Электронная библиотека » Никита Егоров » » онлайн чтение - страница 1

Текст книги "Черная речка"


  • Текст добавлен: 3 августа 2017, 04:51


Автор книги: Никита Егоров


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Черная речка
Никита Егоров

© Никита Егоров, 2017


ISBN 978-5-4483-9874-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

«…Я всё помню. Всё помню. И более не горю.»

Кирияра

Реплика

Время снова куда-то идет.


И вы смотрите с ним друг на друга

безразлично, как пара супругов,

не сумевших продолжить свой род.


Будет год и еще один год,

и звонки, и какие-то даты.

Будет елка, под елкою – вата,

и пластмассовых звезд хоровод.

Фраз дежурных хрустящий хитин,

крови вязкой движенье по венам

и пустые глаза манекенов,

что глядят свысока из витрин,

заменивших окошки зеркал.


И поймет перед ними стоящий,

что когда-то он был настоящим,

но в какой-то момент перестал.


Волны

Он лежит посреди того, что когда-то звалось Вселенной,

а теперь не зовется ей, так как некому больше звать.

Волны плещут вокруг него, разбиваясь во тьме о стены,

их соленые языки тихо лижут его кровать.


Эти ночи длинней, темней, хуже тех, что проходят в беге

от одних новостей к другим, еще более несмешным.

Сконцентрировавшись на ней, как на мантре, на обереге,

он идет через них на свет; и дорога, и мир за ним

растворяются будто дым – остановка подобна смерти.

Но пугает его не смерть, а родиться потом опять,

и забыть все, что было с ним в этой лиственной круговерти,

и не помнить ее лица, и улыбки ее не знать.


И когда на рассвете шторм накрывает его в кровати,

он, зажав в кулаке все то, что осталось от их ночей,

держит руку над головой, и все шепчет: «пусть воли хватит».


Воду в пальцах не удержать. Все уходит сквозь сито дней,

как ступени, где спуск в метро, утекают куда-то в землю,

как все то, чем когда-то жил, распадается на слова.


Он живет посреди того, что когда-то звалось Вселенной,

где, помедлив, сочтя итог, утекает в залив Нева.

Цифры

Пять сигарет приведут тебя в чувство,

шесть кружек кофе помогут не спать.

Пять гласных в слогане «Нахуй искусство!»,

шесть в «Не хочу умирать».


Поезд до станции «Черная речка»,

дальше – пятнадцать минут от метро.

Скумбрия, курица, рис или гречка,

водка и «экстра-ситро».


Твой заголовок никто не заметит —

Коля-редактор изменит слова.

Значит – опять ни за что не в ответе,

и не болит голова.


Пять человек раскатало по трассе,

шесть – угорело по пьяни в дому.

Тридцать секунд в первом утреннем часе,

глупый вопрос «почему?»


Много ли нужно, что сердце не встало?

Видеть лишь цифры, их смысл поправ.

К чувствам привычка всегда убивала,

предупреждает Минздрав.

Жилец

Опять в кармане новые ключи.

Чужой диван и голоса за стенкой.

Жизнь плавится как олово в печи,

и остается только дрожь в коленках,

две сумки и гитара с рюкзаком,

но и они все больше раздражают.

Жизнь плавится как форма со штыком,

как небосвод, светлеющий по краю.


Уже привычно. Больше не страшит

любая перспектива из возможных.

И пусть порой рука слегка дрожит,

пусть тяжело, пусть больно и тревожно,

все это прекратится в свой черед —

оставит только лужицу горнило.

И если кто ее потом найдет,

не сможет угадать, чем это было.


Обязанности пешеходов

4.9. Не зарекайся, не клянись, не вспоминай и не ленись, и на вопрос «ну, как дела?» скажи, что хорошо. Работай больше, меньше спи, не будь наивен, не живи ни чувством, ни мечтой, ни тем моментом, что прошел, и слов на ветер не бросай. Другой кричит – себя спасай; от доброты своей добра ты в жизни не видал. Не любопытствуй, не ищи к открытой комнате ключи, к тому ж, по чести говоря, тебя никто не звал. Встань, соберись, заправь кровать, скорей реши, кем хочешь стать, не попадайся на крючок, не действуй наугад.


