Текст книги "Заговор против Америки"
Автор книги: Николь Краусс
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Моя мать пропала из дому, мой брат пропал из дому, зато скоро в доме должен был появиться Элвин. Мой отец съездил в Монреаль навестить его в госпитале. Однажды утром, в пятницу, за пару часов до того, как нам с Сэнди надо было идти в школу, мать приготовила ему плотный завтрак, наполнила термос, завернула бутерброды в три пакета, помеченные рисовальным мелком Сэнди: «Л» на ланч, «П» на полдник, «У» на ужин, – и вот он помчался в сторону государственной границы, пролегающей в трехстах пятидесяти милях к северу. Поскольку Босс смог дать отцу отгул только в пятницу, ему предстояло просидеть весь день за рулем, чтобы повидаться с Элвином в субботу, и провести в дороге все воскресенье, чтобы поспеть на утреннюю летучку в понедельник. Но у него дважды спустило колесо по дороге туда, и один раз – по дороге обратно, и чтобы успеть на совещание, ему пришлось отправиться в офис, расположенный в центральной части города, даже не заехав домой. Когда мы наконец увидели его за ужином, он не спал уже больше суток, а под душем не был и того дольше. Элвин, рассказал он нам, превратился в скелет, его нынешний вес не превышает ста фунтов. Услышав это, я задумался над тем, сколько должна была бы весить нога, которой он лишился, и вечером безуспешно попытался взвесить собственную на напольных весах в ванной.
– У него нет аппетита, – рассказал за ужином отец. – Перед ним на столик ставят еду, а он ее отталкивает. Этот парень, всегда такой крутой, сейчас не хочет жить. Он вообще ничего не хочет – только лежит со страдальческой миной на лице. Я говорю ему: «Элвин, я знаю тебя с пеленок. Ты по натуре боец. Ты не сдашься. Ты унаследовал силу и мужество от отца. Твоего отца можно было кузнечным молотом по голове ударить, а он, даже не покачнувшись, шел дальше. И мать твоя была точно такою же, – сказал я ему. – Когда твой отец умер, она не сдалась, да у нее и не было другого выбора, она должна была заботиться о тебе». Но я не знаю, что из всего этого он воспринял. Надеюсь, хоть что-нибудь. – И у отца внезапно сел голос. – Потому что пока я там был, среди всех этих несчастных мальчиков на больничных койках, пока я сидел у его постели в этом лазарете…
И больше он не вымолвил уже ничего. Впервые в жизни я видел, как плачет мой отец. Детство кончается, когда чужие слезы становятся для тебя невыносимей, чем собственные.
– Это от усталости, – сказала мужу моя мать. Она поднялась со стула, подошла к нему, начала нежно поглаживать по голове. – Заканчивай есть, а потом – под душ и сразу в постель.
Прижавшись затылком к ее руке, он принялся непроизвольно всхлипывать.
– Ногу ему разнесло в клочья! В клочья!..
И тут мать жестом велела нам с Сэнди выйти из кухни; дальше ей надо было позаботиться о нем без лишних глаз.
Для меня началась новая жизнь. Только что у меня на глазах сломался мой отец, и это означало, что я больше не ребенок. Мать целыми днями пропадала на службе, старший брат после уроков работал на президента Линдберга, а отец, который героическим пением посрамил антисемитов в вашингтонской закусочной, плакал теперь, широко раскрыв рот, – плакал, как младенец или как взрослый мужчина под пыткой, – плакал, потому что был бессилен предотвратить непредсказуемое. И непредсказуемое и впрямь разворачивалось вширь и вдаль по всем направлениям, начиная с того самого дня, как Америка проголосовала за Линдберга. Непредсказуемым оказалось, как выяснилось, и наше прошлое, которое мы изучали в школе, ошибочно именуя этот предмет историей, – безобиднейший предмет, суть которого заключается в том, чтобы все, что оказывалось неожиданным для современников, задним числом описать как неизбежное. Ужас перед непредсказуемым – вот что закапывает в землю история, превращая катастрофическое развитие событий в эпическое течение.
