Электронная библиотека » Ника Варназова » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Стихотворения"


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 18:53


Автор книги: Ника Варназова


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Стихотворения
Ника Алексеевна Варназова

© Ника Алексеевна Варназова, 2016


ISBN 978-5-4483-3436-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Чёрный оникс

 
Гляжу на месяц в облаке дырявом
и слышу, как безумие ревёт.
Среди песков не сыщет даже дьявол,
и не накроет душный небосвод.
Сольются звёзды в нить, в цепную пронизь,
завоет море где-то вдалеке…
 
 
Глаза твои темны, как чёрный оникс,
тот самый, что зажат в моей руке.
Ты смотришь на меня из тёмной ямы,
так неподвижен, холоден, не-мёртв.
Зарыл тебя я б, друг мой, брат мой… Я бы…
да только что-то шепчет и поёт,
и смотрит мне в глаза безумьем склочным.
Здесь плавятся, стекают небеса,
а мне их пить, давясь арабской ночью,
и петь, на струны вздохи нанизав.
 
 
Вскипает позолота, жжёт, но тщетно —
до нас лишь долетает прах-зола.
…Мой оникс – небо безо звёзд и ветра,
в нём – месяц, раскалённый добела.
С землёй песчаной камень стал единым,
так слейся с ним и ты, мой друг, мой брат.
Волшебный сад и лампа Аладдина
в пещере под землёй – твой глупый ад.
 
 
Старуха-ночь окуталась чадрою —
замыслила недобрые дела.
С тобою рядом оникс я зарою,
чтоб мимо вечность чёрная прошла;
он охранит тебя в песке трухлявом
от света солнца, что так жадно-лжив.
То будет ад. Но ты в нём станешь – дьявол.
 
 
Мой чёрный оникс будет сторожить,
чтоб не пробрались с берега сырого
ни ведьма-ночь, ни тысяча чертей…
 
 
А напоследок, друг мой, выпьем рома
за долгий путь и самый горький день.
 

Окна

 
Сквозь зеркальную тишь прорывается тис,
прорастает каймой на изломе стены.
 
 
Не ходи в ворота, а войдёшь – воротись,
не ищи голосов в грёзах твердей немых.
Эти окна тебе – как огонь мотыльку,
только камни оград замогильно молчат,
да узоры дождей, будто горечь, текут
по засохшей стене.
В этот сумрачный час
прорастает полынь – и в душе, и в саду;
забираются внутрь потаённости сна.
Не тревожь,
не буди ты затерянных дум —
станет сеть над тобой, в вечерах сплетена.
 
 
Слышишь – близко гроза. Зарыдай же, дитя!
Нет тебе кандалов, нет и капли тепла —
только вязкость-туман над тобою сгустят
эфемерности туч, поднебесье застлав.
…А тебе бы на окна-улыбки смотреть,
а тебе бы бродить средь печальных домов.
 
 
Пусть дорогой в ночи расползается сеть,
не тоскуй, не ищи свой единственный кров.
 
 
В мёрзлой коже земли – незастывшая дрожь,
раздирает гроза замирающий крик.
Не печалься, дитя. Ты путей не найдёшь —
этот город так лжив, так суров и безлик,
хладный сумрак тягуч и уродливо-сиз,
за стенами домов сокрывается яд.
 
 
Не ходи в ворота, а войдёшь – воротись.
Эти окна пленят, но не примут тебя.
 

Безумный скрипач

 
Эй, безумный скрипач,
покажи мне мелодию лета —
духоту и огонь, злость полночной июльской игры.
В нашем царстве ночей – на иссохшей от бури земле той —
есть лишь кожа гадюк и глаза издыхающих рыб.
Ты не верь колыбельным, что спеты забытой легендой,
ураганам, грозе, даже мыслям в своей голове.
Только скрипка и смерть – в этой сказке не быть хэппи-энду,
только жизнь и молва, только когти пожухлых ветвей…
Ты – рыданье цикад, ты – экстаз бесконечного неба,
я – строка меж страниц, я – война и бессчётная рать.
Мы на пару могли бы с тобою искусство изведать,
но бездарный скрипач ни черта не умеет играть.
 
 
От проклятой игры будут рваться скрипичные струны;
растерзаешь смычком ты ночное шуршание шин.
Озарится твой лик, как неоном, мерцанием лунным,
прорастёт из асфальта ограда навстречу и вширь.
 
