толстенную самокрутку, густо дымит.
– Чем этот не немец? – улыбаясь, сказал он, подойдя ко мне поближе. Даже дотронулся до ворота моей шинели, осматривая с головы до ног. – Остается только сменить шапку да лапти.
– Не все сразу, товарищ комиссар.
– Будем допрашивать немца. Сможешь переводить?
– Попробуем.
Похоже было по настроению Малькова, что предстоит важная церемония и он придает ей немалое значение.
Вот и ариец – двухметровый, в расстегнутой шинели, без шапки. Дрогнул, когда конвоир вышел и он оказался лицом к лицу с Мальковым. Кто же тут наиболее чистый тип арийца? У Полякова тонкий аристократический нос, белый лоб. В чуть сощуренных глазах Малькова густеет синевато-стальной отлив. Роста, пожалуй, они одинакового. Немец – вовсе не белокурая бестия, даже темная щетина выступила на щеках. Лицо длинное, увесистый подбородок, но что за глаза – покрасневшие и слезящиеся, а нос уродливо вдавленный от переносицы чуть ли не до ноздрей.
– Спроси, как ему ночевалось, – обратился ко мне Мальков. Когда я перевел, пленный захныкал и пожаловался: у него отобрали часы и фотокарточку. Поляков приказал все это принести.
– Что он делал в деревне?
– Заготавливал продукты.
– А дома он не жег?
– Решительно отрицает.
– Где он служил?
– В хозяйственном взводе.
– Врет, сукин сын. А номер части?
– Говорит, в хозяйственном взводе. Особая команда при комендатуре.
– Он ефрейтор. Поди, член фашистской партии? Правда?
– Bist du National-Sozialist, ja? – сам спросил Мальков. Немец даже затрясся:
– Nein, nein, ich bin kein National-Sozialist… Ich bin Bauer.{ Bauer – крестьянин. (Прим. ред.)}
– Bauer oder Grossbauer?
Меня заинтересовала игра теней на лице и в глазах Малькова. Его будто и само по себе забавляло произношение немецких слов – выходило это у него по-ученически коряво, по слогам. Но не это было главное. За благодушным спокойствием угадывалось другое. Временами глаза комиссара впивались в лицо пленного немца, тогда поражала в них какая-то печальная серьезность.
Поляков же был совсем открыт в своем чувстве презрения и ненависти и, казалось, не считал нужным доискиваться чего-то.
– Все они, сволочи, как попадутся – так или рабочие и крестьяне, или социал-демократы и даже коммунисты, – бросил он, заикаясь, и нервно затянулся цигаркой. Нетерпеливо повел локтем по столу и отвернулся.
Дежурный принес и положил на стол личные вещи пленного: карманные часы с цепочкой и фотокарточку. Худощавый подросток с белым воротничком на курточке и в коротких штанишках стоял рядом с девочкой, чуть пониже его, и оба смотрели вперед смиренно и задумчиво.
Мы поочередно подержали фотокарточку в руках. Поляков достал из кармана очки в картонном футляре. Не так уж много раз я видел своего командира группы до этого дня, а все же не представлял его себе в очках. Они были в золотистой оправе и делали его лицо тонко-интеллигентным. И как раз сейчас на этом лице появилось что-то грустное и усталое, особенно когда рука отставила фотокарточку, а другая рука сняла очки.
Мальков презрительно скривил губы, наблюдая, как ловко, с неожиданной прытью пленный подхватил часы и спрятал их в кармашек брюк.
– Ну, теперь будем обедать.
Не знаю, какие у наших командиров были соображения, но пленного на самом деле пригласили к столу. Он решительно, засуетившись и усиленно жестикулируя, показывая на живот, стал отказываться от рюмки подкрашенного самогона – видите ли, больной желудок.