Будучи предоставлен самому себе, я начал проводить время после занятий с Эрлом Аксманом – моим наставником в области филателии, – и не только затем, чтобы под лупой рассматривать марки из его коллекции или во все глаза пялиться на исподнее его матери. Поскольку уроки я делал моментально, а моя единственная обязанность по дому заключалась в том, чтобы расставить раскладной стол к ужину, у меня оставалась уйма времени на всяческие проделки и каверзы. А раз уж матери Эрла никогда не было дома – то она отправлялась в салон красоты, то в Нью-Йорк за покупками, – весь ассортимент безобразий обеспечивал мне он. Эрл был почти на два года старше меня и как ребенок из неполной семьи (при том что и отец его, и мать были по нашим меркам знаменитостями) никогда не брал на себя труда быть пай-мальчиком. В последнее время, разозленный отсутствием должного внимания и заботы, я то и дело принимался бубнить себе под нос: «А теперь сделаем что-нибудь гадкое», повторяя слова, которыми Эрл то очаровывал меня, то смущал, едва ему надоедали наши всегдашние занятия. Конечно, вкус к приключениям все равно проснулся бы раньше или позже, но сейчас, разочарованный тем, что от меня ускользает моя семья, да и моя страна тоже, я почувствовал себя готовым приобщиться к тем радостям и свободам, которые поджидают мальчика из хорошего дома, если ему вдруг расхочется радовать окружающих детской чистотой и наивностью и он откроет для себя порочное удовольствие тайных действий на свой страх и риск.
Эрл подбил меня на то, чтобы шпионить за людьми. Сам он занимался этим примерно пару раз в неделю уже несколько месяцев – в полном одиночестве отправлялся после уроков в центр города и зависал где-нибудь на автобусной остановке, присматриваясь к людям, спешащим домой после работы. Когда облюбованный им объект наблюдения садился в автобус, Эрл залезал вслед за ним; тот выходил из автобуса на своей остановке, Эрл – тоже; тот шел домой – Эрл на некотором расстоянии крался следом.
– А зачем? – спросил я.
– Чтобы выяснить, где он живет!
– И только-то? А в чем тут прикол?
– В том и прикол. Я езжу за ними повсюду. Даже за городскую черту. Повсюду, куда мне хочется. Люди ведь живут везде.
– А как тебе удается вернуться домой раньше матери?
– В том-то и фишка – уехать как можно дальше и все равно вернуться домой раньше нее.
Когда речь зашла о деньгах на проезд, Эрл радостно признался, что крадет их у матери из сумочки, и тут же – торжественно, как будто он отпирал главный сейф Форт-Нокса, – открыл шкаф в материнской спальне, где внушительной горкой громоздились дамские сумочки всех размеров и фасонов. А в конце недели, когда он жил у отца в Нью-Йорке, Эрл воровал из карманов висящих в отцовском шкафу пиджаков, – и когда по воскресеньям в гости к отцу приходили сыграть в покер четверо-пятеро оркестрантов из «Каса Лома», он аккуратно раскладывал их пальто на кровати (вешалки в этом доме не было), тщательно вычищал карманы и прятал украденные деньги в грязный носок на дне собственного чемодана. А затем выходил к гостям и сидел с ними весь вечер, наблюдая за игрой и слушая байки о былых карточных баталиях на студии «Парамаунт», в «Эссекс-Хаусе» или в казино на Глен-Айленде. В 1941 году оркестр только что вернулся из Голливуда, где принимал участие в съемках какого-то фильма, так что между сдачами игроки перекидывались словечком-другим о тамошних звездах, и Эрл потчевал этой скандальной информацией меня, а я пересказывал ее Сэнди, неизменно возражавшему: «Все это фигня!» – и предостерегавшему меня против чересчур тесной дружбы с Эрлом Аксманом.
– Этот малец для своего возраста больно много знает!
– Но у него замечательная коллекция марок!
– Ага, и мамаша тоже замечательная. Путается с кем попало. Даже с мужиками младше нее.
– А тебе-то откуда знать?