4.10. Горит зеленый светофор, а ты – несись во весь опор в другую сторону, молчи и не смотри назад.

Добрые пожелания

Ходить весь день с натянутой улыбкой —

не самая простая из затей.

Но, право, это было бы ошибкой,

душить своим унынием людей.


Хотя невыносимы мысли эти,

избавиться от них я не могу.

Как будто все, что есть на белом свете,

вдруг сделалось лишь надписью в снегу,


или на стенах странными словами,

и сердце начинает биться вспять.

О, видела б моими ты глазами,

сбежала б дальше, чем возможно убежать.


Как будто все, что между нами было,

вдруг сделалось соринкою в глазу.

Но что-то у меня закоротило,

и я не в силах выдавить слезу,

чтоб вышло с ней и все это мученье,

очиститься и встретить новый день.


Не придавай моим словам значенья,

не обращай внимания на тень.

Пусть поезда сжирают километры,

трамваи пусть проносятся, звеня.

Храни тебя Господь от злого ветра,

от солнца – шляпа. Память – от меня.

Брандмауэр

Не был дом ни большим, ни старинным,

в нем не жили цари-короли.

И признали его аварийным,

а признав – очень быстро снесли.

И остались оглохшие стены

тех домов, что стояли впритык,

да в горе кирпичей непременный

что-то ищущий грязный старик.

То бормочет по нос, то хохочет,

набивая карманы старьем,

и брандмауэр сентябрьской ночи

нависает над бывшим жильем.

Все старания врезать окошко

в эту плоскость холодной стены,

пусть не с форточку, пусть – хоть с ладошку,

обернулись лишь чувством вины,

под ногтями запекшимся бурым,

нервным криком ворон в пустыре.

Ни созвездий на небе ажуром,

ни водицы в колодце-дворе.


Не был дом ни большим, ни старинным,

в нем не жили цари-короли.

И признали его аварийным,

а признав – очень быстро снесли,

так, что даже жильцы не проснулись,

точно книгу на полку убрав.

Быстро – будто соринку смахнули,

ни пылинки почти не подняв.


И старик что-то тихо бормочет,

Взгляд и руки подняв к небесам,

Но брандмауэр сентябрьской ночи

Глух к его смехотворным слезам.


Когда выгорит

Когда выгорит все, что когда-то могло гореть,

полыхать, раскаляться, взрываться, хотя бы тлеть,

и осядет пепел, седой, как морской рассвет,

как поверхность морей луны, как хвосты комет,

он укроет от глаз, все, что было и быть могло,

он смягчит очертанья и эхо шагов и слов,

и колесных пар, врезающихся в рассвет.


И минута молчанья продлится десятки лет.


Когда выгорит все, что когда-то гореть могло,

испарится и то, что журчало, лилось, текло,

как кусочки неба лежало на площадях,

что себе забирало скуку, усталость, страх,

устремляясь в пространство, прорвав притяженья плен,

словно узник, устав от решеток, оков и стен.

И взовьется пыль, и закроет собою свет.


И продлится минута молчания сотни лет.


Когда выгорит все, что когда-то могло гореть,

даже воздух не будет больше по нам скорбеть.

Кислород и азот, аргон, углекислый газ

станут просто ветром. Забыв навсегда о нас,

забирая с собой запах сна и твоих волос,

запах кофе, вина и мяты, уйдет без слез.

Он умчится с песней отсюда воде во след,


превращая минуту в тысячи тихих лет.


Когда выгорит все, что когда-то гореть могло,

распадется сталь, и рассыплется в пыль стекло.

Камень станет песком, песок обратится в прах,

и все будет бесплотней, чем руки твои во снах.

Никакая сила не сможет сдержать частиц,

и они разлетятся стаей безумных птиц,

потерявших и дом, и зимовье, и солнца свет.


И молчание будет звучать миллионы лет.


– – – – – – – – – – – – – – – – – – – —

Я сижу на работе, время – четвертый час.