Немолодая хозяйка, опасливо озираясь, поставила и напротив немца миску щей. Он начал хлебать – робко, с какой-то застывшей плаксивой маской. Я выпил свою рюмку и уже от себя начал ораторствовать. У меня хватило активного знания немецкого языка, чтобы предъявить этому немцу счет за гнусные дела его сородичей. Зачем мне это было нужно? Просто так – рвалось наружу. Высказываясь на немецком языке, как умел, как знал по книгам и из книг, я лучше постигал страшное несоответствие того, что прежде думал о немцах, что чувствовал к ним, тому, что теперешние немецкие фашисты творят на земле. Пленный ежился, переставал есть, ему будто стыдно было за других, он все твердил: «Аbеr das ist jа nicht meine Schuld». {В том нет моей вины. (Прим. ред.)} Но кто же виноват? Кто? Никто? Один только Гитлер?
Когда все, кроме немца, затянулись самосадом, молодой партизан доложил о женщинах, которые могут его опознать.
Пахнуло холодом, когда они входили в широко раскрытые двери, неуклюжие в своих зимних одеждах, валенках и лаптях, повязанные до самых глаз платками. Одна из них, дородная, немолодая, красная от мороза, сняла рукавицы, поздоровалась, обеими руками поправила платок на голове, взглянула на стоявшего у стола немца, придвинулась к нему ближе и странно спокойно сказала:
– Это он и есть – самый лютый грабитель.
– Он, он! Кто ж, как не этот высокий, – подтвердила вторая. – Последнюю курицу поймал, сало забрал, ходил по деревне и дома жег. За старшего был у них, поджигатель проклятый!
Ну, что теперь скажешь?
Молчит, сопит носом, готов заплакать.
– Вот и верь им, гадам! – вскочил с места Поляков, красный от гнева, и выразительно ткнул рукой в сторону пленного. – Хозяйственник, черт бы тебя побрал!… Нахозяйничал, хозяин… Ах, сволочь!
Мальков все так же, казалось, спокойно, сидел у стола, держа в руке толстую самокрутку. Но теперь он глядел на немца с недоброй улыбкой. Лишь процедил:
– Куда уж там! Вишь, больной… Язва желудка…
Вдвоем с пожилым Иванычевым, исполнявшим обязанности конюха и ездового, везем допрошенного на санях в лес, в сторону зимнего лагеря. Я с винтовкой сижу сзади. Немец теперь сгорбился, ушел в воротник шинели. Лес его страшит. Наверное, догадывается, куда везем. Оглянется, снова уйдет в воротник, тогда лицо непроницаемо.
Живет человек. У него подрастают дети, дети любят отца, ждут его писем, думают о нем хорошо, только хорошо… Мы для них всего лишь отвлеченная далекая и чужая земля, которую нужно завоевать, мы для них враги, не заслуживающие ни пощады, ни жалости. Он же – человек. Конечно, человек. Сердце, наверное, замирает, что-то сжимает горло, кровь совершает свой круговорот; правда, она плохо теперь доходит до свесившихся ног в низких сапогах с широкими голенищами, он ими машинально постукивает. Да, человек… Но что человек – сфинкс о двух существах, о двух сердцах, двух совестях? Жалеть его за то, что дышит, что ему, может быть, больно и страшно, что дома его ждут дети? А как же с тем, кто убивал, жег, грабил, не знал ни малейшей жалости и снисхождения? Кто из них настоящий? Кто за кого ответственен? Ведь он един в своей сущности и поступках, он и должен держать ответ за все вместе. Так рассуждая почти всю дорогу, я сознательно готовил себя к тому, чтобы совершить правосудие над немцем, – ничего другого мы сделать с ним не могли. Но Железнов распорядился иначе – прислал молодцеватого Петю с немецким автоматом.
Когда он вскоре вернулся, отряхивая снег с брюк и полушубка, в правой руке были у него сапоги.
– Вот тебе, Коля, трофеи, – сказал он, взойдя на дорожку и бросив мне сапоги. Петя насвистывал, желая казаться беззаботно-молодцеватым, как всегда, но я видел, как у него чуть подергивался pот.
Сапоги были длинны в ступне, но тесноваты в подъеме. Я скрутил из сена жгут и хорошенько вытер им сапоги снаружи и изнутри, не жалея и снега, затем уложил хоть тонкий слой соломы вместо стелек.
Отныне я был и при сапогах.