– Вся Саммит-авеню знает!
– А я вот не знаю!
– Что ж, это не единственное, чего ты не знаешь!
И в этой точке спора я мысленно, но с превеликим удовольствием произносил: «А кое-чего ты и сам не знаешь!», но все же осадок оставался, и я с тревогой думал о том, уж не является ли и впрямь мать моего лучшего друга особой того сорта, каких старшие мальчики обзывают шлюхами.
Воровать у отца с матерью оказалось куда проще, чем я навоображал себе заранее, и столь же просто – шпионить за людьми, хотя в первые несколько раз я очень сильно – и буквально каждую минуту – дергался. Само по себе пребывание в центре города без взрослых было для меня в новинку. Мы отправлялись на свою охоту в полчетвертого и добирались до Пенн-стейшн, до Брод, до Маркет, даже порой до суда, где, расположившись на автобусной остановке, высматривали очередную жертву. Только мужчин; женщины, сказал Эрл, нас не интересуют. И никогда мы не шпионили за евреями. Они нас тоже не интересовали. Все наше внимание было привлечено к взрослым мужчинам христианского вероисповедания, в дневные часы работающим в центре Ньюарка, – куда они едут, когда им приходит пора разъезжаться по домам?
Хуже всего мне было, когда мы, сев в автобус, платили за проезд. Деньги на билет были крадеными, мы находились там, где не должны были находиться, и не имели ни малейшего представления о том, куда направляемся, – и к тому времени, когда прибывали в неизвестный нам заранее пункт назначения, у меня от волнения слишком кружилась голова, чтобы понять, куда мы все же приехали, хотя Эрл и нашептывал соответствующее название мне на ухо. Я заблудился, я превратился в заблудившегося мальчика – такое у меня возникало ощущение. Или, вернее, я в это с самим собой играл. Я заблудился – и что мне теперь есть? И где мне теперь ночевать? Не покусают ли меня здешние собаки? Не схватит ли полицейский, не бросит ли за решетку? А может, кто-нибудь из христиан решит меня усыновить? Или меня похитят, как ребенка Линдбергов? А еще я играл в то, что потерялся не в Ньюарке, а где-нибудь на чужбине, и в то, что Гитлер при попустительстве Линдберга вторгся в США и мы с Эрлом удираем от фашистов.
И все время, пока я упивался своими страхами, мы поворачивали за угол, потом за другой, переходили через улицу, крались в тени деревьев, чтобы остаться незамеченными, – и вот наступал кульминационный момент: человек, которого мы преследовали, доходил до какого-то здания, и мы видели, как он отпирает дверь и заходит к себе домой. Оставаясь на приличном расстоянии, мы внимательно осматривали дом, дверь которого меж тем уже вновь была закрыта, и Эрл произносил что-нибудь вроде: «Какой, однако, большой газон», или «Лето кончилось; для чего эти тюлевые занавески на окнах?», или «Видал там в гараже новый “понтиак”?» И потом – поскольку подсматривание в окна было бы чересчур даже для такого еврейского вуайериста, как Эрл Аксман, он уводил меня на автобусную остановку и мы возвращались на Пенн-стейшн. Как правило, в этот час, когда люди возвращались с работы на окраины, автобус, идущий в центр, оказывался пустым, мы были в нем единственными пассажирами – и я получал возможность фантазировать на тему о том, что никакой это не автобус, а личный лимузин, за рулем сидит мой личный шофер, а мы двое – единственные, кто выжил во вселенской бойне. Эрл был раскормленным белокожим мальчиком десяти лет от роду, немного смахивающим на бочонок, – правда, на бочонок с круглыми детскими щечками, длинными темными ресницами и курчавыми черными волосами, густо смазанными позаимствованным у отца бриллиантином, – и, если автобус и впрямь был пуст, он разваливался, как какой-нибудь паша, на длинном заднем сиденье, тогда как я, маленький и тощий, сидя рядом с ним, испытывал нечто вроде комплекса неполноценности.