 
Ты – как я, и ты видишь вселенную, чувства и звуки,
бесконечность пространств – измышления наших умов;
мы с тобою – ветра, две дороги. Я вижу: в испуге
тщетно ищешь ты славу, ко мне всё приходит само.
 
 
Я хочу посмотреть, как ты цедишь мелодию лета,
как по нотам сливаешь засохшую медную рожь…
Да, ты гений, скрипач,
но ты гений, бесспорно, не в этом.
 
 
Я считаю пределы
и знаю:
ты скоро умрёшь.
 
 
Наше царство горит, не сгорая, не тлеет, не светит.
Наше царство – не солнце, а лишь отраженье лучей.
Мне сейчас одиноко – и ладно. Я ветер.
Я ветер.
Как и ты – не свободен, а просто невольно-ничей.
 
 
Эй, безумный скрипач, покажи свою душу из дыма
(что бывает, коль сердце – лишь кучка камней-угольков).
Ты – безликий огонь, песней неба навек одержимый;
мы с тобой и Эдем растерзаем на девять кругов,
мы с тобой будем солнцем, болотом и жадною верой.
Я хочу поглядеть, как летят ураганами вскачь
наши песни, так долги – лишь пламя их может измерить.
 
 
…Так сыграй же безумье – мне скучно – бездарный скрипач!
 

Наш капитан

 
Наш капитан сегодня пьян.
 
 
В глазах закатный брезг смеётся,
а за бортами корабля
застыло бешеное солнце,
лучами щупая сердца
и вспышкой ослепляя души…
И вечер тает, замерцав,
печаль как хрупкий иней руша.
 
 
Сегодня будем пить и петь.
Сегодня, в день последних взлётов,
над жёлтым заревом степей
за нами наблюдает что-то.
Танцует солнце вальс костра,
а мы поём о нашей жизни.
 
 
Наш капитан чертовски стар.
 
 
В бокалах утопают листья
златых лесов и облака;
мы видим море, дышим морем.
Волна стеклянна и легка,
и всплески нашей песне вторят.
Песок чужих планет как клад
дрожащие сжимают  руки…
И мы поём по гордый флаг,
про достижения науки,
и мы кричим. Последний взлёт,
пока глядим в златую даль мы,
как ангел смерти рядом ждёт.
 
 
А капитан поёт про пальмы,
про пальмы из далёких снов,
что видятся забытым детством.
Подходит ночь. Закат багров,
закат уж покидает сердце.
 
 
Сегодня пьём.
Мы все стары,
нам больше не дышать полётом.
Замолк корабль, горят костры,
нас ждёт покой – но что там, что там?
Лучи не обжигают нас.
Мы замолкаем ветру внемля,
стремясь испить последний час.
 
 
А капитан поёт про Землю.
 

Кукловод

 
Я помню, помню, как вышивал дороги каменным переплётом,
как на изнанке страниц земли на век расписывал каждый шаг,
как ловко море крючком вязал, над небом клеил из блёсток что-то.
 
 
К моим рукам прирастала нить.
Игра божественно хороша
была, пожалуй… Дышал огонь от сгустка красок на небе ярком,
я рисовал чешую, рога драконам – куклам моим слепым,
бездушным; жизни я выплавлял из злата в грубом скалистом замке,
но напоследок пролил на них своей слезы пепелящий пыл —
так скучен был их животный глад.
 
 
Я сделал крылья игрушкам новым
из мягкой пыли моей тоски и серой пряжи прошедших лет.
Они носились в волнах ветров, гонимы только бесцельным словом,
и окунались в гуашь морей, иные ползали по земле…
 
 
***
 
 
Я кукловод. И я был Никем, в сей миг – Никто, и Никем останусь.
 
 
Я окунал свою кисть в лазурь, разбавив вечностью каждый штрих,
и научился писать восторг на вешнем небе в лучах-фонтанах,
сумел взрастить облака лесов и пряди шумных дождей остричь.
 
 
Пусть одиночество – не печаль, а скука – твёрдо привычный спутник,
я любовался красой один сквозь небосвода покров-туман.
Тогда-то ярость пришла ко мне, велев в отчаяньи нити спутать
и бросить кукол-зверей во тьму, к страницам жжённых пустых бумаг.
Игра моя завершилась вмиг;
игрушки жили одним движеньем,
не направляла теперь рука их каждый вздох и визгливый вой.
 
 
А мне казалось, что небеса без кисти будто бы посвежели,
и громче пела морская даль, и мир продолжил играть с собой.
Он предо мною сверкал звездой – как солнце тёплый, как солнце круглый
мираж на сцене моих забав, моё творенье, моё дитя,
моё живое дитя. В тот час я, кукловод, захотел стать куклой,
чтоб видеть краски – не пустоту – вокруг себя, по земле бредя.
 
 
Я помню, помню: достав ножи, я снова принялся за работу,
сдирая пламя с души своей, я создавал огоньки в глазах,
боролся, словно бы дикий зверь, на боль озлённый, от страсти потный,
в безумьи яростном продолжал свой дух на света куски кромсать.
 
 
Я помню кукол без поводков, что, знал я твёрдо, мой мир разбудят,
когда, рассыпавшись в пыль и свет, восстану снова я в их телах.
 
 
Я подарил им последний вздох и, угасая, дал имя – Люди.
Душа моя разлетелась вмиг,
осколком каждому жизнь дала…
***
 
 
Луна висит в бахроме дождей на затуманенном небосклоне,
почти не виден далёких звёзд – холодных бликов неровный ряд.
 
 
Я кукловод. Я разбит и жив в любой из кукол, пока всё помню —
я вспоминаю себя во сне и забываю, когда заря
зовёт меня поутру к мечтам дарить и строить печаль и радость,
и закипает игрушки роль в реке, что бешена и пестра.
 
 
Я кукловод. И я был Никем, в сей миг – Никто, и Никем останусь,
но буду верить: я – Человек,
пока не кончится жизнь-игра.
 

Коронованный

 
Коронованный небом, летящим в рассвет,
от исхода к началу;
коронованный золотом солнца в листве,
что тепло источает —
то тепло, источившее свежести вдох;
коронованный словом!
О, молчи – о, отдай сердце, взятое в долг
у глупца и слепого.
Ты, в пыли распластавшийся сенью дорог
и в покое ковыльем,
сотни лет прорастал, но до звёзд не дорос —
так отдай мои крылья!
Сотни лет прорастал там, где разумы спят,
но лишившись ума лишь,
на кудрявой лозе сам себя ты распял —
и цветёшь, и дурманишь.
Ты – любовь и покой, ты – боязнь пустоты,
ты отравлен собою,
опьянён и ленив, беззащитен, но ты
побеждаешь без боя,
упиваясь нектаром дрожащих сердец,
одурманившим разум.
Так останься закатом на колосе рдеть,
не погаснув ни разу,
так останься любить, задыхаясь в цветах —
но отдай мои силы.
 
 
Затуманена высь – может только светать —
темноту же закрыла.
Я умею летать – я сумею взлететь,
путь незримо мне выстлан
от ожогов всех звёзд в ледяной пустоте
пробудившейся мыслью.
 
 
Я когда-то вернусь, оглянувшись назад,
хладнокровно, бесслёзно.
 
 
Я вернусь, чтобы бросить в слепые глаза
эти жгучие звёзды.
 

Песня о тайге

 
Он бежал, шурша рваным обледеневшим пальто,
а в его седую голову стучало небо,
бежал по снежно-шёлковой обочине автострады
несколько тысяч – чёртовых тысяч! – вёрст.
Звёзды, перешёптываясь,
переглядываясь,
указывали дорогу к дому – старой пятиэтажке,
вокруг которой вырос горячий мегаполис,..
 
 
…где окно на четвёртом этаже заклеено лентой,
но ветер всё равно втекает в щели и ползает по полу,
где рано постаревшая женщина зажигает свечи,
чтобы сэкономить электричество,
где мальчик в заштопанных штанишках всё ещё
ждёт своего отца.
 
 
Он бежал, зная, что у него есть крылья,
спрятанные под пальто, но они
покрылись льдом и помертвели,
что ими можно взмахнуть один лишь раз
и взлететь на поломанный карниз старой пятиэтажки,
 
 
…где мальчик, услышав за окном скрип,
поднимет шторы и улыбнётся,
а он начнёт тихонько насвистывать песню тайги.
 
 
Песню тайги, оживающей по ночам,
обнимающей путника ветвями разлапистых елей
и согревающей огоньками звездопада.
Песню про то, как весёлые бесы
вылезают из-под кустов и пускаются в пляс,
на ходу срывая ушанки и собирая в них падающие звёзды,
как ведьмы, укутавшись в тёплые медвежьи шкуры,
бегают босиком по снегу и совсем не мёрзнут,
как задорные феи-светлячки ссорятся, швыряют друг в друга шишки
и крупные хлопья снега;
как он сам плясал под руку с лешим
и срывал с колючего от холода небосвода
пушистые тучи,
думая, что их вкус похож на сладкую вату,
а они оказались безвкусными и водянистыми.
 
 
Он достанет из кармана пригоршню снега,
из которого торчат иголки, пахнущие смолой,
оставит частичку загадочной тайги на окне
и бесшумно соскользнёт вниз,
мир почему-то перевернётся, и он упадёт в небо,
потеряв из виду старую пятиэтажку,
 
 
где мальчик скажет постучавшейся в комнату матери:
«Я слышал папу!»,
а та поцелует сына в лоб, рассмеётся, но не поверит.
 
 
И он побредёт обратно, спотыкаясь о замёрзшие облака,
но к утру всё равно вернётся в ту тайгу,
о которой так и не спел.
В ту тайгу, где нет волшебства,
где тучи закрывают землю от лунного света,
чтобы никто не увидел на сугробах красные пятна,
где за деревьями мерцают не златовласые феи,
а глаза оголодавших волков,
 
 
где он уже третий день
лежит, укрывшись мёрзлой корочкой снега,
мёртвый.
 

Лгун плешивый

 
Лгун плешивый,
хитроглазый,
натянул шапку до бровей,
окатил вином бездонную глотку
и гнилой травой, что купил у цыганки,
натёр руки, чтобы половчее лезть в карманы.
Вышел за ворота и был таков.
 
 
А в доме у лгуна – дыры да паутина,
а на столе его – крошки да осколки,
и стены грязны, и солнце в его окнах грязное,
только те, что выходят на улицу, где люди глазеют по сторонам,
прозрачны и занавешены бархатными шторами.
 
 
Милая моя горлица, тебе ли дышать этой дрянью?
 
 
Ходят торговцы в меховых шапках,
ходят богачи – в шитых золотом,
ходят нищие – в трижды заштопанных,
ходят царь с царицей в коронах,
как узнать здесь лгуна плешивого? – то ль торговец, то ль крестьянин.
А может, все они плеши прячут.
 
 
Отыграть бы струнами,
отыграть бы картами
крылья твои, моя горлица, у проклятого лгуна,
да не обыграешь его вовек и сердце ржавое музыкой не пробьёшь.
Не собрать выпавших перьев, не сшить крылья заново.
…Всё казалось тебе, что лежишь на полу, задыхаешься кусочком неба,
а оказалось, что просто прижалась к стене…
Зачем тебе солнце, растекающееся по подоконнику?
Не трогай шторы – хуже будет.
Вдруг через этот клочок увидят тебя ангелы,
холодные, грозные ангелы?
Говорят, что мечи и голоса их справедливы,
но мы-то с тобой знаем, что и они нимбами закрывают плеши.
 
 
Пусть прорастает из пола чёрный мох,
пусть из мха выползает сырая гниль хоть до самого потолка,
не трогай шторы, моя милая, не смотри за окно.
Снаружи ещё страшнее.
 

Храм

 
Кто-то хотел на пустынных песках
строить – и плавить, пусть будет пожарче:
как растекается солнце меж скал,
будто закат не возводит, а прячет —
так и построится храм из огня,
так и воздвигнется пепельный купол.
Недра горят, чтобы вон изгонять
выжженных демонов – глиняных кукол,
недра горят, чтобы выплюнуть ад
прямо в дрожащее сердце кого-то…
 
 
А за пустынею гневный набат
вновь сотрясает святые пустоты.
Разве построишь на них новый дом,
разве алтарь они выдержать смогут?
Пусть нет ни веры, ни правды кругом,
лишь одному здесь пристанище богу.
 
