Текст книги "«Губернские очерки»"
Автор книги: Николай Добролюбов
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Есть еще особого рода талантливые натуры, по-видимому совершенно не похожие на два образца, которые нами рассмотрены, но, в сущности, чрезвычайно к ним близкие. Образчик таких натур представляет Горехвастов, описанный г. Щедриным. Этот с первого раза может показаться, пожалуй, очень деятельным. Он прожектер, мошенник, шулер; он и в официальное платье переодевался, и казенные деньги крал, и заставлял кое-кого в окно прыгать, и сам из оного прыгивал, и фортуну себе умел составить, и потерять оную. Кажется, чего больше деятельности – энергической, постоянной, только дурно направленной. Это уж, кажется, не слабая натура, носившая в себе задатки добра, но погибшая только вследствие своей лени и слабости; это сильная, злодейская душа, талантливая только на мерзости всякого рода. Он совсем непохож на двух малодушных, только что нами виденных у г. Щедрина. Так кажется с первого взгляда. Но если всмотреться пристальнее, то найдется, что и Горехвастов, в сущности, решительно то же самое, что Корепанов и Лузгин. Разница между ними только в том, что те двое все-таки учились чему-нибудь и, при всей поверхности своего образования, усвоили некоторые наиболее простые внушения, как, например, что кража постыдна, шулерство гнусно и т. п.; Горехвастову же и этого не внушили, а учили его иметь только приятные манеры и causer[1]1
болтать (франц.). – Ред.
[Закрыть] обо всем. Как натура талантливая, он поддался этому направлению, и манеры его, действительно, казались хороши и causeur[2]2
собеседник (франц.). – Ред.
[Закрыть] вышел из него отличный. Товарищи его ездили к француженкам по воскресеньям, и он ездил, потому что не в силах был противиться искушению, не имея никакой внутренней опоры, точно так, как и Лузгин с Корепановым. Петр Бурков сводит его с людьми, которых карьера и назначение жизни ограничивается не совсем честными подвигами на зеленом поле, и он подвизается вместе с ними; затевают эти люди штуку en grand[3]3
на широкую ногу (франц.). – Ред.
[Закрыть], чтобы купца надуть, и он является ревностным исполнителем проекта; говорит ему Петр Бурков о жизни en artistes[4]4
как художники (франц.). – Ред.
[Закрыть], – он и en artistes жить соглашается; зовет его по ярмаркам ездить, – он и на это готов. Иногда как будто добрые инстинкты в нем просыпаются: ему, например, неловко становится продать себя безобразной барыне, которая задумала воспользоваться его атлетическими формами. Но Бурков сказал ему, что это вздор, велел ему решиться во имя прав дружбы, – и Горехвастов решился.
Скажите, на что же еще слабодушнее человека? Он гораздо слабее Лузгина и Корепанова, потому что еще менее, чем они, имеет внутренних убеждений: он решительно не может противиться окружающим влияниям, не может даже уклониться от них в бездействие, а прямо им подчиняется… А там уж он идет дальше, по силе инерции, и даже нередко выказывает наружную твердость и храбрость, приличную обстоятельствам. Только эта энергия и твердость походят на храбрость лакея, который громогласно кричит с крыльца: «Подавай!», а потом тотчас же подобострастно усаживает барина в карету и смиренно стоит перед ним, если тому вздумается намылить ему шею. Храбрость Горехвастова мгновенно исчезает, он трясется и бледнеет, как только увидит где-нибудь около себя кавалера или другую полицейскую власть, или даже просто в чужом обществе получит «подлеца» с любезным обещанием выбросить его из окна. Бессилие противиться внешним влияниям обнаруживается в нем на каждом шагу еще более, чем в Корепанове и Лузгине.