На Пенн-стейшн мы пересаживались на свой четырнадцатый, совершая тем самым четвертую поездку на автобусе за день. За ужином я думал: «Я шел за ним, а никто даже не догадывается. Меня могли похитить, а никто даже не догадывается. А ведь на те же деньги мы могли бы, если бы захотели…» – и едва не выдавал себя своей востроглазой матери, потому что, сидя за столом, ерзал (точь-в-точь как Эрл – замышляя очередную «гадость»). И каждую ночь засыпал с одной и той же не больно-то характерной для восьмилетних мальчиков мыслью: избежать разоблачения! Когда, сидя на уроке, я слышал из раскрытого окна, как вверх по холму на Ченселлор-авеню идет автобус, единственное, о чем я думал, – как бы мне поскорее сесть на него; автобус стал для меня тем же, чем для какого-нибудь моего ровесника в Южной Дакоте – пони: средством перемещения по ту сторону запретной черты.
Я стал товарищем Эрла по воровству и вранью в конце октября, и наши тайные вылазки, ничуть нам не приедаясь, продолжились и в холодном ноябре, и даже в декабре, когда центр города уже украсили к Рождеству, а на автобус пересело столько народу, что у нас появился широкий выбор буквально на каждой остановке. Прямо на тротуаре шла торговля рождественскими елками – такого мне видеть еще не доводилось, – а продавали их – по баксу за штуку – парни школьного возраста, выглядящие хулиганами-второгодниками, а то и только что выпущенными из колонии малолетними преступниками. Торговля шла за наличные, и первое, что пришло мне в голову, – это противозаконно, но дело происходило в открытую, и всем было наплевать. Полицейских было полно – полицейских с дубинками, в длинных синих плащах, – но вид у них был безмятежный, и они словно бы тоже в этом участвовали. В этом – то есть в предрождественском ажиотаже. После Дня благодарения по два раза в неделю бушевали метели – и по обеим сторонам от проезжей части стояли сугробы высотой с проезжающие мимо автомобили.
Невозмутимые в предвечерней толпе, продавцы отделяли одно дерево от другого, перетаскивали на тротуар и ставили наземь, чтобы покупателю было понятно, какой оно высоты. Странно было видеть, как елки, специально выращиваемые где-то на ферме во многих милях от города, валяются возле чугунной ограды одной из старейших в городе церквей или стоят рядами вдоль по фасадам респектабельных банков и страховых контор, и странно было, конечно, что от них прямо в городе так резко пахло лесом. В нашей округе елками не торговали – потому что там их никто бы не купил, – и пахло у нас в декабре, как, впрочем, и в любой другой зимний месяц, какой-то дрянью, которую бездомная кошка стянула из переполненного бака для мусора у кого-нибудь на заднем дворе, пахло ужином, разогреваемым в чьей-нибудь духовке на кухне с приоткрытой форточкой, пахло жженым углем, дым которого валил из труб, а золу выгребали ведрами и вываливали с черного хода прямо на дорожку. По сравнению с летучими ароматами сырой весны в Нью-Джерси, летней духотой и вечно переменчивой осенью, запахи холодной зимы были, считай, что не в счет; по крайней мере, я был уверен в этом, пока не отправился с Эрлом в центр города, не увидел рождественские деревья, не вдохнул их запах – и не обнаружил, что, подобно многим другим вещам, христианский декабрь разительно отличается от еврейского. Электрогирлянды с тысячами лампочек, шуточные песенки под аккомпанемент оркестра Армии Спасения и на каждом перекрестке по веселому Санта-Клаусу! Это был главный месяц года – и сердце моего родного города билось там и только там! В Милитари-парке поставили украшенную елку высотой в сорок футов, а на фасаде главного здания городской администрации разместили воистину гигантскую металлическую, подсвеченную прожекторами, и высотой она была, писали в «Ньюарк ньюс», восемьдесят футов, тогда как мой собственный рост не дотягивал и до четырех с половиной.
На нашу последнюю вылазку мы с Эрлом отправились всего за пару дней до начала рождественских каникул. Мы зашли в автобус, идущий на Липовую, вслед за мужчиной с красно-зелеными фирменными пакетами, полными подарков, в обеих руках; всего через десять дней с миссис Аксман случится нервный срыв, глубокой ночью ее заберут в больницу, а вскоре после этого – 1 января 1942 года – Эрла отправят к отцу, вместе с коллекцией марок и всем прочим. Позже, в январе, приедет фургон, и грузчики вывезут мебель, включая комод с нижним бельем матери Эрла, – и с тех пор никто на Саммит-авеню больше никогда не увидит никого из Аксманов.
Из-за того, что теперь было холодно и темнело рано, наше преследование христиан до дому стало еще интереснее: можно было представить себе, будто дело происходит сильно за полночь, когда наши сверстники давным-давно видят сладкие сны. Мужчина с фирменными пакетами проехал весь маршрут по склону холма и далее по Элизабет и слез с автобуса сразу же за большим кладбищем – неподалеку от тех мест, где в комнате над зеленной лавкой прошли детство и юность моей матери. Наша погоня выглядела вполне безобидно: мы ничем не выделялись в толпе здешних школьников в практически одинаковом зимнем облачении: утепленная куртка с капюшоном, бесформенные плотные брюки, кое-как заправленные в высокие ботинки на резиновом ходу (купленные на вырост и с вечно развязывающимися шнурками). Но поскольку мы считали, что сумерки превращают нас в невидимок в большей мере, чем это имело место фактически, или просто потому, что наша бдительность со временем притупилась, мы на сей раз шпионили за незнакомцем чуть ли не в открытую, что вообще-то было для «непобедимого дуэта», как именовал нас тщеславный Эрл, не характерно.
Нам предстояло пройти два длинных квартала, застроенных симпатичными кирпичными домами в яркой рождественской подсветке (Эрл шепотом идентифицировал эти дома как особняки миллионеров), затем два квартала покороче и с домами куда скромнее – вроде сотен других, которые мы в ходе вылазок видели на окраинных улицах, – причем дверь каждого из этих домов была украшена рождественским венком. Очутившись во втором из этих кварталов, мужчина с пакетами свернул на узкую пешеходную дорожку, ведущую к приземистому домику, больше похожему на коробку из-под обуви и еле торчащему из завалившего его со всех сторон снега, подобно одной-единственной ягоде, налепленной сверху на торт-мороженое. В домике на обоих этажах горел тусклый свет, а в окне справа от входа виднелась елка. Пока мужчина, положив пакеты наземь, шарил по карманам в поисках ключей, мы подбирались к заснеженной лужайке у входа все ближе и ближе, – и вот уже могли рассмотреть, какими игрушками она украшена.
– Глянь-ка! – шепнул мне Эрл. – Глянь-ка на верхушку! Там же Христос!
– Нет, это ангел.
– А кто такой, по-твоему, Христос?
– По-моему, это их бог.
– И предводитель ангелов. И это он и есть!
Это была кульминация всего нашего шпионажа: мы увидели Христа, который для преследуемых нами людей был всем на свете, а для меня – главным источником мирового зла, – потому что, не будь Христа, не было бы и христиан, а не будь христиан, не было бы и антисемитизма, а не будь антисемитизма, не было бы и Гитлера, а не будь Гитлера, Линдберг ни за что бы не стал президентом, а не стань он президентом…
И вдруг мужчина, которого мы преследовали, развернулся в дверном проеме на сто восемьдесят градусов и ровным голосом, словно не заговорил, а всего лишь выпустил кольцо табачного дыма, окликнул нас:
– Мальчики.
Внезапное разоблачение повергло нас в такой ступор, что я, например, чуть было не повел себя как пай-мальчик, каким был всего два месяца назад, – то есть чуть было не шагнул вперед и, назвав свое имя, повинился перед незнакомцем. Лишь Эрл, потянув за рукав, удержал меня от подобного безрассудства.
– Не прячьтесь, мальчики. Вам ничего не будет.
– Ну и что теперь? – шепнул я Эрлу.
– Тсс…
– Мальчики, я знаю, что вы там. А ведь уже стемнело. – Голос его звучал предостерегающе и вместе с тем приветливо. – Вы не замерзли? Как насчет чашечки горячего какао? Давайте же, заходите, пока опять не повалил снег. У меня есть горячее какао, и пирог, и торт, и фигурные леденцы, и крекеры в форме всевозможных зверюшек, – и зефир! Мальчики, у меня есть зефир!..
Когда я в очередной раз посмотрел на Эрла, чтобы узнать, что делать, он уже улепетывал из этого пригорода по направлению к Ньюарку.
– Удираем, Фил, – крикнул он мне. – Это педик!
4. Обрубок
Январь 1942 – февраль 1942
Элвина выписали из госпиталя в январе 1942 года: сначала он передвигался в инвалидном кресле, потом – на костылях, и наконец, после долгого реабилитационного курса, проведенного специально подготовленными медработниками из канадской армии, научился ходить на протезе. Канада предоставила ему пенсию по инвалидности в размере ста двадцати пяти долларов в месяц (что было в два раза меньше того, что ежемесячно получал на службе мой отец) и еще триста долларов в порядке компенсационных выплат. Пожелай Элвин остаться в Канаде, его как инвалида войны ожидали бы и другие льготы, начиная с моментального получения канадского гражданства заявительным порядком. «И почему бы тебе и впрямь не стать канаком?» – спрашивал у него дядя Монти. Да ведь действительно: раз Элвину опротивели США, почему бы ему было не остаться в Канаде, с тем чтобы получить свою долю пирога?
Монти был самым самоуверенным из моих дядюшек, должно быть потому, что был из них и самым богатым. Он сделал состояние на поставках овощей и фруктов для продуктового рынка на Миллер-стрит, неподалеку от железной дороги. Дело было начато дядей Джеком, отцом Элвина, он взял к себе на службу и Монти, к которому оно и отошло, когда Джек умер. Монти, в свою очередь, взял на службу самого младшего из братьев, моего дядю Эрби, а потом пригласил и моего отца, но тот отказался, хотя тогда они с матерью только что поженились и сидели без гроша. Но уж лучше так, чем находиться в подчинении у Монти, от которого он натерпелся еще в детстве. Мой отец ничуть не уступал Монти по части кипучей энергии и преодолевать любые трудности умел ничуть не хуже его, но, в отличие от брата, был начисто лишен авантюристической жилки, что тоже выявилось с самого начала, когда они оба были еще мальчиками. В частности, Монти прославился тем, что зимой завалил весь Ньюарк свежими помидорами, а сделал он это так: закупил партию зеленых томатов на Кубе, дал им дозреть на втором этаже овощной базы на Миллер-стрит, а потом упаковал по четыре штуки и продал втридорога, получив в результате прозвище Синьор Помидорщик.
В итоге мы жили в съемной, пусть и пятикомнатной, квартире на втором этаже «двух-с-половиной-квартирного» дома, а мои дяди, занятые оптовой торговлей, обосновались в еврейской части шикарного пригорода Мэплвуд, где каждому из них принадлежало по большому белому дому в колониальном стиле с зеленой лужайкой у входа и сверкающим «кадиллаком» в гараже. Хорошо это или плохо, но ярко выраженный эгоизм какого-нибудь Эйба Штейнгейма, или дяди Монти, или рабби Бенгельсдорфа – подозрительно энергичных евреев, выбившихся из грязи в князи на максимальный для каждого из них уровень и благоприобретенным статусом «больших начальников» упивающихся, – у моего отца отсутствовал или, самое меньшее, не давал о себе знать (равно как и стремление к превосходству); и хотя в плане личной гордости, постоянной работоспособности, да и боеготовности тоже, он им ничуть не уступал (да и источник честолюбия у них был одним и тем же: происхождение из еврейской бедноты и неизбежные насмешки в отрочестве и в юности), ему хватало самоуважения и без того, чтобы унижать ближних, хватало скромной карьеры, не разрушающей ничьей другой. Мой отец был рожден действовать и защищать, но ни в коем случае не нападать, – и вид поверженного врага не вызывал у него, в отличие от Монти (не говоря уж об остальных делягах), восторга. В жизни были начальники и подчиненные, и боссы становились боссами по праву, может быть, даже по праву рождения, так дело обстояло в бизнесе, а уж каков этот бизнес – строительство, религия, торговля или аферы – не имело значения. Только так, выбившись в начальники, казалось делягам, они могут избежать обструкции, унижений, да и просто-напросто дискриминации со стороны протестантской бизнес-элиты, на службе – а значит, и в подчинении – у которой по-прежнему пребывали девяносто девять процентов евреев.
– Коли Джек был бы жив, – сказал дядя Монти, – парня заперли бы дома, и все дела. И ты, Герм, хорош. Нельзя было отпускать его. Улепетывает в Канаду, чтобы стать героем, – и на всю жизнь становится никому не нужным калекой.
Разговор проходил в воскресенье, за неделю до запланированного на субботу приезда Элвина, и дядя Монти в хорошем костюме, вместо всегдашней грязной куртки, заляпанных и заношенных штанов и старой суконной кепчонки, в которых он щеголял на рынке, стоял у нас на кухне возле раковины, а изо рта у него торчала сигарета. Моей матери дома не было. Как всегда, она что-то выдумала, только бы не присутствовать при визитах Монти. Но я был маленьким мальчиком и на свой лад любил собственного дядю, которого она, когда его грубость ее особенно доставала, называла гориллой.
– Элвин терпеть не может нашего президента, – ответил мой отец. – Поэтому-то он и уехал в Канаду. А ведь не так давно ты и сам его терпеть не мог. Но сейчас полюбил этого паршивого антисемита. Великая депрессия закончилась благодаря мистеру Линдбергу, а вовсе не Рузвельту, – так рассуждаете вы все, еврейские богачи. Акции растут в цене, доходы тоже, бизнес процветает – а всё почему? Потому что у нас мир по Линдбергу вместо войны по Рузвельту. А все остальное не имеет никакого значения. Для вас вообще ничто, кроме денег, не имеет значения!
– Ты сам, Герман, рассуждаешь, как Элвин. Ты рассуждаешь, как ребенок. А что, по-твоему, имеет значение кроме денег? Твои сыновья, все правильно, их ведь у тебя двое. Ты же не хочешь, чтобы Сэнди тоже когда-нибудь вернулся домой одноногим? У нас нет войны, и нам она не грозит. И от Линдберга мне никакого вреда, по крайней мере, я никакого вреда от него не чую.
Я ожидал, что мой отец тут же возразит: «Погоди, скоро почувствуешь!» – но, возможно, потому, что я присутствовал при разговоре и был и без того достаточно напуган, он сдержался.
Как только Монти убрался восвояси, отец сказал мне:
– Твой дядя – интересно, чем он думает? Вернуться домой одноногим – тебе это даже не вообразить.
– А если Рузвельт опять станет президентом? Тогда начнется война.
– Может, начнется, а может, и нет, – возразил отец. – Никогда нельзя знать заранее.
– Но если бы война началась и Сэнди оказался бы достаточно взрослым, его призвали бы и отправили на фронт. А если бы он был на фронте, с ним бы вполне могло случиться то же самое, что и с Элвином.
– Сынок, с кем угодно всегда может случиться что угодно, вот только, как правило, не случается.
«А бывает, что и случается», – подумал я, но не осмелился произнести этого вслух, потому что отец и так был уже раздражен моими расспросами, и чувствовалось, что у него вот-вот кончатся ответы. А поскольку слова дяди Монти о Линдберге в точности совпадали с высказываниями рабби Бенгельсдорфа и с тем, что тайком нашептывал мне Сэнди, я начал сомневаться в том, знает ли мой отец, что говорит.
Линдберг правил страной уже около года, когда Элвин поездом дальнего следования вернулся в Ньюарк из Монреаля в сопровождении медсестры из канадского Красного Креста – и без ноги, вернее, без полноги. Мы поехали на вокзал встретить его, точно так же, как прошлым летом ездили встречать Сэнди, только на этот раз мой старший брат был с нами. За пару недель до этого, в целях достижения внутрисемейной гармонии, мне было разрешено съездить с ним и с тетей Эвелин в какую-то синагогу в сорока милях к югу от Ньюарка, в Нью-Брансуике, где Сэнди держал речь перед прихожанами, убеждая их отдать детей на лето в программу «С простым народом»; при этом он расписывал чудесное житье-бытье в Кентукки и демонстрировал собственные рисунки. Родители недвусмысленно дали мне понять, что я не должен ничего говорить Элвину о работе Сэнди в программе, они, мол, сообщат ему об этом сами – только не сразу; сначала ему нужно освоиться в домашних условиях и осознать, насколько изменилась Америка со времени его отъезда в Канаду. Дело было не в том, чтобы скрыть что-то от Элвина или солгать ему, а исключительно в том, чтобы уберечь его от ненужных потрясений.
Этим утром монреальский поезд опаздывал, и чтобы скоротать времечко (а также потому, что он теперь буквально каждую минуту думал о политике), отец купил «Дейли ньюс». Сев на вокзальную скамью, он для начала бегло просмотрел газету – нью-йоркский таблоид правого толка, который он вообще-то презрительно именовал хламом, – пока все остальные члены семьи в нетерпении и тревоге – ведь начинался совершенно новый этап в нашей и без того резко изменившейся жизни – расхаживали по перрону. Когда по радио объявили, что монреальский поезд опаздывает еще сильнее, чем предполагалось заранее, моя мать, схватив нас с Сэнди за руки, направилась к отцовской скамейке, чтобы, так сказать, справиться с новой бедой общими силами. Меж тем отец уже нахлебался правой писанины досыта и выкинул «Дейли ньюс» в урну. Поскольку в нашей семье деньги считали на гривенники и четвертаки, столь скоропалительное прощание с купленной в киоске газетой удивило меня еще больше, чем сам факт приобретения.
– Вы только подумайте! – вскричал отец. – Этот фашистский пес по-прежнему ходит у них в героях!
Отец, правда, не уточнил, что благодаря сдержанному фашистским псом обещанию не допустить вступления Америки в мировую войну он ходил теперь гоголем во всей прессе США, за исключением, понятно, «Пи-эм».
– Ну вот, – сказала мать, когда поезд наконец прикатил и уже тормозил у платформы. – Вот и ваш двоюродный брат!
– А что нам делать? – спросил я у нее, когда она, согнав нас со скамьи, возглавила шествие к противоположному краю платформы.
– Поздороваться. Это же Элвин. Надо сказать, что мы ему рады.
– А что насчет его ноги?
– А при чем тут нога?
Я сиротливо поежился. Но тут отец обнял меня за плечи.
– Не бойся, сынок, – сказал он. – Не бойся ни Элвина, ни его ноги. Покажи Элвину, какой ты стал взрослый.
Сэнди увидел его первым – и стремительно бросился в дальний конец перрона, где из вагона выгрузили инвалидное кресло с Элвином. Кресло катила женщина в форме Красного Креста, а навстречу с криком «Элвин!» мчался единственный из нас, кто, судя по всему, не испытывал ни малейших колебаний. Я не знал, как отнестись к этому поступку брата, но я не знал, и как отнестись к себе самому, – я был одержим тем, чтобы не выдать ничьих секретов, утаить собственный страх и постараться не перестать верить в то, что мой отец, Демократическая партия США, Франклин Делано Рузвельт и все, кто с ними заодно, правы, не давая мне присоединиться к всенародному восхищению президентом Линдбергом.
– Ты вернулся! – закричал Сэнди. – Ты дома! – И тут я увидел, как мой брат, которому только что исполнилось четырнадцать, но который был физически крепок, как двадцатилетний мужчина, опустился на колени на асфальт перрона, чтобы поравняться с Элвином и как следует обнять его. И тут моя мать заплакала, а отец торопливо схватил меня за руку, не давая то ли мне, то ли самому себе развалиться на куски.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?