То, что произошло, мне казалось единственно возможным и справедливым. Мальков в моих глазах был тем человеком, который поступает так или иначе не из мелкой мести и личных пристрастий, а как должно. И там, в избе, когда допрашивали пойманного грабителя, и после того я все думал и уверялся в том, что наш комиссар старше и сильнее здесь всех других не волею случая. Все в нем – и походка, и взгляд, и даже рост – убеждало других, что он ни на кого не перекладывает ответственность за свои решения и поступки – сам знает, что делать. Я бы не мог себе представить, чтобы в избе кто-то рядом с Мальковым был старше его. Не мог бы допустить хотя бы малейшее сомнение в разумности и правильности того, что исходит от него. Но случай вскоре заронил в мою душу первое горькое семя сомнения.
Уже отделение наше стояло в деревне – в той самой, где допрашивали пойманного немца. Это почти что в лесу. Расквартированные по домам, как солдаты на постой, мы несли караульную службу, получали по душам хлеб и мясо, по вечерам смотрели на улыбающихся девчат. Стало веселее жить.
Тут и вызвали меня снова в командирскую избу. Мальков в своем полувоенном костюме из темно-синего сукна сидел у самой печки на табуретке, выставив вперед ноги в армейских валенках. В его руке была какая-то бумажка.
– Переведи, что тут написано, – сказал он, кивнув мне.
Я взял бумажку, догадавшись в тот же момент, что она имеет прямое отношение к стоящему у стены незнакомому человеку – невысокому, в крестьянской одежде и лаптях, с небольшой русой бородкой.
Подошел к окну, чтобы лучше разглядеть то, ради чего меня потребовали. Бумажка величиной в половину тетрадного листа, изрядно помятая. Печатный немецкий текст на ней не типографский, а пишущей машинки, фамилия заполнена синими чернилами от руки… «Добропольский Михаил Владимирович как украинец отпущен из лагеря военнопленных с обязательством, что он никогда и ни при каких случаях не будет участвовать в акциях против германских вооруженных сил»… Перевел я четко, сказал это по-прокурорски, потом внимательно разглядываю задержанного. Он кажется спокойным, даже чуточку улыбается – горько, понимающе.
– Ну, что ты теперь скажешь? – язвительно спрашивает Мальков.
– Так я же вам сам говорил об этом! – горячо отвечает допрашиваемый и как бы хочет потянуться к комиссару. – Я взял эту бумажку, чтобы вырваться из лагеря, спастись, а потом… Без этой бумажки меня бы давно расстреляли по дороге.
– Зачем же шел сюда? С какой целью? Лучше скажи правду.
– Товарищи! Почему вы не хотите мне поверить? От самого Киева пробираюсь, чтобы перейти через линию фронта. Многие подавались сюда, в леса, говорили – тут фронт недалеко.
– Знаем мы ваш фронт… Как же… Шпионить прислали – вот что! Голову мне не морочь! Предатели!.. Трусы сволочные! Так тебе и поверили на слово. Ишь ты…
– Брат у меня тут, на этом фронте. Он командир полка. До самого окружения получал от него письма. Ведь можно проверить!
В голубых глазах бывшего военнопленного было страшное желание, чтобы ему поверили, чтобы согласились наконец с тем, что он говорит правду; в этих глазах были печаль, усталость да все та же горькая улыбка, но не было животного страха. Ему, видимо, казалось, что разыгрывают с ним шутку, что вся эта строгость – не настоящая, а только прием, и делается все это для большей уверенности.
Признаться, и я так думал в этот момент.
– Уведите! – скомандовал Мальков. Молодой партизан с винтовкой, стоявший все время у дверей, зашел сзади. Задержанный мягко прошагал в своих лаптях до выхода и, не оборачиваясь, скрылся.
Когда я подходил к дому, где располагалось наше отделение, со стороны леса послышался выстрел. Меня пронзила страшная догадка.
Чутьем я поверил в невиновность этого человека. Поверил в страдания и надежды, какие были и у меня. Поверил в правдивость его слов. Можно ли так ошибиться? А если он не такой – что тогда? Что же это делается?
Совсем немного времени потребовалось для того, чтобы все стало ясно.