Лень, отвращение от труда тоже составляет одну из существенных сторон его характера, несмотря на видимую неутомимую деятельность. Он не хотел служить и сделался мошенником именно потому, что не хотел «сидеть каждый день семь часов в какой-то душной конуре, облизываясь на место помощника столоначальника». Он чувствует, что «стоит выше общего уровня», что может быть и поэтом, и литератором, и прожектером, и капиталистом. Но ему непременно хочется получить как можно больше без всякого труда, и он избирает шулерство как легчайшее средство обогащения. Разорившись, он живет в четвертом этаже, на манер артиста, и тут всего более нравится ему полная беспечность, которой он может предаваться. Ему тошно смотреть даже на своего соседа Дремилова, только потому, что этот сидит все за книжкой. Негодование разыгрывается в нем при одном воспоминании о таком труженичестве. «Ну, что это за жизнь, спрашиваю я вас, – восклицает он, – и может ли, имеет ли человек право отдавать себя в жертву геморрою? И чего наконец он достигнет?» и т. д. Горехвастову мало быть практически лентяем: он старается свою лень возвести в теорию. Он даже положительно выражается, что «гениальная натура науки натребует, потому что до всего собственным умом доходит. Спросите, например, меня… Ну, о чем хотите!.. На все ответ дам, потому что это у меня русское, врожденное». Как видите, и этот господин, подобно Лузгину не прочь бы свалить свою пустоту на природу, на врожденность. Но в его словах и рассказах нельзя не видеть крайнего развития лености, далеко превосходящей естественное и всякому человеку дозволительное влечение к покою.
Однако он играет, мошенничает, прожектирует – могут возразить нам. Для этого тоже нужно много деятельности. Горехвастов работал и умом, и руками, и ногами, и всеми членами тела для приобретения фортуны. Он целые ночи проводил без сна, опасностям подвергался, странствовал по ярмаркам, путешествовал через окна из второго этажа на улицу. Как хотите, а к этому не способна натура пассивная, ленивая, находящая высшее блаженство в апатическом бездействии. – Все это кажется очень справедливым при первом взгляде. Но при некотором внимании нетрудно сообразить, что и деятельность Горехвастова – совершенно пассивная, вынуждаемая обстоятельствами чисто внешними. Почти всегда он действует по чужой указке, ведомой другими мошенниками, почти всегда следует неуклонно тому направлению, на которое его толкнули. Пожалуй, если хотите, и он не совсем без дела. Но разве тогда можно найти на свете хоть одного человека бездельного? Тот бегает целый день около бильярда, другой сидит за шахматами, третий глубокомысленно курит сигару. Иной половину дня гуляет для моциона, а другую половину употребляет на то, чтобы задавать работу своему желудку, который едва в целые сутки ее выполнит… Иной всю жизнь свою вести разносит, другой каждый вечер в театре томится, и т. д. и т. д. Все это ведь тоже дело, если хотите, и ни один человек без дел подобного рода обойтись в своей жизни не может, потому что закон самой природы непременно какое-нибудь движение предписывает. Но что это за движение, к чему оно стремится, какая сила его производит, – вот на что нужно обращать внимание при оценке человеческой деятельности. И камень бросить, так он полетит, и даже если его искусно направить на воду, то – кружки на ней произведет. И если воду вскипятить, то она так разбушуется, что и через край пойдет; но затем разольется по полу и простынет тотчас, – только лужа останется. Подобными вспышками ограничивается и деятельность пропавших талантливых натур. Внутреннее влечение к деятельности им уже сделалось непонятно; сознательно и постоянно преследовать свою цель – у них не хватает терпения и твердости. На один порыв, и даже сильный, – их еще станет, потому что они вообще, по слабости своих внутренних сил, склонны увлекаться внешними впечатлениями, но одна неудача, одно препятствие, которого нельзя удалить сразу, – и энергия оставляет их, и природная лень берет свое. Все они являются деятельными представителями того взгляда на вещи, который высказывает Горехвастов таким образом:
Я, Николай Иванович, патриот, я люблю русского человека за то, что он не задумывается долго. Другой вот, немец или француз, над всякою вещью остановится, даже смотреть на него тошно, точно родить желает, а наш брат только подошел, глазами вскинул, руками развел: «Этого-то не одолеть? – говорит: – Да с нами крестная сила! Да мы только глазом мигнем!» И действительно, как почнет топором рубить, только щепки летят; гениальная, можно сказать, натура! без науки все науки прошел!.. Люблю я, знаете, иногда посмотреть на нашего мужичка, как он там действует: лежит, кажется, целый день на боку, да зато уж как примется, так у него словно горит в руках дело, откуда что берется!
Вместе с слабодушием и леностью Горехвастов имеет и другие второстепенные признаки талантливых натур. Он с удивительною откровенностью рассказывает свои подвиги и при этом энергически ругает себя, превосходя в этом случае Корепанова и Лузгина настолько, насколько натура его размашистее их натур. «Я подлец, – восклицает он и рвет при этом свои волосы, – я не стою быть в обществе порядочных людей! я подлец, я погубил свою молодость! я должен просить прощения у вас, что осмелился осквернить ваш дом своим присутствием». Какое сильное раскаяние! – можете вы подумать. Не беспокойтесь: это так, вспышка, для успокоения собственной совести. «Мы, дескать, не такие пошляки, как другие-прочие; мы чуем нашу высшую русскую породу и знаем, что если бы захотели, так могли бы быть очень хорошими людьми». На деятельность же Горехвастова все подобные вспышки не оказывают ни малейшего влияния. В то самое время, как он декламирует о своем недостоинстве, его арестуют за кражу казенных денег женщиною, с которой он находился в «непозволительной» связи. Прожив свою молодость, этот господин до того изленился, что уже и украсть сам не хочет, а заставляет свою любовницу.
Оставим теперь в стороне талантливых приятелей г. Щедрина и поставим вопрос в более отвлеченном виде, чтобы не задевать никаких личностей. По нашему мнению, в обществе молодом, не успевшем еще основательно переработать всех своих взглядов и мнений, не успевшем, по причине неблагоприятных обстоятельств, развить в себе самоопределяемости к действию (говоря по-ученому), непременно являются два главные разряда членов. Одни – вполне пассивные, безличные и крайне ограниченные как в своих способностях, так и в потребностях. Эти – смирны; они не волнуются, не сомневаются и не только не выходят из своей колеи, но даже не подозревают, что можно из нее выйти. В ученье, в службе, в жизни – они всегда исправны; что им прикажут, то они сделают, что дадут выучить, выучат, до каких границ, позволят дойти, до тех и дойдут. Это уже люди убитые, безнадежные, нечего ждать от них, нечего стараться направить в хорошую сторону. Как их ни направьте, они не выйдут из своего ничтожества, не разовьют ваших идей, не будут вашими помощниками. Они, как балласт на корабле, дают только устойчивость кораблю общества против бурных ветров и толчков взволнованного моря. Они тяжелы на подъем, неподвижны и тупо верны одному, раз навсегда заученному правилу, раз навсегда принятому авторитету. Отступления делаются ими только на практике и всегда бессознательно. Они могут похвалить роман Жорж-Санда, пока не знают, что он написан Жорж-Сандом; могут даже посмеяться над нелепостью, если вы им не скажете, что взяли эту нелепость из уважаемой ими книги; могут осудить гнусный поступок, не зная, что он учинен генералом. Но как скоро авторитет является наружу, сознание их просветляется, и тут уж никакие убеждения не помогут… Убеждений и принципов нет для этих людей; для них существуют только правила и формы. В деятельности их есть что-то похожее на медвежью пляску для выгоды хозяина и для потехи праздного народа; в разговорах же своих они напоминают попугая, который на все ваши вопросы отвечает одно заученное слово и часто совершенно невпопад говорит вам «дурак» за все ваши ласки. Некоторые, впрочем, и этим утешаются: интересно, дескать, что птица говорит точно человек.
Другую половину молодого общества составляют именно те люди, которых называют «современными героями», «провинциальными Печориными», «уездными Гамлетами», наконец «талантливыми натурами». Последнее название, может быть, менее других соответствует мысли, которую мы хотим высказать, но – дело не в названии. Натуры тут, конечно, не много, а более действуют обстоятельства житейские, состоящие, во-первых, в отношениях времени. Печоринские замашки и претензии на талантливость натуры являются всегда, как уже заметил г. Щедрин, в молодом поколении, обладающем сравнительно большею свежестью сил, более живою восприимчивостью чувств. Подвергаясь разнообразным влияниям, молодые люди находятся в необходимости сделать наконец выбор между ними. Начинается внутренняя работа, которая в иных исключительных личностях продолжается безостановочно, идет живо и самостоятельно, с строгим разграничением внутренних органически естественных побуждений от внешних влияний, действующих более или менее насильственно. Но подобные личности представляют исключение, тем более редкое, чем ниже стоит образованность всего общества. Самая же большая часть людей, начинающих работать мыслью в обществе малообразованном, оказывается слабою и негодною, чтобы устоять против ожидающих их препятствий. С самого появления своего на белый свет, в самые первые впечатлительные годы жизни люди нового поколения окружены все-таки средою, которая не мыслит, не движется нравственно, о мысли всякого рода думает как о дьявольском наваждении и бессознательно-практически гнет и ломает волю ребенка. Это второе обстоятельство – противодействие начального воспитания и всей окружающей среды идеям времени, которому уже принадлежит новое поколение, – и приводит к падению большую часть талантливых натур. Возникли у них кое-какие требования, которым прежняя среда и прежняя жизнь не удовлетворяют: надобно искать удовлетворения в другом месте. Но для этого надо много продолжительных усилий, надо долго плыть против течения. Между тем корабль давно уже стоит на мели и балласт грузно лежит внизу. Талантливые натуры, заметив, что все около них движется, – и волны бегут, и суда плывут мимо, – рвутся и сами куда-нибудь; но снять корабль с мели и повернуть по-своему они не в силах, уплыть одни далеко от своих – боятся: море неведомое, а пловцы они плохие. Напрасно кто-нибудь, более их искусный и неустрашимый, переплывший на противный берег, кричит им оттуда, указывая путь спасения: плохие пловцы боятся броситься в волны и ограничиваются тем, что проклинают свое малодушие, свое положение, и иногда, заглядевшись на бегущую мимо струю или ободренные криком, вылетевшим из капитанского рупора, вдруг воображают, что корабль их бежит, и восторженно восклицают: «Пошел, пошел, двинулся!» Но скоро они сами убеждаются в оптическом обмане и опять начинают проклинать или погружаются в апатичное бездействие, забывая простую истину, что им придется умереть на мели, если они сами не позаботятся снять с нее корабль и прежде всего хоть помочь капитану и его матросам выбросить балласт, мешающий кораблю подняться.
Какой из этих двух разрядов лучше, конечно, не затруднится сказать никто. В настоящем они оба хуже, и горе тому обществу, которое долго остановится на этих двух категориях и в котором не будет с года на год увеличиваться число спасительных исключений. Отсутствие всякой самостоятельности, ленивая апатия и увлечение внешностью составляют существенные признаки как талантливых натур, так и людей, принадлежащих к общественному балласту, хотя и не во всех находятся эти качества в одинаковой степени. Следовательно, и тот и другой сорт людей – не большая находка для общества, которое хочет жизни и деятельности сознательной и самобытной. Лучшая из талантливых натур не пойдет дальше теоретического понимания того, что нужно, и громкого крика, когда он не слишком опасен. В случае же обстоятельств неблагоприятных они или заговорят двусмысленно, или и совсем противно своим убеждениям. Самые отважные замолчат и свое молчание будут считать геройством. «Мы, дескать, мученики своих убеждений: все говорят против совести и получают от этого выгоду; и мы могли бы тоже получить выгоду, проповедуя чужие мысли, которых не разделяем; но мы не хотим кривить душою и молчим, затаив в себе собственное, самобытно сочиненное воззрение до того времени, когда можно будет его высказать без опасений». Таким образом и водворяется в обществе невозмутимейшая тишина, полнейшая неподвижность, возмущаемая только разве дебоширствами талантливых натур, посягающих на безопасность смиренных граждан.
Но у молодого, еще не совсем развитого общества есть будущее. И для этого будущего второй разряд людей, т. е. люди с размашистыми натурами дают все-таки несравненно больше хороших надежд, чем убитые существа без всяких стремлений. Они по крайней мере не будут иметь такого парализующего влияния на деятельность следующих за ними поколений, потому что в них есть уже хоть смутное предчувствие истины, хоть робкое, слабое оправдание молодых порывов. Лузгин уже не смеет высечь своих детей за то, что они уличают его во лжи; Корепаноов безбоязненно внушает крутогорскому молодому поколению «отвращение к тем мерзостям, в которых закоренели их милые родители». Рудин (тоже талантливая натура) имел более благотворное влияние на молодого студента Басистова, чем все его профессора вместе. В талантливых натурах есть хоть слабые зачатки деятельности, хоть желание перевертывать на разные манеры то, что им передано другими; в натурах бесполезных, безличных нет даже мысли о том, что нужно и можно действовать самому; пассивное восприятие внешних внушений не только не возбуждает их к деятельности, но даже еще более усыпляет и успокаивает в том процессе механического передвижения, который они называют жизнью и деятельностью… Винить этих несчастных тружеников было бы несправедливо уже и потому, что у них нет своей воли, нет своей мысли, следовательно им и отвечать не за что. Но нельзя не жалеть об их положении, нельзя не желать, чтобы все уменьшалось в человечестве число подобных людей, напрасно носящих образ человеческий.
Обращаясь теперь к началу нашей статьи, мы намерены предложить читателям вопрос: не состоит ли и большинство нашего общества из членов двух названных нами категорий? Не составляют ли исключения у нас люди, соединяющие с правдивостью и возвышенностью стремлений честную и неутомимую деятельность? Вероятно, каждый из читателей может насчитать в числе своих знакомых десятки людей, которым, кажется, сроду не приходило в голову ни одного вопроса, не касавшегося их собственной кожи, и десятки других, бесплодно тратящих всю жизнь в вопросах и сомнениях, не пытаясь разрешить своей деятельностью ни одного из них, и изменяющих на деле даже тем решениям, которые ими сделаны в теории. Сколько мы видим людей, унижающихся перед теми, кого они внутренне презирают, смеющихся над тем, чего боятся, делающих то, чего гадость они очень хорошо знают, говорящих то, чему сами не верят, и т. п. Отчего происходит все это? Оттого же, отчего погибают талантливые натуры, – от недостаточного развития внутренней силы, необходимой, чтобы устоять против внешних влияний. Теперь мы, слава богу, все уже знаем кое-что, потому что все учились понемногу. Но беда в том, что ученье это редким из нас впрок идет: редкие решаются собственным умом проверить чужие внушения, внести в чужие системы свет собственной мысли и ступить на дорогу беспощадного отрицания для отыскания чистой истины; большая часть принимает ученье только памятью, и если действует иногда рассудком, то не потому, чтобы внутренняя, живая потребность была, а потому только, что в голову заброшено такое учение, в котором именно приказывается мыслить. И начинается мышление на заказ, без всякого участия сердца, с соблюдением только диалектических тонкостей. И то хорошо, конечно: все-таки лучше, чем совершенное, мертвое безмыслие. Но жизнь не уловляется диалектикой, и кто не вникал в разнообразие ее влияний сам, не стесняясь теориями, навязанными в лета неведения, тот не поймет ее хода. В том обществе, где сильно еще действуют в отдельных личностях чужие, бессмысленно взятые на веру формы и формулы, долго нельзя ожидать плодотворной и последовательной деятельности. Во многих умах могут появляться прекрасные порывы, произведенные присталыми убеждениями; но все они – и порывы и самые убеждения – бесполезно погибают и рассыпаются в прах, не в силах будучи противиться давлению темной и тяжелой массы, со всех сторон заграждающей им путь. Оттого-то и бывает так медлен переход народов из состояния пассивного восприятия в состояние самобытной деятельности. Медленно, чуть заметно увеличивается из поколения в поколение число людей, самобытно мыслящих, и еще медленнее получается возможность приложить мысль к делу. Идеала лично самостоятельной деятельности не достиг еще ни один народ, и немного есть народов, в которых сознательно развитые личности не составляют исключения.
Наше общество еще очень молодо в отношении к европейской цивилизации, и потому нечего удивляться, что огромное большинство его относится к науке и мысли чисто страдательно. Между этим большинством есть мирные люди, отличающиеся изумительной способностью легко переваривать все противоречия, проистекающие из смещения новых понятий, вносимых жизнью, с старыми привычками, приобретенными в детстве. Есть и талантливые натуры разных сортов, шумно дающие знать о своем бездействии и переваривающие на досуге свое прошедшее, протестуя против настоящего. Они-то обыкновенно и толкуют о высшей своей русской породе, которой достоинства определяют на манер Горехвастова: «Гениальная, дескать, натура у русского человека: без науки все науки прошел!..» И действительно, – продолжим мы речь Горехвастова, соображая некоторые явления нашей общественной жизни, – «как почнет топором рубить, – только щепки летят… Лежит, кажется, целый день на боку, да зато уж как примется». «В полтора века Европу мы догнали, да и перегнали», – восклицают у нас, вторя Горехвастову, многие талантливые натуры. «Да помилуйте, мы уже восемь веков назад были далеко впереди от Европы, – возражают другие, – мы всегда были не то, что прочие люди; мы давно уже без науки все науки прошли, потому что гениальная натура науки не требует: это уж у нас у всех русское, врожденное».
К сожалению, все это – слова, слова, не имеющие внутреннего смысла. Самые толки о необыкновенно быстром росте нашем оказываются красноречивым тропом. От древней Руси довольно осталось нам наивно рассказанных фактов кормления и проделок подьячества. Сто лет тому назад Сумароков приобрел благодарность современников за успешное преследование «крапивного семени». За шестьдесят лет до нашего времени, по поводу комедии Капниста, журналы предсказывали искоренение взяточничества{15}15
Речь идет о комедии «Ябеда» В. В. Капниста (1798).
[Закрыть]. Не дальше как в прошлом году сам господин Щедрин похоронил прошлые времена{16}16
«Прошлые времена», «Еще прошлые времена» – названия очерков, напечатанных в «Русском вестнике» 1856 г. В отдельном издании «Губернских очерков» первый отдел назван «Прошлые времена».
[Закрыть]. Но вот опять все покойники оказались живехоньки и зычным голосом отозвались в третьей части «Очерков» и в других литературных произведениях последнего времени. Доказывает ли это, что мы очень выросли в нравственном и умственном отношении? Не напоминает ли это, напротив, Горехвастова, трагически декламирующего о своей гадости и подлости, с вырыванием собственных волос приносящего раскаяние и в то же время затевающего новое воровство?.. «До чего же вы наконец договорились, – возражают нам практические люди: – вы сами сознаетесь наконец в бессилии вашего хваленого рода литературы? К чему же привели все эти отвратительные картины, грязные сцены, пошлые и подлые характеры? К чему привело все это раскрытие общественных ран, которое вы всегда так превозносили? Выходит, что от ваших литературных обличений никакого толку нет, да и быть не может. Поверьте, что исправники и становые ваших рассуждений и очерков читать не станут, а если и прочтут, так только вас же ругнут: хорошо, мол, им сочинять-то у безделья, а тут на шее столько обязанностей висит, что только дай бог вынести. И поверьте, что сознание своих обязанностей в отношении к желудку, семейству, начальству и пр. будет в человеке гораздо сильнее, чем убеждения всех ваших книжек. Напрасно только литература унижает себя, опускаясь из светлых высот фантазии в омут грязной действительности. Она должна приносить чистые жертвы на алтарь муз, а вместо того жрецы ее берутся за метлу. Вы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв{17}17
Цитата из «Поэта и толпы» Пушкина (1828).
[Закрыть], зачем же вы пускаетесь в житейские волнения, зачем преследуете какие-то цели, достижение которых вас, кажется, очень интересует? Искусство целей вне себя допускать не должно. Иначе оно искажается, профанируется, низводится на степень ремесла, и все это без малейшей пользы для общества, единственно затем, чтобы дать исход желчи какого-нибудь господина{18}18
Намек на выпады против Чернышевского, отстаивавшего «гоголевское» направление в русской литературе. В пасквиле Д. В. Григоровича «Школа гостеприимства» – объявлялось, например, что «Чернушкин (Чернышевский) страдал болью в печени и подвержен был желчным припадкам». О том же писал Л. Н. Толстой в письме к Некрасову от 2 июля 1856 г.: «У нас не только в критике, но и в литературе, даже просто в обществе, утвердилось мнение, что быть возмущенным, желчным, злым, очень мило. А я нахожу, что очень скверно, потому что человек желчный, злой не в нормальном положении» (Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч., т. 60, стр. 75).
Защищая в ответном письме Чернышевского, Некрасов писал Толстому: «Вы говорите, что отношения к действительности должны быть здоровые, но забываете, что здоровые отношения могут быть только в здоровой действительности. Гнусно притворяться злым, но я стал бы на колени перед человеком, который лопнул бы от искренней злости – у нас ли мало к ней поводов? И когда мы начнем больше злиться, тогда будем лучше, – т. е. больше будем любить – любить не себя, а свою родину» (Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. X, стр. 284). См. также об этом статью Герцена «Лишние люди и желчевики» («Колокол» от 15 октября 1860 г. № 83) и вызванную ею полемику в печати (А. И. Герцен: Собр. соч. в тридцати томах, т. XIV. М., 1958, стр. 572–577).
[Закрыть]. Оставьте лучше этот род: он не приводит ни к чему хорошему. Вековой опыт должен убедить вас в этой непреложной истине. Изображайте нам лучше чувства возвышенные, натуры благородные, лица идеальные. Дайте нам образцы доброго и изящного, которыми мы могли бы восхищаться, на которых душа наша могла бы отдохнуть и успокоиться от треволнений и сердечных зрелищ жизненного поприща. Пишите об искусстве, о предметах, повергающих сердце в сладостное умиление или благоговейный восторг, описывайте, наконец, красы природы, неба… Тогда ваша литература будет исполнять свое прямое назначение – служение искусству и, следовательно, будет полезна, приятна и, главное, – художественна». В словах практических людей звучит ожесточение беспощадное. Они давно уже косятся на это направление, которое насолило их теории да не оставило-таки задеть немножко и практику. Все их возражения, конечно, не новы и составляют вариации стихотворения Пушкина «Чернь» с прибавлением, может быть, чувствительных стишков из «Ильи Муромца»:
Отчего же и не позабыться, если хотите, особенно, если это только на минуту? Но при врожденной талантливым натурам лени они любят забываться надолго, даже навсегда, если можно. Они готовы в своей дремоте от всего сердца проклясть «правды глас», если он вдруг разрушит их сладостные мечтания. Многие эстетически обученные талантливые натуры сильно желают этого забытья, чтобы блаженствовать в покое. Но признаемся, мы никогда не понимали «блаженства безумия» и еще менее понимаем, зачем люди хотят сделать искусство служителем этого безумия. Вам не хочется смотреть на гадость и пошлость жизни; да литература-то что же за штопальщица, что вы хотите заставить ее зашивать кое-как прорехи вашего изношенного наряда? Вы знаете, что человек не в состоянии сам от себя ни одной песчинки выдумать, которой бы не существовало на свете; хорошее или дурное – все равно берется из природы и действительной жизни. Когда же художник более подчиняется заранее предположенной цели, – тогда ли, когда в своих произведениях выражает истину окружающих его явлений, без утайки и без прикрас, или тогда, когда нарочно старается выбрать одно возвышенное, идеальное, согласное с опрятными инстинктами эстетической теории? И чем же искусство более возвышается, – описанием ли журчанья ручейков и изложением отношений дола к пригорку или представлением течения жизни человеческой и столкновения различных начал, различных интересов общественных? Вам угодно называть служителей общественного направления подметателями всякого сора. Пусть так; мы против этого не станем спорить; мы даже выскажем вам нашу искреннюю благодарность и удивление к вашей эстетической мудрости, уподобив вас тому немецкому профессору (подумайте – профессору! немецкому!), который у Гейне:
Mit semen Nachtmiitzen und Schlafrockfetzen
Stopft die Liicken des Weltbaues[5]5
Своим ночным колпаком и халатом
Штопает дыры вселенной{24}24
Неточная цитата из стихотворения Гейне «Zu fragmentarisch ist Welt und Leben» («Фрагментарность вселенной мне что-то не нравится!») из цикла «Die Heimkeher» (1826).
[Закрыть] (немецк.). – Ред.
[Закрыть].
А что литературные обличения не производят практически благотворных результатов или производят их весьма мало, – так кто же опять виноват в этом? Неужели опять вы скажете, что литература? Да на нее и без того вы же сами возводите обвинения в излишней резкости, вмешательстве не в свои дела и пр. Она действует так сильно, как только может, а вы недовольны ее действиями и хотите их прекратить, потому что они слабы! Гораздо последовательнее было бы с вашей стороны, если бы вы сказали, что надобно поэтому усилить тон литературных обличений для легчайшего достижения практических результатов. Тогда бы мы с вами и спорить не стали, хотя все-таки не решились бы обещать слишком заметного успеха в улучшении нравов посредством литературы. Литература в нашей жизни не составляет такой преобладающей силы, которой бы все подчинялось; она служит выражением понятий и стремлений образованного меньшинства и доступна только меньшинству; влияние ее на остальную массу – только посредственное, и оно распространяется весьма медленно. Да и по самому существу своему литература не составляет понудительной силы, отнимающей физическую или нравственную возможность поступать противозаконно. Она не любит насилия и принуждения, а любит спокойное, беспристрастное и беспрепятственное рассуждение. Она поставляет вопросы, со всех сторон их рассматривает, сообщает факты, возбуждает мысль и чувство в человеке, но не присваивает себе какой-то исполнительной власти, которой вы от нее требуете. Нам приходит теперь на мысль начало одного знаменитого в свое время французского сочинения об одном важном вопросе. «Меня спросят, – говорит автор, – что я за правитель или законодатель, что смею писать о политике? Я отвечу на это; оттого-то я и пишу, что я ни правитель, ни законодатель. Если бы я был тем или другим, то не стал бы напрасно тратить время в разговорах о том, что нужно сделать: я сделал бы или бы молчал…»{20}20
Цитируя «начало одного знаменитого в свое время французского сочинения об одном важном вопросе», Добролюбов дал точный перевод нескольких строк трактата Ж. Ж. Руссо «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1762).
[Закрыть] Нужно же понять наконец значение писателя, нужно понять, что его оружие – слово, убеждение, а не материальная сила. Если вы признаете справедливость убеждений и все-таки не исправляете по ним своей деятельности, в этом вы сами уж виноваты: в вас, значит, нет характера, нет уменья бороться с трудностями, не развито понятие о честном согласовании поступков с мыслями. Если же самые убеждения вам не нравятся, тогда другое дело. Тогда выскажите нам всенародно ваши собственные убеждения, покажите, что г. Щедрин говорит неправду, что он изобретает небывалые вещи. Публика послушает и вас, разберет тогда, на чьей стороне правда. В таком случае литература, разумеется, и значения больше получит, хотя, конечно, и тогда чудес делать не будет и не остановит хода истории. Для примера укажем хоть на древнюю историю, чтобы не вмешивать сюда новых народов. Уж на что, кажется, литературный народ были афиняне. Судебные дела решались умилением судей от чтения хорошей трагедии; красноречие судьбою государства правило; но ничто не отвратило упадка афинской силы, когда народная доблесть пропала. Аристофан, не чета нашим комикам, не в бровь, а в самый глаз колол Клеона{21}21
В комедии Аристофана «Всадники» афинский демагог Клеон изображен в виде ловкого раба, хитростью захватившего власть над своим господином.
[Закрыть], и бедные граждане рады были его колким выходкам; а Клеон, как богатый человек, все-таки управлял Афинами с помощью нескольких богатых людей. Демосфен целому народу громогласно проповедовал свои филиппики{22}22
«Филиппиками» назывались речи афинского оратора Демосфена против царя македонского Филиппа II. Слово это стало нарицательным, обозначая любую страстную обличительную речь.
[Закрыть]. Филипп знал силу оратора, говорил, что боится его больше, чем целой армии, и, понимая, что борьбу надобно производить равным оружием, подкупил Эсхина, который мог помериться с Демосфеном. Борьба продолжалась долго, наконец самый ход событий оправдал Демосфена: афиняне послушались его, собрали наконец войско и пошли на Филиппа. Но все красноречие Демосфена было не в силах возвратить времена Мильтиадов и Фемистоклов. Афины покорились Филиппу. Неужто и тут Демосфен виноват: зачем, дескать, он говорил? Как бы не говорил, так, может, было бы и лучше.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.