 
Крепость стоит, будто каменный склеп,
изо дня в день в ней рабы муравьятся.
В тёмных глазах – очернённом стекле —
мрачные тени, и копоть на пальцах.
Каждый из них под кнутом палача
пики в ограду вбивает с размаху,
лишь незаметно под нос бормоча:
«Строили храм, а построили плаху.»
В этой пустыне довольно одной!..
Ветер уносит проклятья и ругань.
Крепость вросла в оголённое дно
скрытого прахом девятого круга.
 
 
Кто-то кричал среди древних руин
про алтари, что воздвигнуть пытался,
очи свои в золоченьи струи
тающих солнц и ветров омывал всё —
только глядел в небеса и кричал,
и не заметил, что тянется сзади
чёрною тенью рука палача.
Идол растоптан толпою был за день.
В крепости к ночи устроили суд.
Слуги тащили на сгорбленных спинах
толстых и мудрых вершителей судьб.
Ночь обещала быть жаркой и длинной.
Вынесен был приговор через час,
узнику не дали молвить ни слова.
Мудрые судьи решили: молчать!
А на дворе уже плахи готовы.
Души людей закричали: хотим
зрелищ и казней – пусть будет кроваво!
Долго вели его средь гильотин,
виселиц… Плеть потрудилась на славу,
вопли зажгла – и оставила тлеть…
Утром вокруг стало мирно и немо.
 
 
Он отвисел своё в жгучей петле,
и на него вдруг обрушилось небо.
И он увидел тот пламенный храм,
что пепелищем заполнил пустыню,
вырос гигантом из трещин и ран —
и одиноко в спокойствии стынет.
Нет в нём щелей и дрожания стен,
окон прозрачных и отчего взгляда —
только кресты,
и на каждом кресте
по божеству сожжено и распято.
 

Он снился кому-то

 
Он снился кому-то
в сиреневых сумерках
гуляющим по разбитой улице.
По правую руку церквушка хоронится,
кривится, сутулится,
без бога – молится, без люда – молится,
и к небу со старых икон
обращает печальные лица.
По левую руку плетёная изгородь
и душные тучи сирени – рвутся, сонные, мягкие,
куда-то вдаль.
 
 
Калитка поросла вьюнком,
лестница давно не помнит шагов:
скрипит, пугается.
Он поднимается, он задыхается
и тоже боится.
Под старыми окнами – волной лаванда,
её приторный запах на ресницах, на крыльях стрекоз.
В саду и на улице туманно, сиренево, мутно.
Он снился кому-то,
наверно, он снился кому-то
плачущим на пороге, как будто
пришедшим сюда умирать.
 
 
И пусть под ногами ломается,
скрипит и ломается,
поёт и ломается
забытое, полупустое,
но слишком живое прошлое —
медленно тая в тумане
на старых ступеньках
под сводом сирени,
он снится кому-то таким же живым.
 
 
Он всё ещё снится кому-то.
 

Комета

 
Комета падает вверх.
В её хвосте шестьсот горящих душ —
как перья феникса.
Этот огонь пылает
самой жестокой мукой
верящих вечному раю,
самым ликующим криком
из расплавленных недр планет.
 
 
Комета падает вверх
бесконечно,
неумолимо,
полная ужаса
подавившихся криком,
сошедших с ума от поцелуев чёрных дыр.
 
 
Комета летит во тьму
вне времени,
вне пространства, пропитанного звёздным светом
и какой-либо мыслью.
Горят, горят
полные страха, но не испуганные,
полные мучения, но не страдающие
и почти живые.
 
 
Комета падает вверх,
туда, где догорев в пустоте всеми чувствами и безумием
когда-нибудь превратится в солнце.
 

И будет тьма

 
…И будет тьма – живее всякой боли,
и ветром – крики смолкнут, и орда
безумных рук – дрожать не в силах боле.
Подавится святыми Иордан,
подавится петля предсмертным вздохом,
и пули разобьются о сердца.
Последний раб на паперти издохнет,
последний сын умрёт в руках отца,
последний крест сгорит в огне надежды.
И будет тьма – и в небе, и в аду.
 