Человек был расстрелян, не дождавшись вечера. Для меня наступивший вечер был тягостным, неспокойным, горестным.
Так ведь могли расстрелять и меня. Расстреляли бы у леса, в лесу, и никто никогда не узнал бы, ни кто я такой, ни что скрывалось во мне. Почему же мне поверили, а ему – нет? Всегда ли верна интуиция? Где выход из противоречия?
Не могу отвязаться от мысли, что Мальков стал для меня вдруг непонятен. Ведь он не холоден, скорее горяч. Откуда же эта угрюмая, тяжелая недоверчивость, даже беспощадность? В этом он показался мне страшным. Должен ли он быть именно таким в это суровое страшное время? Выходит, и каждый из нас должен быть таким…
Его вот, Железнова, и спрошу. Ему и выскажу. Сейчас в самый раз. Вдвоем с ним на санях. Лес, тишина, и мороз не такой крепкий, и ехать еще долго. Теперь вижу: доверяют. Везут даже в потайное место, где боеприпасы. А ведь могло быть как…
– Кем ты был до войны? – спрашивает у меня Железнов. Я отвечаю, что окончил университет и хотел учиться дальше. Он взглянул на меня с уважением и некоторым удивлением, и тогда-то я понял, что именно в его лице показалось мне монгольским: разрез черных глаз. Да и был он черноволос, как татарин, а смуглость лица напоминала сильный загар.
– А мне вот не дали доучиться в институте оптики и механики, – с огорчением сказал он.
– Что с того, что я учился гуманитарным наукам, – теперь не это нужно. Главное теперь – уметь воевать.
– Да, воевать-то надо уметь, – вздохнул Железнов. Потом добавил: – А воевать, кажется, умели. Учили ведь…
– Ты где попал в окружение? – спросил я.
– Под Вязьмой, где же. Не думали – не гадали. С октября кружили…
– Мне-то подольше пришлось покружить, и вот теперь…
– Теперь что – порядок! – тут Железнов застенчиво-смешливо оглядел меня своими монгольскими глазами. – Знаешь, ты и на самом деле смахиваешь на немца.
– Может быть. Форма, конечно… Да и они-то люди по облику. Ничего удивительного. Но их бить и бить теперь надо! А вы меня все держите тут…
– Пойдешь, Николай. Совсем уж скоро… Спокойствие, давайте так.
– Ты мне скажи прямо: зачем он это сделал? Веришь ты, согласен ты, что тот был предателем или шпионом? Какие доказательства?
Железнов смутился.
– Да, брат, – проговорил он как-то неопределенно, со вздохом, как мне показалось. – С Мальковым шутки плохи… Зол он на таких…
– Что значит – «на таких»? И мы, выходит, такие, раз попали в окружение. Одно дело – тот Митька-мародер, которого Мальков приказал шлепнуть. Тому так и надо: сволочь он. А этот… Видно ведь…
– А чем докажешь, что наш он, не предатель? Как его проверишь, давайте так?
– Проверить… А как меня проверили… или проверяют?.. До сих пор еще…
– Да ну, брось… Время, сам знаешь, какое. Вот группа наша как пришла в деревню, думаешь, сразу и взяли нас? Еще до Малькова был такой старый коммунист Покрышев, из местных. Так и этак, присматривались, расспрашивали, проверяли по-разному. Потом он нагрянул…
– Вас он тоже «свистобратией» обозвал? «Кубариками-гусариками»? Было это, а?
Железнов засмеялся:
– И это было… Тоже и его можно понять, давайте так.
– Кем он работал до войны?
– Кажется, в военкомате.
– Как же он так относится к нашему брату?
– Все же не военный он. Был, говорят, и работником райисполкома. Мы, видишь, виноваты, что фронт дрогнул. «Драпали вы все, как зайцы», – отчитывал он нас. – Эх, брат! – вздохнул Железнов, – долго тут рассказывать да рассуждать. Одно ясно: воевать надо. А мужик он смелый, боевой… И умный мужик, давайте так.
Железнов передал мне вожжи. Снял неумело заштопанные в нескольких местах армейские перчатки, потер свои короткие, но широкие ладошки.
– А у тебя рукавицы роскошные! Сам сварганил? Здорово! – сказал, запахнулся получше, поставил воротник полушубка, полулег на один бок и продолжал вслух рассуждать: – Стоят себе деревья… Стоят и молчат. А на свете что делается!
– Это уже чистая философия, – посмеиваясь, заметил я. – Скорее, лирика с философией. Вечная природа, суетные дела мирские…
– Не в этом дело, – серьезно-задумчиво ответил Железнов. – Деревья все видят и не скажут. Узнают ли когда-либо люди там, что два Николая здесь проезжали и о чем они думали…
Сани легко скользили, лес уже редел, расступался. Железнов помолчал, глядя в сторону, потом тихо сказал:
– И любимый человек видит там деревья, далеко отсюда, и ничего те деревья ему не скажут обо мне.
– Кто она, жена?
– Нет, еще не была женой.
– Говорят, можно написать. Доставляют через линию фронта. Правда это?
– Нечасто, но, бывает, переходят по заданию. Послал уже два письма, а дошли ли?
– Может, снова сдвинется фронт, тогда…
Железнов встряхнулся, взял из моих рук вожжи. До самой деревни мы оба молчали. Каждый думал о своем.
Перед самым выездом на операцию Железнов забежал на минуту, оглядел нас. Он держал «на ремень» ручной пулемет Дегтярева, полушубок был у него очень туго перетянут широким «комсоставским» ремнем. Взглянув на меня, улыбнулся, потер свой покрасневший от холода нос (он мне показался простуженным).
– Ну, ребята, до встречи на станции! – сказал он и заторопился.
Нам уже было известно, что Железнов с ручным пулеметом да еще один пулеметчик выполняют особое задание – будут находиться на другом участке.
…Сани вначале легко скользили по укатанной дороге, теперь они будто вязнут, неритмично поскрипывают, садятся на бок, но снова выравниваются, набирая скорость. Мглистая темень, то ли это сверху снежные крупинки, то ли из-под лошади они бьют в лицо вместе с морозным ветром. Едем по снежному полю, слева темнеет лес, перед нами все на том же расстоянии зыбкое пятно едущих впереди, оно то ныряет, то снова выплывает, как бы маня и увлекая за собой.
Интересно, о чем думает сейчас мой сосед, прикрывшийся с головой шинелью и прижавшийся ко мне плечом? То же, что я? Совсем одинаково не могут думать и чувствовать два человека, и все же… и все же… Судьбы у нас одинаковые, едем на одно и то же дело, нас, может быть, ждет одно и то же. А что я чувствую? Могу ли выразить это одним словом? По крайней мере, чувствую не только страх и не только то, что гоню его прочь, призывая какую-то силу во мне превозмочь это ощущение, этот признак слабости. На какое-то мгновение приходит предательская мысль: а ведь хорошо было в шалаше, в деревне, тогда не нужно было переживать все это, испытывать страх перед тем, что предстоит… Но я с гневом отбрасываю эту мысль. Что бы ни было впереди, что бы ни случилось со мною, – хорошо, что я еду. Попробуй скажи мне, что должен сейчас вернуться!..
…Сани… еще сани… Все будто сейчас сами по себе. Каждый со своими мыслями. Сколько человеческих поколений осталось в прошлом, и все воевали, по-разному воевали. Может быть, точно так наши далекие предки или деды ехали на санях в ночь навстречу опасности, переживая нечто подобное тому, что переживаем мы. И тогда, наверное, думали о том, что для кого-то из едущих это может быть последняя ночь. Каждый об этом думает, но не хочет думать. Каждый по-своему полон надежд, таков закон жизни. А что, если убит буду я? Пуля пробьет шинель, ватник, врежется в теплый, мерно пульсирующий комок сердца, и вдруг превращусь в ничто… перестану двигаться, дышать, согреваться, думать, есть, волноваться… Если уж пуле непременно нужно попасть в меня, то хотя бы не в сердце, и не в голову, и не в лицо… Подыскиваю место, куда лучше всего попасть пуле, и не нахожу такого места, и мне становится смешно, я встряхиваюсь и зло вышучиваю себя.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?