Этот город спит, и во сне он не видит нас.

Но, конечно, рассвет придет, и сведут мосты.

Где-то будет цвести пустыня, и петь киты,

кто-то выйдет в утро и кофе возьмет с собой,

сизый дым родится над чьей-то печной трубой.


На вокзале, где мы попрощались в вечерний час

не осталось следа, не осталось ни тени нас —

безразличен мир, он посмел не сгореть дотла.


Моя жизнь – пепелище, на запах и цвет – зола.

И все кажется, если бы мог я освободить

все, что бьется, давит, болит у меня в груди,

не осталось бы камня на камне по всей земле,

и сгорело бы все, что хоть как-то могло гореть.


Но стоят на месте и дом, и вокзал. И мир

даже не встряхнуло. Светило прошло надир.

Я сижу на работе. Привкус во рту – свинца.


И минута молчания длится.

Ей нет конца.

Струна

Простудился ли я от бессонных ночей,

от промозглых ветров, постоянных дождей,

или я заразился от календарей,

с их набитыми бегом коробками дней?

Может статься, виною всему простыня,

что своей белизной заразила меня.

Может – темная комната, стул и фоно,

что расстроено сильно и слишком давно.


Может быть, это воздух, что силясь обнять

мои руки проходят насквозь,

как планету бесплотная ось.

Может быть – эта ручка и эта тетрадь.


От чего эти руки все время дрожат?

Может быть, снова ветер во всем виноват?

Никотин? Кофеин? Отупляющий яд,

что вливаю в себя третьи сутки подряд?

Может, землетрясенье в далекой стране,

будто небо в плевке, отразилось во мне?

Может – люди, что бьются в конвульсиях драм,

мелких, средь вышибающих дух панорам?


Может быть, это то, что пытаюсь сдержать

в темноте моей клетки грудной,

обернулось дрожащей струной

и не хочет смириться, что нужно молчать.

Перед рассветом

Подходит август к середине,

и ты готовишься встречать очередной сырой рассвет.

На светофоре ждешь зеленый, хотя машин в помине нет.


И пусто на душе. И воздух

переполняет желтый свет

висячих фонарей. У бара

ты ускоряешь нервно шаг – там смех людей и звон стекла.

А ночь еще почти тепла,

хотя уже не так как прежде.

И в Александровском саду

густая зелень предвкушает фотографический дебют.

И мокрых статуй силуэты похожи на детей, что ждут

когда придет за ними мама

и заберет из темноты, что неприютна и пуста

туда, где тянутся друг к другу родные руки и уста.

И ночь проходит, приближая

тебя еще на полшага к тому, что сделать загадал.

О, как смеялся бы создатель, когда бы он существовал!

Откуда силы в этом теле, что истончилось как листок,

не раз подвергнутый стиранью?

Ты все еще во что-то веришь, невразумленное созданье?

Переставляешь ноги, будто

в конце пути откроют дверь и скажут: «Здравствуй, проходи.

Я ничего не позабыла.

За эту боль меня прости.

Ты знаешь сам, так было надо. Я рада, что ты смог дойти,

и что ты цел и невредим.

Ты тоже был мне очень нужен, но нужен сильным и живым».


Рассвет пришел, и ты ложишься.

Ты видишь сон: прошло семь лет, мансарда, за окном Париж.

И ты на скомканной постели, один проснувшийся, лежишь,

вдруг вспоминая это утро,

и парк, и Кронверкский проспект;

и мысль тревожная скребется в лохматой сонной голове.


Но вот ты слышишь: в ванной шум,

и весело скрипит паркет.


Она заходит в полотенце

и улыбается тебе.


Константа

Ты – скорость света, константа.

Ты не видна,

не осязаема – планковская длинна.

Ты – глубина.

Ты – то, чем живет мой мир.

Столетье назад я звал бы тебя «эфир».


Постоянная тонкой структуры,

энергия и волна.

Ты – единое поле,

натянутая струна,

Из твоих вибраций рождается тишина.

Сингулярность,

запутанность,

огненная стена.