 
Мы снова запоём, как пели прежде.
Мы позовём, но с нами не пойдут.
Когда земля, как грудь под камнем, треснет,
и отвернутся лики всех икон,
никто уж не услышит нашу песню,
никто уже не вспомнит ни о ком.
Когда погибнут лучшие из лучших,
придёт последний бог убить живых —
и будет прав,
но права не получит
поднять свой меч. Нам не спастись, увы,
и не спасти, мы можем только скрыться
в могильных стенах, в чёрной тишине.
И будет тьма – поглотит наши лица.
Как грубая солдатская шинель —
нам станет холод. Станут пальцы кровью
на мёртвых стенах, и молчаньем – стон…
 
 
Пройдут года. На сером камне – ровно,
с надеждой, в день по тысяче, по сто —
слова о том, как пало небо в пламя,
в отчаянье, тоску, безумный страх,
о том, как пустота звенит над нами,
плюётся пеплом мёртвого костра
бессильный сатана. О нашей вере,
что вновь взойдёт сквозь вечный слой золы
луна, заплачет, станет мир живее,
дождём родится из времён былых.
И снова растечётся в поднебесье
молитва чья-то: боже, помоги!
 
 
Когда-нибудь, когда-нибудь – воскреснем,
и содрогнутся бездны всех могил.
И с тем живём, и умираем с тем мы,
с той верой: будет мир не одинок,
когда заговорят немые стены —
и их услышит первый новый бог.
 

Сакура

 
Весна приползла,
вцепившись в облезлый хвост ветра, потерявшего крылья,
сумела схватить горячий луч
и притянуть солнце немного поближе,
зажечь его немного ярче.
Но сакура не зацвела,
потому что земля судорожно сжала её корни,
не давая обжигающе-отравленной влаге до них добраться;
потому что небо, лишённое ветра,
не дарило больше свежести;
потому что ослепшее от взрывов солнце
боялось светить достаточно ярко;
потому что где-то не смогла взлететь стая журавликов,
сделанных из мокрой горько-солёной бумаги.
 

404

 
В тысяченогой и стоголосой толпе
люди ничем не отличаются друг от друга:
всего лишь каре-голубоглазые,
тёмно-светловолосые,
всего лишь спрятанные в кожу разных цветов,
всего лишь грустно-улыбчивые,
всего лишь не замечающие тех, кто прячет свое лицо
дрожащими ладонями,
заплаканными платками.
Иногда их просят: покажи!
но ужасаются,
потому что их лица как на картине Пикассо
кричат опустошающей горечью.
Тогда им приказывают: закрой скорее!,
и они закрывают,
глядя сквозь пальцы наверх, в вышину,
где кто-то очень великий и страшный
случайно разлил чернила на только что написанную страницу справедливости
и не сумел найти в ящике рабочего стола
сотню-другую добрых душ.
 
 
Толпа истоптала тысячи дорог,
продышала в небе огромную дыру,
и кто-то сунулся в неё спросить, куда идти дальше,
но, не поняв ответа, со смехом махнул рукой,
кто-то даже не осмелился заглянуть внутрь,
потому что из этой дыры льются чёрные от графита слёзы,
которые уже не помещаются в платках и ладонях,
а кто-то посмотрел всё так же, сквозь пальцы,
и заметил, что всепрожигающие слёзы немного растворили чернила.
 
 
Несмелый голос шепчет толпе:
«я нашёл страницу справедливости»
и показывает её строки,
которые обводили кровью, когда чернила кончались,
выцарапывали ногтями, когда кровь не могла больше литься.
Но толпа хватает протянутые к ней руки
и, насильно прижимая их к пугающе-странным лицам,
отвечает дружно, озлобленно, обречённо:
ты ошибся,
страница не найдена,
страница (ещё) не найдена.
 

Маленькие города

 
Почему-то у маленьких городов
очень большие души,
очень большие глаза, как у удивлённо-глупых младенцев,
очень большие рты, в которых помещаются
миллиарды криков и песен.
Почему-то над маленькими городами
самые тяжёлые облака,
которые перед грозой впитывают
деревянные запахи чердаков.
На узких улицах, сдавленных сердитыми молчаливыми стенами,
сказочные ребята с особенными улыбками
играют в реальность.
 
 
Почему-то в маленьких городах
небо – это
аромат брошенных на тротуаре свежеубитых цветов,
лужи под жёлтым слоем пыльцы;
люди – это
шаги, поющие о ночи и старинных фонарях,
уютный свет в занавешенных окнах,
счастье пушистых котов, спящих на подоконниках,
и сытых собак, дремлющих у дверей.
 
 
Почему-то в маленьких городах
такие живые люди,
такое мёртвое небо.
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации