Текст книги "Вот оно, счастье"
Автор книги: Найлл Уильямз
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
12
В тот вечер милостью Божьей к Кравену мы не пошли. Я вымотался, а Кристи был тих сам с собою. В сумерках, когда пришло время вносить мебель в дом, Суся с присущим народу Керри чутьем сказала:
– Бросьте. Завтра дождя тоже не будет.
Проветренное белье, полотенца и одежду она уже разложила по шкафам. Мы с Кристи внесли матрас и по указанию Суси уложили его на кроватной раме изголовьем к изножью и верхом книзу – таков вечный способ обновления, который я предпочел вплотную не осмыслять.
Дуну, коего вдохновляло любое новшество, мысль о мебели в саду порадовала неимоверно. Он выбрался наружу, уселся в кресло и открыл для себя восторги свободного воздушного пространства.
– Чувствуешь себя королем Мунстера, – объявил он. Джо, изображая волкодава, величественно улегся у его ног.
Вечер выдался нежный. Прикрытый крышкой дымки, жар дня никуда не делся. Вся мошкара улетела в Булу.
То ли заметил Дуна, что Кристи обустроился внутри себя, то ли счел своей обязанностью развлекать постояльцев, то ли самому себе хотел развлечений, но вытащил из кармана пиджака колоду карт, вынул двух джокеров, перевернул верхнюю карту – туза червей – и сказал:
– Я сдаю.
Мы играли в “сорок пять”, сидя в апрельском саду, под невнятные речные звуки, пока не настала ночь. Играли мы и дальше, ныряли и пикировали летучие мыши-тени, словно кусочки тьмы, и все вокруг, кроме нашей компании, сделалось невещественным. Играли мы так, как играют в Фахе в любые карточные игры – не ради денежного выигрыша, а чтобы скоротать время, таким вот способом улизнуть от действительности и посредством случайных обстоятельств позволить кому-то поверить, что удача существует. Мы играли, пока Суся не объявила, что не отличает валета от короля, а Дуна подтвердил, что нет в этом ни слова кривды.
Уполномоченная сумеречным размытием границ, Суся огласила последние новости, полученные в письме из Керри.
– Миссис О Дэй собралась на выход.
Не ведая, кто такая миссис О Дэй, мы не рассыпались в соболезнованиях, но выдали по кивку, оборот собралась на выход повис в воздухе, и как наяву сколотился образ некоей двери, в которую предстояло выйти миссис О Дэй.
Вдова Гадж Галлахер пошла еще дальше и умерла, помилуй ее Господи. Жила она в горной округе вдали от церкви. Боясь, что отправится к Создателю своему, не причастившись на смертном одре, как-то раз в воскресенье Гадж тайком приберегла гостию, прежде чем растаяла та у нее на языке, принесла ее домой в льняном платочке, каким разжилась в кенмэрском “Куиллзе”[41]41
Quills Woolen Market (осн. 1938) – семейное дело в Кенмэре, большой магазин шерсти и текстильных сувениров.
[Закрыть], и сберегла в дароносице – пурпурной шляпной коробке – возле постели; рядом вместо патены поставила фарфоровую тарелку. Поскольку Отец Фахи собственноручно вложил гостию ей в рот, сказала Суся, это не воровство – если вдруг нам такое пришло в голову. Так или иначе, стратегия Гадж Галлахер оказалась действенной, добавила Суся, лишь в некоторой мере. Бедняжка повернулась на постели, благословила себя и потянулась к шляпной коробке.
Ни единой картой никто не сходил. Спасение Гадж Галлахер висело на волоске. Сусе хватало проницательности придержать язык.
– И? – вымолвил Дуна, укладывая карты лицом вниз до тех пор, пока не услышит продолжения.
– И, – сказала Суся.
Упиваясь поворотом сюжета, Суся молчала. Глянула по-над нами в бескрайний простор небесный.
– И, – повторила она, поправила указательным пальцем очки, с непревзойденной театральностью всех О Шохру дергая вымя паузы за все сосцы.
– И? – Дуна потянулся к ней обеими ладонями – получить развязку в пригоршню.
Суся склонилась над столом. Напротив, в немом предъявлении брачных уз, подался к ней Дуна. Суся заговорила тише:
– И вот нашел потом гробовщик Сулливан ту гостию – она прилипла у покойницы к нёбу.
Суся откинулась на спинку, едва заметно кивнула, блеснули ее очки.
Коллизия объявлена, мы все безмолвно сделались Сулливанами, решая, в какую сторону направить гостию.
Душа Гадж Галлахер зависла в пустоте.
Чтобы выбраться из этого тупика, Суся сходила с козырей – там же и бросила историю, предоставив обсуждать изыски ее, физиологию, метафизику и екклезиастику в частном порядке.
Как оно привычно, карточная игра придавала времени растяжимость и гарантировала еще один кон и после того, как этот кон будет последним, вот что, – и еще один следом. Проступали звезды, и игра, растворяя шероховатость яви, держала нас на плаву. Кристи выпил дюжину чашек чая, играл неумело, проигрывал Дуне, а тот всякий раз встречал победу кратким двойным смешком. Кристи, по-моему, упивался и обществом, и задушевностью, какие дарованы картами. Река все пела вдали, тихая, слепая, и не впервые и не в последний раз казалось, что Фаха сорвалась с якорей и ускользает от страны, а та спешит себе дальше, не замечая потери.
В конце концов Суся завершила игру уловкой хитрой и искусной. Взяла колоду, чтоб ее перетасовать, спрятала в фартуке и принялась читать розарий. Тут-то игре и крышка.
В те времена розарий читали во многих домах, но редко когда – в полуночных садах. В ту ночь не чтение получилось, а поспешное бормотанье. По местному уложенью и доказанной истине, что нет такого народа, какой разговаривает быстрее, пунктуацию в молитве давным-давно отставили, и произнесение взахлеб приемлемо было Господу, способному своим чередом расставить паузы между словами и отделить одну молитву от другой.
Вознеся молитвы наши, мы отправились в дом, оставив мебель. На нижней ступени трапа Кристи замер.
– Отменные вы люди, – произнес он, кивая на Дуну, приосанившегося от комплимента, и полез спать.
Я отнес чашки в мойку.
– Суся, ты знаешь, кто такая Анни Муни?
Суся повернулась и глянула на меня так, что подумалось, будто я только что сделался интересным.
Чуть погодя в темноте чердачной спальни я забрался под одеяло. Кристи лежал выпрямившись, руки сложены на груди. Не разобрать, спит или нет.
Я лег, как он, лицом к тростникам, но вскоре, поскольку люди беспомощны, когда засело в них зерно истории, я повернулся на постели и сказал:
– Анни Муни – это миссис Гаффни, жена аптекаря.
Услышал Кристи это или нет, он не подал ни звука и не шелохнулся.
13
Страстная пятница оказалась не только солнечной, но и теплой. Температуры как таковые были в ту пору анемично призрачны, в Фахе никто их не знал, а если б и знал, не придал бы им ни грана значения. Числа вытеснялись чем-то более осязаемым. Меры – кулек, вязанка, охапка или горсть. Люди знали, что такое перч и что такое руд[42]42
Перч (от англ. perch – жердь, шест) – мера длины, принесенная в Ирландию из Англии во времена карательной колонизации Мунстера в конце XVI века (в Англии перч как мера длины существовал по крайней мере с XIII века); ирландский перч составляет 7 ярдов (6,4 метра), что больше английского примерно на 27 %. Руд (от староангл. rōd – шест) – английская мера площади, равная четверти акра.
[Закрыть], могли показать вам их, вышагивая по полю. И потому, куда там доползла ртуть на климатической станции в Бёрре, графство Оффали, для фахан не значило ничего. Однако стоило выйти наружу, плоть тела сообщала, что вы не в своей стихии. Подобно прибытию если не в Мексику, то, может, в Марсель. К восьми утра дымка, висевшая над ближним берегом реки, рассеялась. К девяти трава подсохла, а к десяти воздух загустел от жара, и многие с облегчением обнаружили, что дома, в которых они обитали, без ведома архитекторов оказались как нельзя более пригодны для того, чтобы удерживать внутри прохладу. Толщина каменных стен и маленькие, глубоко посаженные окошки защищали от проникновения солнца. Фахский дождь – это предмет многотомного словаря, а вот насчет солнечного света быстро стало понятно, что характеристика здесь всего одна: он жарит.
Ввиду местного феноменального отрицания дождя – здешние приходы отказывались признавать, что на них вообще когда-либо проливался дождь: В Фахе лило? Правда? А у нас всего капля упала – теперь началось то же состязание в связи с солнцем. В Буле было жарче, чем в Фахе, но, вы учтите, не сравнить с Лабашидой; над Килмёрри солнце лютовало, а в Килдисарте за три минуты кожа на человеке сгорала начисто. В Кахерконе – за две. С сообразительностью одновременно и языческой, и бравшей начало в церковном календаре, публика улавливала, что оказаться на Пасху в любимцах у солнца означало оказаться в любимцах и у Сына, и в таком-то жаре и свете возражать этому не приходилось.
Избранность влекла за собой определенные испытания. Крестьяне, только теперь осознавшие, что всю жизнь прождали вёдра, вдохновились и захотели выгадать на ясном деньке, но вынуждены были следовать предписаниям Страстной пятницы.
Страстная пятница была днем почти полностью неподвижным. Вдумайтесь. Кое-что прекрасное исчезло. Тишина ложилась на зеленые просторы подобно алтарному покрывалу, и не только на три часа Мук и поклонения Кресту. Закрыты пабы. Работы производились лишь самые необходимые, никакого строительства, лошадей не подковывали, потому что нельзя заколачивать гвозди – эта заповедь держалась в Фахе вплоть до бума, когда рухнула Церковь, а электрические гвоздезабивные пистолеты превратили зверскую действительность Голгофы в легенду.
Фаха оставалась Фахой, и поэтому находились исключения. Браконьерство, уже широко распространенное, в Страстную пятницу Христом дозволялось, и ребята юные и старые копали червей и отправлялись на реку с удочками всамделишными или самодельными. С учетом того, что в Пасхальное воскресенье полагалось выглядеть как следует, цирюльникам и мануфактурщикам дозволялось держать свои заведения открытыми. Если стричься в Страстную пятницу, утверждала Суся, головных болей не будет целый год. По некоей неведомой логике сапожник Джек был вдобавок и деревенским цирюльником. Коротко сзади и сбоку – универсальная стрижка, распространенная похвала по итогам: “скальп снят”; от выстриженных линий и белой кожи на загривках мужчины смотрелись юными и готовыми к гильотине. Мануфактурной лавке Бойлана хорошая погода принесла двойную прибыль: во-первых, потому что в Фахе поговорка была строго обратная – копить полагалось на белый день, а во-вторых, ни у одной женщины не нашлось облачения достаточно легкого для такой-то жары.
Утром Кристи в постели не обнаружилось. Одеяла сложены в изножье, а ни Кристи, ни его чемоданчика нету.
– Он рано ушел, – сказал Дуна. – Джо его слышал. – Он погладил собаку под столом в саду.
– Сказал ли, куда отправляется?
– Сказал, Джо?
А вернется ли? – хотел я спросить. У семнадцатилетнего человека безразличие – одновременно и маска, и щит, а отстраненность была в ту пору врожденной чертой.
Утрату Кристи я ощутил. Почему он ушел? Почему ничего не сказал? Пока дулись в карты, он заикнулся, что работы с электричеством отложили до после Пасхи, но что уедет – не говорил.
Поспешно унося посуду после завтрака в дом, Суся объявила, что после исповеди, возможно, заглянет к Бойлану.
– Не повредит шляпку раздобыть, – сказала она. Если и притязала на комплимент, она его не получила. А еще навестит кладбище. Там лежали Дунины, а не ее покойники, но у Дуны была аллергия на погосты, и он берегся от горя, какое подымалось в нем от избытка действительности.
– Передай от меня приветы, – сказал он, ища удочку.
– К трем будь в церкви, – отозвалась она, но от Дуны один только его свист и остался.
Суся глянула на меня, взгляд досадливый. Прямота, присущая ей, стремилась сказать: Ты тоже будь в церкви, однако пакт, заключенный между нею и моим дедом, это ей возбранял, и приказ бессловесно мелькнул у нее за очками. Прихватив обширную свою сумку, направилась она вон.
Вот оба ушли, а я остался в кухне. Входная дверь нараспашку, лестница света прислонена к порогу, суматоха птичьих трелей. Были все причины на свете для естественной радости – кроме той, что делает ту радость доступной. Когда на душе нелегко, бездействие – своего рода страдание. А когда ты юн, вся эта непрожитая жизнь, все это будущее, безотлагательное и недостижимое, бывают невыносимы.
Это я о юности моей.
Теперь пишу это, проведя целую жизнь в попытке быть, под чем я подразумеваю наилучший вариант – то, о чем грезят все, кого поразило воображеньем. Не то чтоб вообще понимаешь, что́ это, и тем не менее вот он, лучший человек, вечно впереди тебя. Пишу это теперь, придя к осознанию: это поиск на всю жизнь, какой, однажды начавшись, не завершится вплоть до самого кладбища. Засим я обустроил себе старость и примирился с плодами бесплодного начинанья. Не мучаю себя своими промахами, но когда мне было семнадцать, занимался едва ль не исключительно этим.
В ту Страстную пятницу ум заходил у меня за разум с четырех флангов, если не с пяти. Что я здесь делаю? На что именно надеюсь? Куда мне податься дальше? Не стоит ли просто вернуться в семинарию?
Я сидел в дверях и прел на кромке великолепного дня.
Чуть погодя заглянул Брендан Буглер – позвонить ветеринару. Мужчина-руина, загнанный прорухами, глаза-щелочки и прокуренные зубы человека отчаянного. Дожидаясь, пока его соединят, рассказал мне, что если в Страстную пятницу рождается теленок, это к удаче. Дозвонившись, извинился, что нет при нем монет за этот звонок. Отплатит добром, сказал он.
В конце концов вернулся Джо и, задышливую минуту-другую спустя, – Дуна, с живым угрем в ведре.
– Ужин, Ноу.
Насвистывая, переоделся, завязал шнурки и нисколечко не намекнул, что отказ его внука идти в церковь – конфуз.
Слышны были церковные перезвоны. Мимо наших дверей протопал Сэм Крегг.
– Джо, ты оставайся с Ноу.
Джо утомился от приключений рыбалки и улегся на прохладные плиты.
Когда ты воспитан в той или иной религии, немалое это дело – сделать шаг вон. Даже если больше не веруешь, отсутствие ее ощутишь. Появится в воскресенье духовная брешь. Залатать ее можно, однако есть она, а вот естественная или искусственная – не мне судить.
Дуна ушел, а я не в силах был оставаться в покое – или терпеть общество угря в ведре. Подался вон. Глянул влево, на деревню и шпиль Святой Цецелии, направо – на медленное течение сверкавшей реки. Пустота окрест казалась полнейшей, и запросто удалось бы вообразить заговор между небесами и землею. Церковный колокол ударил в последний раз.
Всеми мелкими решениями в моей жизни, в отличие от важных, руководил здравый смысл, а потому никакой причины того, что я пересек двор и зашел в нижнюю хижину, я назвать не могу. Некогда темный коровник, ныне забита она была старыми инструментами, ведрами, ломаной упряжью, ослиными хомутами, из которых пер волос, шкурами, черенками, штыками от лопат без черенков, молотками, вилами – двух-, трех– и четырехзубыми, – гнутыми от близких соприкосновений с безжалостным, слянами[43]43
Слян (ирл. sleán) – лопата для резки торфа.
[Закрыть] с бронзовыми крылышками, ржавыми канистрами, открытыми банками смазки с изюмом мух, рыжими от ржавчины лампами, старыми сапогами – одинокими и парными, – рейками, досками, дырявыми и нет, ивовыми прутьями, мотками косматого шпагата, бухтами веревки, коваными фланцами; нашлась здесь и металлическая табличка с гравировкой “П. Дали, Килмихил”, а также многочисленные обрезки железа, невесть для чего предназначенные, – целая хижина-ловушка ста лет сельской жизни, более-менее точная копия Дуниного ума.
Двадцать минут спустя, добыв то, что пытался найти, я отправился во двор Блаколлов, взялся за разболтанный и лязгавший рычаг колонки и качал, качал, пока не стало казаться, что нет в земле такой глубины, – и тут внезапно булькнула и стрельнула вода. Выгнала из ведра с Дуниной побелкой бледное облачко, от которого у меня засаднило в горле. Работать не разрешалось, я знал об этом, но есть в юности природное своеволие, всепоглощающее, – и анафема ей, той анафеме. Тем вечером Страстной пятницы, в пойманном солнечном свете никем не навещаемого двора, я работал со всей возможной прытью, вписывая штукатуркой этот миг себе в память, где останется он до конца моей жизни, – белил недобеленную полосу блаколловских сараев, пока не заблестели они.
Миссис Блаколл не появилась. Заметила она, узнала ли, не ведаю. Теперь-то, наверное, знает.
14
Кристи не вернулся. Хотя в сознании Дуны, где все истории завершались к лучшему, Кристи, возможно, отправился навестить семью или родных, пока праздники, и вскоре вернется, но я знал, что это не так. Кристи приехал ради Анни Муни и теперь исчез по той же причине. Я знал, что так оно и есть.
После затишья Страстной пятницы будто перекинули тумблер: Фаха пробудилась и загудела. Легкость в головах, возникшая от поста, и близкий праздник породили заполошную суматоху. Обнаружилось, что ничегошеньки не готово, и вскоре всюду на дорогах – верхом, в телегах, на велосипедах и пешком – показались люди, подгоняемые необходимостью позаботиться о последнем необходимом. Необходимое это было так же разнообразно и непостижимо, как сама человеческая природа. В каждой семье имелась своя лучшая утварь, мелкие особенности, какие считались нормой. Поскольку это Фаха, нормальное здесь варьировало от простого до барочного и имело прямое или косвенное отношение к праздничному мотиву яиц – лимонные подставки под тарелки, салфетки цвета яичных желтков, солонки и перечницы в виде курочек, доставаемые только на Пасху, но до чего ж они замечательные, а? Менее очевидно пасхальные – латунная менора, купленная на рынке в Килраше у лимерикского торговца, продававшего их как древний пасхальный предмет, узорчатая тарелка с изображением пасущихся овец, серебряный поднос, невесть как сохранившийся, сокрытый от воров в чайном комоде и извлекаемый дважды в год для гуся или барашка. Всюду он, мир символов, личных и смутных, но ни одного непримечательного, поскольку все они в молчаливом согласии с приматом церковного праздника и того, что по такому неземному случаю, как Воскресение, необходимо выложиться по полной.
Для этого теперь требовались: черпаки, льняные скатерти, супницы с крышкой, соусницы, подставки для тортов, подсвечники, пашотницы, салфетки бумажные и тканые, а также густой и вязкий океанец мятного желе. Общеизвестно было, что на всех этих финальных штрихах зиждилась суть восславления, а потому ничто не оставалось без внимания, а у шустрой свято-коммерческой истерии случался бойкий день.
К большому фахскому везению, в картонных коробках на глубоких верхних полках у Бурка и Клохасси водилось абсолютно все – ну или некий его приемлемый вариант. Ни с чем не уходил никто.
К обеим мясницким лавкам тянулись уличные очереди, и в тугих свертках бурой бумаги, умело перемотанных белым шпагатом, расходилась немалая отара весенней баранины. Через час начнет сочиться кровь, и мужчины, заскочившие в паб больше чем всего на одну, выдавали себя бурым пятном под мышкой – от бараньей ноги. Через улицу от мясников, в Скобяной Лавке Маккарти, застенчивые мужчины со свежайшими стрижками ждали, когда им наточат разделочные ножи.
Ты оказывался внутри двигателя Пасхи. Неутомимым волшебством, каким целый народ по средствам жидким, как воздух, не только выживал, но и праздновал, повсюду готовился пир. Поспевали хлеба, кексы и пироги всех сортов. Рано прибывшие из Африки – глашатаи или вестники лета – стайки ласточек с птичьим восторгом витали и ныряли над садами, барбадосскими от черного духа патоки или золотого аромата карамельного сахара.
Заявилось к Сусе сколько-то соседок: “Не найдется ли вдруг у тебя горстки гвоздики для свинины, Анье?.. Нет ли случайно в доме запасной сковородки?” Ублажили всех.
Нашлись и желающие позвонить – войско накручивавших ручку, ждавших, когда их соединят, а затем, в предвосхищении технических достижений, о каких и не мечтали тогда, вглядывавшихся в громоздкую черную бакелитовую трубку, пытаясь узреть на другом конце провода лицо собеседника, прокричать ему “Счастливой Пасхи” и сообщить, кто помер.
Помимо звонивших, навестила нас и миссис Мур. Вообще говоря, миссис Мур от случая к случаю служила у моей бабушки домработницей. Горбатая вдова Мафусаила, миссис Мур держала в памяти происхождение деревни с тех самых пор, когда отступило море и на траве забилась рыба. Если хватало времени, она способна была пересказать всю историю прихода. На себе испытала она тысячу дней дождя, косматую годину мошкары, а также кюнас вор[44]44
Кю́нас вор (ирл. ciúnas mhór).
[Закрыть] – Великую Тишь, когда женщины в Фахе перестали разговаривать с мужчинами. В том, что миссис Мур все еще не в земле, состояло одно из чудес Фахи. Она хранила в голове безупречный список покойников и их родственных связей, могла заткнуть за пояс Анналы мастеров[45]45
“Анналы четырех мастеров” (ирл. Annala na gCeithre Máistrí), или “Анналы королевства Ирландии” (ирл. Annala Rioghachta Éireann), – ирландская средневековая историческая летопись, содержит события от потопа (датирован как 2242 год от сотворения мира) до 1616 года н. э.
[Закрыть] и дать фору сорока пыльным томам приходских записей, просуществовавшим до пожара, и спасенным четырнадцати, просуществовавшим до потопа. Она знала, кто в какой могиле и кто слоем ниже (и кто слоем еще ниже – те поднимались обратно к поверхности на дрожжах бесед между червями, жирными и довольными своим проницанием жизни, пока Шимон из Келли не назначил их наилучшей наживкой для ухмылявшегося в реке лосося). Миссис Мур прожила достаточно, чтоб стать неофициальной советницей по делам мертвых, когда приходило время искать предков. В привычном своем триколоре зеленого габардина, оранжевого платка и белесого судейского парика миссис Мур объявлялась, держась за обширный мешок, из которого со всею серьезностью извлекала жестянки, банки и бутылки всевозможных моющих средств, две “чистые” тряпки, проволочную мочалку и Фло – печальнейшую на свете перьевую метелку.
На фоне миссис Мур Суся смотрелась молодой, что, вероятно, было подспудной причиной для найма. Другая причина, возможно, состояла в том, что миссис Мур курила. Не успевала она появиться, как ей сразу требовалось курнуть – “Лесной жимолости”[46]46
Wild Woodbine (с 1888) – английская торговая марка крепких дешевых папирос.
[Закрыть], и Суся всегда составляла ей компанию. Пусть миссис Мур сипела и плевалась и в груди бывало тяжко, пусть кожа у нее походила на линолеум, а все лицо морщилось от дыма, виновник всего этого – погода. Миссис Мур рекордно долго не роняла пепел. Она работала с прикуренной папиросой в отставленной на балетный манер руке, на кончике изысканно громоздилась башенка из пепла, за которой следить было незачем, покуда миссис Мур стирала пыль – или производила то же действие в замедленном темпе, от чего пыли ничто не грозило, – пока башенка не готова была обрушиться, и в последний миг, словно папироса стала дымившимся продолжением ее самой, миссис Мур подносила ее к маленькому своему рту и затягивалась как про́клятая. Она тянула в себя папиросу, и дымчатый пунктир ее бровей плыл вверх и не оставлял никаких сомнений, что ко праху прах судьба ее – и недурная, между прочим.
В уборке мастерицей она не была. Имелась у нее своя система, миссис Мур всегда делала одно и то же в заведенном порядке, премного обожала застилать плиту вощеной бумагой, но частенько терялась посреди той или иной задачи, оставляя за собой след из тряпок, откупоренных склянок и жестянок, и Суся шла по этому следу, завинчивая и закрывая, и тоном куда менее строгим, чем сама она, окликала:
– Ой, миссис Мур? Это вот сюда?
Было в этом что-то от пантомимы. Но, как и во всем в Фахе, далеко не только. В конце концов я постиг, что первым нанял ее Дуна, когда уехал последний его сын и жена впала в безмолвное страдание, какое в те дни не именовалось депрессией и ни в каких обсуждениях не фигурировало, однако разрушало столь же многих. В удаленных домах под дождем нисходило сокрушавшее дух одиночество, проникало внутрь, и, хотя двери никто не запирал, удалялось оно неохотно. Я узнал, что миссис Мур была сюрпризом бабушке от деда, и понял, что стала она самым неожиданным посланником любви – так Дуна показал, что видит Сусины страдания и общество ей будет бальзамом на раны. Зная, что Суся от подобного откажется, он преподнес это ей как благотворительность. Зная, что миссис Мур не примет благотворительность, он преподнес ей это как жест милосердия к супруге. Те несколько пенсов, которые Дуна платил миссис Мур, были, сдается мне, ее единственным доходом.
Как все, что обустраивалось в Фахе, эта договоренность претворялась на одном уровне, а на самом же деле была чем-то совсем другим. Вот так, чтобы не ранить ее чувства, Дуна с Сусей продолжали делать вид, что миссис Мур по-прежнему превосходная домработница. А чтобы не ранить Сусю, миссис Мур делала вид, что приходит ради уборки. Многие годы была она постоянной гостьей. Бурный вечер переписи населения 1956 года застал миссис Мур под крышей моих прародителей, она списала со своего возраста три года, чтобы значиться семидесятипятилетней, и в комедии статистики запечатлелась как “девушка-служанка”.
Все народы, кому не повезло с географией, изобретают способы обхитрить обстоятельства. К достоинствам забытой тьмутаракани относится и то, что все приходится изобретать самим, а все нужды удовлетворяются местными средствами. Такова же и Фаха. Найти в ней было можно все. Только надо знать, куда смотреть. В освобожденной от мебели середке гостиной у Морин Мунгован действовала парикмахерская, что во дни до электричества означало кастрюли с водой, курившиеся в очаге, ведра для ополаскивания волос и зеркало с двумя коптившими парафиновыми лампами по обе стороны. Сама Морин была Моной Лизой – в смысле, не классической красавицей, а победившей время и навеки сохранившей то лицо, какое было у нее в тридцать. Когда Пост, предписывавший землистый вид, подходил к концу, легион женщин устремлялся в дом к Мунгованам за прической. Окраска волос в ту пору только зарождалась, ничего такого, что принесут с собой последующие десять лет, однако дальновидный переселенец с экзотическим именем Оскар Слоун заехал в Фаху и привез с собой целую батарею флаконов и Карту “всех известных оттенков человеческих волос”, по его словам. “Плюс несколько Особых Тонов”, – добавил он, зная, что женский пол авантюрней и ему все необычное – приправа получше шоколада, и в результате в тот вечер от Мунгованов вышло несколько новых блондинок, брюнеток, рыженьких и едва ль не апельсинок.
Некоторые женщины, претерпевая приключение безденежной жизни, прибегали к домашней стрижке. Поскольку проблески большого мира люди в основном ловили в газетах, женщин на выбор прически вдохновляли картинки из кинотеатров и рекламные иллюстрации в “Клэр Чэмпион”[47]47
The Clare Champion (с 1903) – еженедельная газета графства, публикуется в Эннисе.
[Закрыть], являвшие последний писк моды десятилетней давности. Таков несправедливый женский парадокс: как выяснилось, женщины с прямыми волосами желают кудрей, а кудрявые – прямых волос. В половине домов к вечеру Страстной субботы плойки оказывались совершенно необходимы. В другой половине – самодельные прототипы выпрямителей, уплощителей, утишителей, всевозможные снадобья против локонов, прыгучести и волн, изготовленные из того, что, насколько я понял, было ингредиентами для торта, – растительное масло, молоко, сахар и яйца, – и все это придавало происходящему дух экспериментальной выпечки.
Суся относилась к первой категории. Хотя в обычное время я не замечал за ней ни грана тщеславия – всю свою гордость она посвящала керрийцам и всему керрийскому, – случайное замечание миссис Мур, когда та уже собралась уходить, заронило в Сусю мысль, что в Праздник Воскресения шевелюре надо придать “чуток живости”. Бигуди у нее не водились, и одалживать их она не желала по двум причинам: во-первых, дабы сохранить возможность приватно исправить, возникни они, катастрофические результаты, а во-вторых, если все удачно, возможность явить это, пройдясь по Длинному приделу, а это одно из тех искупительных мгновений, каких жаждут все женщины, состоящие в браке с невзгодами. Отсутствие бигуди Сусю никак не смутило – она принялась копаться в шкафах, чтобы смастерить из подручного.
– Я тебе их сделаю, – сказал Дуна.
– Из чего?
– Из прищепок.
– Из прищепок?
Раздосадованная то ли недостатком, то ли избытком наглости, с какой ее супруг считал, что все можно разрешить в два счета, Суся вскинула обе руки, словно гоняя кур.
– Брысь. Брысь и оставь меня в покое.
Дуна тут же забыл женину неуступчивость.
– Глазом моргнуть не успеешь, сделаю.
– Прищепки в волосы! Ну и видок будет у меня на Пасху.
С миролюбивым видом проклятого супруга Дуна произнес самое оплошное:
– Тебе вообще незачем, уж всяко. Ты ж разве не красавица?
Окажись под рукой чашка, она б отправилась в полет. Суся обошлась, метнув дротик-взгляд. Дуна почувствовал, как дротик достиг цели и воткнулся ему посреди лба. Дед открыл и закрыл рот, после чего погрузился в приблизительно пасхальные труды мытья всех наличных резиновых сапог.
Суся оказалась брошена на произвол судьбы, сведшийся в итоге к скруткам писчей бумаги, вымоченным в сладкой смеси сахара и яичных белков, которые, если вплести их в мокрые волосы, смотрелись как швейцарские рогалики или пироженный эксперимент французской аристократии. Испытывая на прочность невеликое свое терпение, она уселась в саду, мокрая голова ее разместилась в исполинской сушилке для волос – синем небе. Пока солнце пекло ей прическу, меня выставили сторожить. Позднее, когда подошло время отправляться ко Всенощной и к зажжению Люмен Кристи[48]48
Свет Христов (лат. Lumen Christi).
[Закрыть], Суся выпутала из волос бумажные жгуты и явила прическу столь кучерявую, что Дуна просиял, как мальчишка с карамельной игрушкой, – не впервые и не в последний раз вынужденный признать непререкаемую истину: женщины всегда правы.
Прическа та символизировала собою некий скрытый трепет, о каком я не подозревал вплоть до завтра. В путь до деревни ее обернули платком.
Когда они ушли, я вновь оказался в пространстве утраченной веры. Мои прародители ушли в церковь не задумываясь, как мне казалось, и я им в этом завидовал. Пасхальную Всенощную того года можно было связать со всеми предыдущими, какие Дуне с Сусей довелось посетить за многие годы, и пусть они об этом в подобных понятиях не думали, такие вещи – опора, и тому человеку, каким был я тогда, казалось, что прародителям всё это и принадлежит, и сообщает принадлежность.
Всего этого нету больше, и чувство, о каком я сейчас говорю, – когда целый приход отправляется в церковь ждать зажжения пасхальной свечи, и каково было знать об этом и не быть там, – возможно, тоже сгинуло. Казалось, будто случился отлив и забрал с собой все корабли, а ты остался на берегу – обломок кораблекрушения.
Провинциальная тишь, бывает, ложится на сердце камнем. Чтобы поднять его, чтобы удрать за границы самого себя хоть ненадолго, я достал скрипку.
Особая черта ирландской музыки состоит в том, как одна мелодия втекает в другую. Начать можно с одного рила, без всякого отчетливого намерения, куда двинешься следом, но где-то на середине музыка словно бы призовет следующую, и так один рил становится другим, затем третьим, и, в отличие от четко определенных песен, музыки цепляются одна за другую, творят звуковую карту прямо на пути по ней, и музыканта со слушателем уносит – вопреки времени и пространству. Вы в иных краях. Что-то в этом духе.
Таковы, наверное, одновременно и способ, и цель того, что я рассказываю.
В общем, играл я не здорово, не чудесно, однако себе самому и внутри утехи этой – играл за столом в саду, и тут вернулся Кристи.
Поначалу я его не заметил. Он встал у калитки, слушал. Поскольку играл я, чтобы сбежать от себя, потребовалось некоторое время, пока Кристи не отыскал зазор в музыке и не зааплодировал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?