Той стены реликтовый вечный свет

станет холоднее,

но не сойдет на нет.

Тот сентябрь, я вижу, горит вокруг.

И огонь сжигает, не грея рук.


Если есть хоть что-то, что вечно во мне живет,

заставляя время идти

(и идти вперед),

не давая сущему схлопнуться до пустоты,

это не скрытая масса.

Это – ты.

Сон-письмо

Мне приснилось, что ты пишешь подруге,

пишешь, кажется, на итальянском.

И письмо твое становится надписью

большими железными буквами

на фасаде дома культуры

в Крыму, в городке Приморский.

Ты пишешь о том, как устала от слов,

и еще что-то о велосипеде,

припаркованном возле отеля

с длинным сложным названием

на берегу какого-то другого моря.

И чем больше я пытаюсь вчитаться,

разбирая фразу за фразой,

тем быстрей осыпаются буквы,

обнажая серый фасад.

И вот уже всего и осталось —

приветствие

и длинное,

непроизносимо-сложное

название белого безлюдного отеля

где-то на взгорье,

в окружении деревьев,

на берегу какого-то другого моря,

где стоит на пустой парковке

забытый велосипед.


– – – – – – – – – – – – – – – —


– – – – – – – – – – – – – – – —


Мне приснилось, что все хорошо,

что мы вместе, и это надолго.

Будто (вот же нелепость) на улице – лето,

одновременно с тем – Новый Год.

И плывет по реке, в шарах и гирляндах,

новогодняя елка.

Мы гуляем в обнимку по городу,

утыкаясь друг в друга со смехом,

по дороге заходим в гости

к друзьям, родственникам и знакомым,

чтоб сказать им,

что все хорошо.

7/12

На Большой Татарской (в столовой «Светлячок»)

я доедал котлету в компании поваров.

На стенке возле окошка висел эл эс ди телевизор,

и шла по нему реклама какой-то полнейшей дичи:

«Звоните сейчас! В подарок мы вышлем за те же деньги

набор непонятной хрени и лука еще мешок!»

и был бесснежный декабрь, седьмое число, как помню,

и я доедал котлету и допивал компот.

Потом я убрал посуду, кассирше сказал «Спасибо»,

и вышел на свежий воздух, оправился, закурил.

Потом свернул в переулок у дома номер тринадцать,

прошел мимо юрконторы, красивого дома с аркой,

цирюльни и центра йоги, и улицу пересек,

прошел вдоль ограды мимо черневших во тьме деревьев

во двор, подошел к подъезду, нащупал магнитный ключ

(который был часом позже опущен в почтовый ящик),

открыл и поднялся в лифте, сжимая в кармане ключ

(который был часом позже опущен в почтовый ящик),

зашел, не спеша, в квартиру, разулся, разделся, в кухню

прошел и помыл окно.

23/10, 2/11, 7/12, 9/3, 10/3, 12/06, 28/07, 22/9, 5/1,

ненавижу, блядь, свою память.

Теряя цвет

Страшен час, когда нужно идти в кровать.

Ты не можешь ни бодрствовать, ни спать.

Вставь беруши в уши, закрой глаза,

сделай вид, что на все плевать,

бьется пусть тишина от стены к стене.


«Коль зима прошла, значит быть весне,

и росток пробьется и заживет

на истлевшем дубовом пне.

Дым поднимется ниточкой к облакам,

и остынет, переродится там.

И дыханье нервно и горячо

заструится от уст к устам».


Только утро расставит все по местам.

Выбирай одно из своих зеркал,

подойди к нему, подними глаза,

посмотри на того, кем стал:

его взгляд насторожен, а облик чужд.

Кто он? Друг плохой, неудачный муж.

Ни одной надежды не оправдав,

снова хочешь взяться за гуж?

Из мелкашки ты думал попасть в луну?

Ни уплыть, ни даже пойти ко дну —

видишь сам – по щиколотку воды.

Так что брось, не гони волну,

успокойся, и будь ты хоть трижды прав.

Был в кармане грош, да карман дыряв,

и пальто истерлось на рукавах.

Да и разум не то чтоб здрав.


Гаснут звезды, и небо теряет цвет.

Время было, но времени больше нет.

Почерк вьется как волосы на ветру.

Засыхает цвет папоротника к утру.


Ветер

По узким тротуарам Петроградки

меня гоняет ветер будто лист

из пожелтевшей в клеточку тетрадки,

и, в воздух приподняв, бросает вниз.

По Введенской, по Мира, по Толстого.


Судьба, я оценил, каков расклад.

Я будто мальчик, вышедший из дома,

и не пришедший к ужину назад.


Слова неслышны, а черты нечетки —

я изменяюсь по́ сто раз на дню.

И нет меня ни в полицейской сводке,

ни в списках пострадавших, ни в меню,

ни на страницах глянцевых журналов;

я плохо отражаюсь в зеркалах.

И вечер клонит голову устало,

пока я растворяюсь во дворах.


Я будто здесь и будто бы повсюду,

где ляжет тень в закатные часы.

Я сам себе Спаситель и Иуда,

и больше не колеблются весы.

На чаше сердце, на другой – пушинка,

и первая немыслимо легка.


Но небо не для нас с тобой, Снежинка:

мы застываем строчками стиха

на соседних страницах.

Отчуждение

Чайка взлетит над водою,

и белые крылья как нож

разделят просто былое

и то, что уже не вернешь.

Тяжелое красное солнце

опустится за горизонт,

и вечер с глазами японца

прольет укоризненный дождь.

И кто-то с повадкою зверя

достанет из шкафчика зонт,

закроет тяжелые двери.

В предчувствия больше не веря,

себя не почувствует он.

И в парке, раздавшем всю мелочь

расслабленных солнечных дней,

он будет слоняться без дела

и думать о том, что больней

и пули и стали разящей

молчание и пустота.

И сыростью кровоточащей

стечет его память с моста

туда, где без крика, без всхлипа

ко дну опускается день.


Стоят в неподвижности липы,

цветет неуемно сирень.

Их тонкие мокрые ветки

сплетаются, небо дробя.

Он чувствует боль каждой клеткой,

не чувствуя больше себя.

Воск

Состав, что опоздал на восемь лет.


Дыра в груди. И вкруг нее краями

по ветру бьются: мартовский рассвет,

ночь октября с холодными огнями;

промозглый день начала ноября,

окошко касс на станции «Циолковской».

И поезда гремят, гремят, гремят…

Я застываю лужицею воска.


Но прежде был июль, и был июнь.

Все в первый раз. Все трепетно и чисто:

вот я без страха что-то отдаю,

вот – принимаю что-то, слишком быстро.

И было много света и тепла,

и планов, обещаний и раздумий.

Спокойной речкой эта жизнь текла.

Я прожил эту жизнь. А после – умер.


И снова поезд. Станция и лес,

теперь – уже близ Северной Столицы.

И память опускается с небес,

и ветром ударяет в наши лица,

сдувая пыль, и вместе с нею – плоть.

И обнажает корни и скелеты,

все то, что мы старались побороть.

Но мы старались плохо, и за это

мы получили пригоршню монет,

которые растратили бездумно.


Я покупаю пачку сигарет,

и поступаю вовсе неразумно,

с нее сдирая жесткий верхний слой,

вонзая иглы глубже, глубже в сердце.

Свой собственный лирический герой,

и никуда от автора не деться.

Последнему все кажется, что тот

сполна еще не выплатил, что должен

за сделанное и – наоборот.

И вот, достав свой карандаш из ножен,

героя автор гонит по строке

и норовит спровадить со страницы.

Но линий на карающей руке

узору не дано перемениться.


Холодный ливень исхлестал Москву.

Окошко касс на Киевском… ах, что там.

Я трачу это время, не живу.

И трачу без бюджета, без расчета.

И в этой череде унылых дней

одно лишь эхо мне и отвечает.

Но вдруг – стократ становится сильней,

лавину осознания рождая,

меня вминая намертво в кровать.

Но я спокоен так, что даже страшно.


Я и забыл, что в силе забывать

тебя я превзошел, мой друг, однажды.


Состав, что опоздал на восемь лет.


Дыра в груди, и нить ее не стянет.

Я помню то, чего покуда нет,

и даже то, чем мы уже не станем.


Но четче нас я помню: голый лес

вкруг станции «Циолковская»; темнеет,

и тишина спускается с небес.


И воск застывший крошится под нею.


Неважно

Темнота густа и тягуча,

и я, снова ложась одетым,

не могу уснуть, потому что

слышу грохот в молчаньи этом.

Слышу треск, слышу скрежет стали,

слышу гул под землей утробный.

Знать, последние дни настали,

если мы на это способны.


И я слышу, как ты шагаешь:

зубы сжав и вперед подавшись,

кружева дорог разрывая,

не заботясь о пострадавших,

и витые стальные тросы

вырываешь с кусками плоти.

И крошатся в песок утесы,

если путь твой вблизи проходит.


Я ж, вонзив в ледяную землю

пальцы, их обернув корнями,

прорастаю туда, где дремлют

тени чувств, позабытых нами,

натыкаясь на мерзких тварей,

что визжат, истекая желчью.

Знать, последние дни настали,

если чуждо нам человечье.


Если мы, рассуждая трезво,

душим в сердце своем, что свято.

Выжигаем в себе железом

то, что там расцвело когда-то.


Как же это возможно, Ёжик?

Я не верю, что это с нами.

Я не верю, что мы так можем.

Это мы? Своими руками

встав на разных концах планеты,

раздираем ее на части?

Если мы способны на это,

знать, никчемная штука – счастье.


Значит – не на что больше злиться.

Значит – не о чем плакать больше.

Да и стоит ли? Наши лица

папиросной бумаги тоньше.

И внутри этих стен бумажных

я мечусь, мотыльку подобно.


Но все это уже неважно,

если мы на это способны.

Эхо

Когда опустеет клетка,

и некому станет петь,

и птица вспорхнет на ветку,

не зная, куда лететь,

в тревожном пустом пространстве

оставленных им квартир,

железнодорожных станций,

вокзалов и черных дыр

забьётся о стены эхо,

и будет оно как хлыст,

как приступ чужого смеха,

что холоден и басист.

И слышащий задохнется,

и нервно комок сглотнет.


«Где тоненько – там и рвется.

Где чистенько – там и рвет.

А было так чисто, тонко,

что просто невмоготу —

ее акварелей пленка,

разлитая по холсту.

Теперь это мёртво, мёртво!

И взгляда не отводи!»


Невыстроенным аккордом

задергается в груди,

протянутся руки зданий,

и горло ему сожмут.

«Зачем? После всех прощаний,

к чему, почему ты тут?!»

Зачем, почему. Ответить

нет сил – не разжать уста.


Земля обернулась.

Ветер

поет, и течет вода.

По улицам и по крышам

струится вечерний свет,

и птицы взлетают выше.


Он жил здесь, дышал и слышал.

Но больше его здесь нет.

Как твой день?

Одиночество – злая штука,

что пронзает тебя как спица.


Продираешься через снег,

и до хруста сжимаешь руку,

и пытаешься убедиться

в том, что ты еще человек.


Нет желания выбираться

из квартиры в холодный город,

но приказываешь себе

подниматься и умываться,

и идти, стиснув кистью ворот.

Переходишь почти на бег,

и куда-то приходишь снова,

здесь смеются, и пьют, и пляшут,

перекрикивая басы.

И не можешь сказать ни слова,

только просишь наполнить чашу,

да глядишь на свои часы,

вспоминая о том, как было,

как шептал ты, себе не веря:

«доброй ночи», «ну, как твой день?»,

«неужели опять простыла?»


Вот – рассветной прохладой веет,

вы идете, лишь ты и тень,

и, свернувшись под одеялом,

забываетесь до заката

беспокойным пунктирным сном.


Каждый вечер – удар кинжала.

Каждый день – как бычок измятый,

Оставляемый на потом.



Страницы книги >> 1 2 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации