Электронная библиотека » Николай Гарин-Михайловский » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:01


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский


Жанр: Очерки, Малая форма


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

Шрифт:
- 100% +

И всё сравнения, экивоки, какой-то лабиринт мысли.

– Они, ведь, тоже неспроста, – усмехаясь, самодовольно продолжал Юстин Александрович, – у него, дескать, – про твою милость сказывают, – ни богатых, ни бедных не будет: Господь не уравнял – он, вишь, уравнять вздумал.

– Господь не уравнял, да приказал равнять.

– Ну вот, а они своё. Сейчас в миру: справный хозяин, – ему в первую голову и приходится ухо востро держать… Хоть, вот, подать, или ренда: круговая порука; ну, побогаче и опасается, уж он и смотрит в оба… Другой, конечно, каштан, прямо сказать; а другой, ведь, только себя блюдёт. А подлегчи его: голи-то найдено. Порядочному мужику поэтому только уходить. Ушёл один, другой: глядишь, попутнее разбежались, а последних грудь, пожалуй… грудь, когда нечего взять с него…

– Да мне и брать не надо…

– Твоё-то дело так… Я к примеру… Не надо брать, так, конечно, о душеньке своей что не позаботиться; а ежели, вот сказать, везде такие порядки, ну прямо сказать – нельзя жить… Тут в пять лет так народ измотается… Беда!..

– В пять лет у меня народ в каменных домах будет жить.

– У тебя-то так, у тебя милости много…

– Не моею милостью, а своим делом встанут они на ноги.

– Так-с… – вздохнёт, бывало, Юстин Александрович и оборвёт разговор, перейдя круто к тому делу, по которому приехал.

Дескать: разговаривать-то с тобой только время вести.

* * *

Время было ехать в Рыбинск. Юшков прислал нарочного, что барки благополучно выбрались из Сока и теперь идут по Волге.

На прекрасном волжском пароходе, в лучшую пору (конец мая – начало июня), когда цветёт черёмуха, когда берега залиты изумрудною зеленью, проехал я в первый раз царственную реку. Пусть по грандиозности она уступает морю; пусть яркостью красок она стушёвывается перед югом; но есть в ней такая невыразимая чарующая прелесть, какой ни на каком юге не сыщешь.

Вот наступает вечер. Аромат черёмухи, липы наполняет свежеющий воздух. Заходящее солнце скользит по гладкой поверхности реки. Вот уютный хуторок на обрывистом берегу. Прихотливая дорожка, извиваясь, сбегает к реке. На самом обрыве виднеется беседка. Уютно прижавшись где-нибудь на палубе, я чутко прислушиваюсь и к однообразному бою парохода, и к тихому плеску реки, и к резкому вскрикиванию чайки. Рассеянный взгляд скользит по изгибам сверкающей реки, тонет в бесконечной синеющей дали, а в голове блуждают оборванные мысли то о Рыбинске, то о домашних, то о князевцах. На душе спокойно, ясно, тихо, как тих и ясен этот догорающий весенний день. Давно село солнце, потемнело и посинело ясное небо, загорелись одна за другою яркие, крупные, как капли свежей росы, звёзды. В воздухе посвежело, пассажиры ушли с палубы, только изредка проходит озабоченный помощник капитана, да слышен окрик матроса, меряющего глубину шестом.

– Пять с половиной!

– Шесть!

И в ответ на это команда в рупор:

– Тихий ход, полный ход!

Замелькают огоньки на берегу, пароход подходит беззвучно к пристани, палуба наполняется народом. Шум, суета, крики носильщиков, матросов. Через четверть часа опять тишина: пароход мчится вперёд, энергично разрезывая и на мгновение освещая окружающий мрак, и опять редкий, однообразный окрик передового:

– Шесть!

– Пять с половиной!

Мой компаньон Юшков тоже чувствовал себя хорошо и легко. Он взял на себя заботу по нашему питанию и блестящим образом выполнил её. Он запасся из дому всякими закусками: пирожками, свежею икрой и усиленно следил, чтобы я ничего не покупал в буфете.

– Охота и деньги-то вам мотать, да и есть всякую дрянь, когда у нас всё домашнее, свежее. Лучше я самоварчик закажу, выпьем по рюмочке, поедим икорки, грибков, балычка, я сливочек на берегу купил, булочек свежих.

Поешь, кажется до завтра сыт, а часа через три, смотришь, опять как будто ничего не ел.

– А не закусить ли нам чего-нибудь? – спрашивает Юшков.

И опять: икорка, грибки, балычок.

После еды Юшков подымался, крестился, убирал всё и предлагал с полчасика соснуть.

Обыкновенно днём я не сплю, но на пароходе приляжешь – смотришь, и спишь уже. Проснувшись, мы отправлялись на палубу, выбирали уютное место и вступали в беседу по интересовавшим нас вопросам. Юшков рассказывал о разных тонкостях хлебной торговли, о плутнях приказчиков, обвешивании мужиков и проч.

– А вы сами обвешиваете?

– Никогда.

Юшкову я рассказывал про организацию хлебного дела в Америке, читал ему выдержки из прекрасного сочинения профессора Орбинского, командированного для изучения хлебной торговли в Америку. То, что мы так тяжело перечувствовали на своих плечах, там давно было устранено. Элеваторы, слово у нас до сих пор для многих синонимичное словам жупел и металл, давно вошли там в плоть и кровь народа. Провоз хлеба из любого пункта Америки в любой пункт Европы стоит 34 коп., а у нас до границы только чуть ли не вдвое обходится. Среднее удаление сельскохозяйственной фермы от станции сбыта там 15 вер., у нас 75. Там уравнительный тариф, дающий возможность перевозить дешёвый груз, как хлеб, на громадное пространство, а у нас 1/30 с пуда и версты, всё равно везёшь ли 20 вёрст, или 2.000. Там агрономические станции, сельскохозяйственные школы, земледельческие клубы, частные общества землевладельцев, на общие средства выписывающие и новые семена, и новую породу скота, у нас редкие единичные потуги среди общего отрицательного отношения к делу, отсутствие всякого агрономического образования, даже того, какое было при крепостном праве; вместо хлебной торговли, возмутительное кулачество и грабёж.

Незаметно доехали мы и до цели путешествия – Рыбинска. Громадное здание биржи с террасой на Волгу, её покупщики со всех концов России, порядки, – всё произвело на меня приятное, ласкающее впечатление.

В полчаса, сидя на террасе и любуясь Волгой, продал я весь свой хлеб.

С покупщиком-купцом из одного дальнего города свёл меня биржевой маклер. Телеграммы о ценах были у него и у меня в руках. Проба моего хлеба лежала перед нами на столе. Мы не сходились в гривеннике на четверть. Купец говорил:

– Прошу вас не настаивайте.

Я говорил:

– Право, не могу.

– Прошу вас, – говорил купец, хлопая меня в сотый раз по руке.

– Право, не могу, – отвечал я, усердно пожимая руку купца.

– Ну, пожалуйста…

– Не могу.

Молчание.

– Так как же?

– Право, не могу.

– Пожалуйста…

И т. д.

Наконец, пришёл маклер и разбил грех пополам. Ударили в последний раз по рукам и пошли молиться Богу в соседнюю комнату.

Перед громадным образом Спасителя купец три раза перекрестился и положил земной поклон. Потом он обратился ко мне и, протягивая руку, проговорил:

– С деньгами вас.

Я ответил:

– Благодарю. А вас с хлебом.

– Благодарю. Что ж, чайку на радостях выпить надо?

Мы отправились в ближайший трактир, куда пришёл и маклер, «раздавили» графинчик, закусили свежею икрой и выпили по бесконечному количеству стаканов чаю. Обливаясь десятым потом, выбрались мы, наконец, на свежий воздух.

Через два дня я уже возвращался домой.

Юшков ещё остался сдавать гречу.

Возвращался я вполне довольный своим опытом. Хлеб я продал на 17 коп. дороже против цены, бывшей в то время в нашем городе. Это составляло 25 %.

Купец, приобревший мой хлеб, покупал, конечно, не для себя и тоже, вероятно, постарается заработать % 25. Что было бы, если бы из этих 50 % попадало 30 % в карман производителя, читатель? А то, что можно бы было хозяйством заниматься, хлеб сеять, а не разоряться.

Пожары

Когда я подъезжал к деревне, мечты далеко унесли меня.

Я делаю доклад земству. Земство, проникнутое сознанием необходимости устройства элеваторов, командирует меня в Америку для изучения элеваторного дела. Я – организатор первого элеватора на Соку. Наш элеватор постепенно приобретает доверие покупателей. Я еду в Лондон и вхожу в непосредственные сношения с англичанами. Вместо 70 коп. за пуд пшеницы, мы получаем 1 р. 50 к. Хозяйство становится в совсем другие условия, делается выгодным делом. Моя Князевка уже большое село с церковью, сельскохозяйственною школой, с агрономическою станцией. Удешевлённая железная дорога идёт от села к элеватору. Десятина, благодаря разным усовершенствованиям, даёт 400 пудов. Князевцы давно собственники. Теперешние взрослые – глубокие старики, их сменили ученики моей жены и мои. Предрассудок уже не мешает им вступать в отчаянную борьбу с окружающею природой и не грех, как теперь, а искупление за грехи будут испытывать они при такой победе.

– А слыхал, сударь, про несчастье у вас? – спросил ямщик, повёртываясь ко мне на козлах.

Сердце упало во мне. Я ненавижу это слово «несчастье», – оно бросает в жар и холодный пот, поселяет в душе смутный ужас и сжимает грудь предчувствием чего-то тяжёлого, страшного.

– Какое несчастье? – спросил я, чувствуя, что кровь отливает от моего лица.

– Мельница с молотилкой сгорела.

Точно камень свалился с души.

– Какое же это несчастье? – спросил я повеселевшим голосом. – Несчастье, когда кто умрёт, – не воротишь, а мельница сгорела, так только и всего, что выстрою новую.

– Известно, так. Это наш брат сгорит – беда, а тебе что? Сказал слово – опять будет мельница.

– Отчего же она сгорела?

– Господь её знает, – многозначительно ответил ямщик.

– Подожгли? – спросил я.

Ямщик молчал.

– Кому бы жечь? – проговорил я.

– И мы тоже баим: никому, кажись, не досадил.

– Положим, злой человек всегда найдётся.

– Коли не найтись. И то сказать: не солнышко, всякого не обогреешь.

– Кому ж какая в том корысть? – продолжал я выспрашивать.

– Да, ведь, собака не для корысти, а для боли грызёт.

– Будто и зла никому не делаешь…

– Какое зло? Другой одними штрафами как доймёт, а ты, ведь, копейкой никого не штрафовал.

– За что же жечь меня? Жечь, так уж такого, как Семёнов, от которого никому житья нет, – его не жгут, а меня жгут.

– Поди ж ты, – ответил ямщик.

– А, может, просто неосторожность?

– Шутя. Долго ль до греха? Бросил сигарку и готово. Нынче ты гляди – от земли не видно, а тоже сосёт сигарку-то.

Мужики встретили меня смущённо.

– Здравствуйте, старики, – весело поздоровался я с ними.

– Здравствуйте, батюшка, здравствуйте, сударь.

– Все ли живы-здоровы?

– Слава Богу. Вашей милости как ездилось?

– Ничего, слава Богу, хорошо. Денег вам привёз. Зимой, как отдавали хлеб, не верили, а с пуда-то больше гривны вам придёт!

Князевцы недоверчиво почёсывались.

– Вот ты, Исаев, много ли мне зимой продал?

– Да близко к сотне будет.

– Ну, вот красненькую и получишь.

– О?

– Верно.

– Да за что?

– Я же вам объяснял зимой, что себе только за труды возьму, а остальное вам отдам.

– Не за что, быдто: твоё счастье.

– Я своё уже получил с вас за землю, остальное ваше, – ваш труд, ваша работа.

– Два раза быдто не приходится, – согласился Исаев.

– Не приходится! – весело ответил я. – На всю деревню больше 500 рублей достанется.

– О? – пронеслось в толпе.

– Ну, дай Бог тебе.

– Пусть и тебе Господь так помогает.

– Да спасёт тебя Царица Небесная.

– Барина нам Господь какого дал! Сколько жили, такого не видали, – сказал Пётр Беляков. – Кажись, на такого барина бы радоваться только…

Пётр запнулся.

– А его сожгли, – хотел сказать я весёлым голосом, но голос помимо меня дрогнул.

Толпа потупилась.

– Сожгли ли? – спросил я. – Разве я заслужил перед вами, чтобы меня жечь?

– Где заслужил! – горячо сказал Пётр. – Тоись, умереть – такого барина не нажить.

– Народ плох стал, – сказал Елесин. – Правды вовсе нет. Ты ему добро, а он норовит по-иному. Не сообразиться с ними. Неловко, чего и говорить. За твою добродетель в ножки бы тебе кланяться.

– Так вы думаете, что сожгли?

– Сумнительно, – ответил Елесин, потупившись.

– Э, пустое! – сказал Исаев повеселевшим голосом. – Ну, кому жечь-то? за что? знамо, ночью схватило, – ну, и думается. А по мне, просто печники, что кирпичи делали и спали поблизости, как-нибудь сигарку уронили в солому.

– Оно, положим, что с вечера они маненько выпивши были.

– Эх, и напугались же мы, – сказал Керов. – Так и думали, что все сгорим. Ветер-то прямо на деревню – искры так и сыпет. Повыскакали, как были, из изб, глядим, а от страха и не знаем, чего делать, – к тебе ли бежать, свою ли животину спасать.

– К тебе побегли все до единого, – сказал староста, – всю ночь промаялись.

– Откуда же загорелось?

– От соломы пошло, с кирпичного завода.

– Лифан Иванович, по-твоему, какая причина? – спросил я.

– Надо быть от кирпичников грех: выпивши с вечера-то были.

– А они что говорят?

– Знамо, – что, отпираются.

Позвал я кирпичников. Путаются, ничего не добьёшься.

– Да говорите толком, – искать не стану.

– Господь его знает, может, и от нас грех.

– Так бы давно, – облегчённо заговорила толпа. – Развязали грех – и ладно. А то и нам неловко, и барину быдто сумнительно.

– Мне-то, положим, не сомнительно, – ответил я, – я и минуты не погрешил, чтобы подумать на кого-нибудь. Просто несчастный случай – и конец. Ступайте с Богом и не сомневайтесь.

Всё ж таки какое-то неясное, неприятное чувство осталось в душе. Мы с женой порешили, что был несчастный случай; всякому я рот зажимал с первых же слов, говоря, что это несчастный случай, а, всё-таки, на душе было неприятно.

Сгорело тысяч на 10.

Я ничего не страховал. Происходило это, главным образом, по беспечности русской натуры: «авось не сгорит». Но после пожара мельницы я уже не мог заставить себя что-нибудь застраховать по другой причине: мне казалось, что застрахуйся я теперь, я показал бы этим и себе, и окружающим недоверие к моим мужикам. Конечно, это было высоко непрактично с моей стороны, но побороть этого я не мог в себе. Во всех отношениях к крестьянам я стремился к тому, чтобы вызвать с их стороны доверие к себе, а для этого и сам старался показывать им полное доверие. Страховка же, по моему мнению, шла бы в разрез со всем моим образом действий.

На замечание одного князевца, зачем я не застрахуюсь, я ответил:

– И не думаю. Стану я вас перед чужими деревнями срамить! Чтобы сказали: «князевский барин от своих страхуется»?

– Свои-то не сожгут. Странние…

– Ну, а странние-то и подавно не сожгут, – отвечал я.

Мало-помалу всё пошло своим чередом.

Крестьяне, получив прибавку за проданный зимою хлеб, повеселели и довольно охотно вспахали пар без предполагавшихся урезок. Пришла уборка, наступила молотьба. У крестьян был плохой урожай. У меня, благодаря перепаханной земле, хлеб был выдающийся. Немцы – и те удивлялись. Пришлось строить новые амбары, так как старых не хватало.

– Эх, и хлеб же Господь тебе задал нынче! Как только совершит, – говорили крестьяне.

– Да уж совершил, – почти в амбаре весь, – отвечал я.

Подсолнухи уродили до 200 пудов на десятину.

Я насеял их слишком сто десятин. Средняя рыночная цена за пуд была 1 р. 30 коп.

Пришлось для них выстроить громадный новый сарай и, за неимением другого материала, покрыть соломой. Чтобы было красивее, я покрыл его по малороссийскому способу. Каждый день, просыпаясь, я любовался в окно на мою красивую клуню, напоминавшую мне мою далёкую родину. Наконец, и последний воз подсолнухов был ссыпан. Всего вышло 18,000 пудов.

Был день крестин моего сына и девятый день родов жены. По этому поводу мы устроили вечер, на который, кроме знакомых уже читателю соседей, приехал из города руководивший моим делом по наследству присяжный поверенный с женой. Вечер прошёл очень оживлённо.

Дело подходило к ужину. В столовой стучали тарелками. У Синицына с присяжным поверенным завязался оживлённый спор. Синицын доказывал, что Константинополь России необходим. Присяжный поверенный слушал и, вместо ответов, смеялся тихим, беззвучным смехом.

Синицын кипятился:

– Если, кроме смеха, у вас нет других аргументов для доказательства, что Константинополь не нужен, то, согласитесь, это ещё не много!

– Да тут и доказывать нечего, – к чему он нам?

– Да хоть бы… – начал Синицын.

– Для виду, – поддержала его жена присяжного поверенного.

– Да хоть бы для того, – продолжал Синицын, пропуская шпильку, – чтобы прекратить возможность наносить нам постоянный вред вмешательством в дела Балканского полуострова.

– Полноте, какой там вред и кто мешается? Сами мы во всё мешаемся и лезем туда, где нас не спрашивают.

– Но, позвольте, вы не хотите признавать фактов. В настоящее время положение таково, что любой заграничный листок одним намёком на восточный вопрос может колебать нашу биржу. Кому надо, тот и играет на этой слабой нашей струнке.

– Вот, вот, вот! Вольно же вам создавать себе слабую струнку! Откажитесь от неё – никто и не будет играть. Ясно, кажется.

– Но, ведь, так и от отца с матерью отказаться придётся.

– Зачем же такая крайность?

– Константинополь, – упрямо стоял на своём Синицын, – нам необходим: иметь Чёрное море отпертым – это значит иметь двор без ворот, Константинополь – это ворота в Чёрное море, которое, в силу географического положения, нам необходимо, а раз оно необходимо, необходимы и ворота. Это сознаём и мы, русские, и вся Европа. Упрекать нас за это в жадности нет основания, как нельзя человека с большим ростом упрекать за то, что он не может улечься в детской кровати. В материальном отношении невозможность обладать Константинополем стоила и будет стоить нам страшных жертв, – сверх тех вековых, кровью и деньгами, какие русский народ уже принёс для достижения своей цели. Да и в нравственном, наконец, отношении мы не можем же отказаться от заветной цели наших предков, не можем под страхом быть заклеймёнными нашими потомками именем жалких и недостойных трусов.

Присяжный поверенный откинулся на спинку кресла и долго беззвучно хохотал.

– Сорок лет тому назад, – сказал Синицын, – всякий русский так думал, а теперь это смешно.

– Сорок лет тому назад это было понятно, а теперь это смешно, – ответил присяжный поверенный.

– Русскими перестали быть, европейцами сделались? – язвительно спросил Синицын. – А по-моему лет через 15 все опять так станут думать, как думали 40 лет назад.

– Вы хотите сказать, что общество подвергнется ретроградному развитию на манер некоторых инфузорий? Что ж, это бывает, – ответил присяжный поверенный.

– Ужинать подано.

За ужином продолжался разговор на ту же тему. Чеботаев говорил, что Константинополь нужен, но настоящее время таково, что сознание этой необходимости надо спрятать подальше.

– У нас нет ни средств, ни сил для достижения этой цели. Последняя война нам ясно показала, куда мы годимся. Да и политическое положение в Европе не таково, чтобы лезть в какие бы то ни было предприятия.

Синицын стоял на том, чтобы сейчас брать Константинополь.

– Никогда войны не разоряли. Вы вашею свободною торговлей разорили Россию в 20 лет больше, чем все войны от Петра до последней кампании, вместе взятые.

Леруа помирил всех:

– Господа, – начал он, заикаясь, – всё это ерунда. Позовут – будем драться, а пока не позвали, выпьем за здоровье хозяйки, хозяина и наследника. Ура!

Я поднялся было, чтобы отвечать тостом за гостей, как вдруг зловещее зарево осветило окна. Точно по волшебному мановению ночь превратилась в день, и из мрака рельефно выдвинулись, залитые кровавым светом, двор с его постройками, сад, деревня, пруд, мельница. Мой амбар с подсолнухами ярко пылал. Громадный столб пламени с страшною силой поднимался сначала вверх, затем под напором ветра загибался по направлению к усадьбе, осыпая дом, сад, постройки мириадами искр.

Я бросился к жене.

– За что это? – тихо спросила она, сделавшись белее полотна.

– Бог им судья…

Что-то сжимало мне горло.

Гости засуетились и бросились во двор.

– Надя, дорогая, – говорил я жене, стучавшей как в лихорадке зубами. – Успокойся, ради Бога. В денежном отношении это 25 тысяч, да хоть бы и больше, хоть бы и всё состояние, что это для нас? Разве наше счастье деньги? Лишь бы ты, да детки были здоровы, да правда была бы с нами, а там пусть всё гибнет. Не правда ли?

– Правда, правда, – отвечала жена, едва шевеля губами от лихорадки.

– Ради Бога, успокойся, помни – ты всего 9 дней после родов.

– Я совершенно спокойна. Иди скорей к амбару. Все уже пошли.

– Не пойду, пока ты не улыбнёшься мне, пока ясно не докажешь, что ты спокойна.

Жена улыбнулась и горячо меня поцеловала.

– Теперь я пойду, – сказал я почти весело.

Жена Чеботаева подбежала ко мне.

– Где ваши ключи? Где деньги?

– Милая Александра Павловна, – ответил я, беря её за обе руки, – ради Бога не беспокойтесь. Никакой непосредственной опасности нет. Главное – за Надей смотрите.

Первою заботою моей было распорядиться расставить по крышам людей и тушить падающие искры. К амбару я сперва и не пошёл, во-первых, за полною бесполезностью, а во-вторых, чувствуя какую-то неловкость. И только обеспечив усадьбу, я, наконец, отправился к месту пожара. Сарай догорал. От подсолнухов, горящих очень быстро, остались одни обугленные кучи.

Помню, как сквозь сон, кучку гостей, о чём-то толковавших и при моём появлении смолкнувших и с каким-то сожалением осматривавших меня; помню эту толпу мужиков, спокойно стоявших, но вдруг, завидев меня, бесполезно засуетившихся; помню Ивана Васильевича, что-то растерянно раскидывавшего лопатой и всхлипывавшего, как баба. Ему вторило несколько голосов из толпы. Я сознавал, что глаза всех гостей устремлены на меня. Под этим общим взглядом я ощущал какую-то неловкость. Я старался принять спокойный вид и, помню, очень пошло сострил насчёт фейерверка. Никто на мою остроту не отозвался, неловкость усилилась, я стоял поодаль от всех один. В глазах этих людей я был в положении человека, нежданно-негаданно получившего пощёчину. Справедливо или не справедливо дана она – один Бог знает. Самый лучший друг, и тот в такие минуты невольно усомнится и будет на чеку, а от этих чужих, в сущности, никогда не сочувствовавших моему делу, людей ничего другого и ждать нельзя было. Всё это я понимал, но, тем не менее, это безучастное равнодушие раздражало меня. В своих собственных глазах я похож был на человека, который пришёл для решения известного вопроса, подготовив все данные решить его в известном смысле, и вдруг увидел, что вопрос уже решён совершенно не так, как он желал этого, никаких данных не требуется и на всю работу поставлен несправедливо крест. Гадко и пошло было на душе.

– Да не войте, чёрт вас побери! – закричал я на Ивана Васильевича.

Всхлипывания прекратились, и Иван Васильевич уже спокойным, равнодушным голосом стал ругать какого-то мужика. Я избегал смотреть на толпу. В первый раз закипало в душе против крестьян недоброе чувство. Я уговорил гостей идти в комнаты и продолжать ужин.

За ужином гости из деликатности говорили, что пожар произошёл от неосторожности, говорили о невозможных условиях хозяйства и, уезжая, каждый, пожимая мою руку, от души советовал ехать служить. Когда уехали гости, я позвал Сидора Фомича.

– Скажи, Сидор Фомич, поджог это?

– Ох, и не знаю, как сказать! И погрешить боюсь, и… Народ нынче ненадёжный, – правды вовсе нет.

– Ну, кто же?

– Уж если грешить, никто, как богатеи…

– Да, ведь, они уж целую неделю как уехали.

(Они занимались обратною перевозкой своего имущества из тех мест, куда хотели переселиться).

– И то… – недоумевая, согласился Сидор Фомич.

На другой день проснулся я под страшно давящим чувством тоски. В окна видна была вся картина вчерашнего пожара.

Я вышел. Почти вся деревня толпилась тут.

– Отчего загорелось? – спросил я угрюмо.

– Господь его знает, – потупившись, ответили некоторые.

– Поджог?

Мужики молчали. Я смотрел на них и невольное чувство злости и ненависти охватывало меня. Сознание этого нового чувства было невыносимо тяжело. Я всматривался в их лица и с тоской вспоминал то недавнее прошлое, когда глаза их открыто и приветливо смотрели прямо на меня. Теперь они смотрят в землю. Чувствовалось, что всё то общее, что нас связывало, рвётся, как гнилая верёвка.

Фёдор Елесин поднял на меня свои строгие, но чистые и светлые глаза.

– Неповинны мы, сударь, в твоём горе. Господь посылает, – любя или наказуя, – не нашему грешному уму разобрать это дело. Его святая воля, а только мы неповинны.

– Видит Бог, неповинны, – горячо подхватил Пётр Беляков.

Два чувства к крестьянам боролись во мне, – новое, вчера только зародившееся, и старое, то, с которым я приехал сюда и с которым сжился после 4-хлетней поверки. И, конечно, последнее победило. Что-то точно поднималось в моей груди всё выше и выше, и вдруг будто прорвалось через какую-то плотину. Всё злое вдруг отхлынуло, и страстная, горячая тоска по прежнем чувстве к крестьянам охватила меня. Я захотел опять верить, любить и жить тем, с чем сроднилась уже моя душа, что я считал целью всей своей жизни.

– Правду вы говорите? – спросил я дрогнувшим голосом.

Толпа подняла на меня глаза и, прежде чем я услышал ответ, я уже знал его и верил ему; то, что за минуту представлялось гнилым канатом, показалось теперь мне сталью, иначе так не могли бы светиться сотни глаз сразу.

Посыпались горячие, искренние уверения толпы. Приводились неотразимые доводы; амбар был всего саженях в 50 от деревни; хотя тянуло на дом, но искры неслись и на село, никто из своих, конечно, не мог подвергнуть свою же деревню риску сгореть.

С другой стороны, много было вероятий поджога. Большинство останавливалось на мысли, что поджог кто-нибудь из посторонних. Я терялся в догадках.

Прошла неделя. Жена очень плохо поправлялась. Мы решили на время уехать куда-нибудь на юг для поправки. Дела хоть и пошатнулись, но оставалось ещё тысяч 20 пудов хлеба в трёх амбарах, стоявших в саженях 200 от усадьбы. Я объявил наёмку подвод для отправки хлеба в город с завтрашнего дня.

С вечера мы весело толковали о предстоящей поездке.

– Хорошо иметь чистую совесть, – её не сожжёшь, – были последние слова жены, с которыми она заснула.

Только мы заснули, меня осторожно будят. Приученная прислуга уже не бросалась, как при пожаре мельницы, с отчаянным криком «пожар», но осторожно толкала меня, тихо говоря:

– Сударь, амбары горят.

Первым делом я бросился, конечно, к жене. Она уже проснулась и на вид была совершенно спокойна. Мы подошли к окну. Знакомая картина, с тою разницей, что всё было бело кругом от первого выпавшего с вечера снега.

Далеко-далеко рельефно выделялись горящие амбары, а вокруг них точно прыгали и плясали люди. Толпа всё росла и росла. По дороге из села вереницей бежали крестьяне: кто с топором, кто с лопатой, а кто и просто без ничего, размахивая на бегу руками.

Горничная рассказывала, что нашли следы поджога, – жердь с намотанною паклей, воткнутою в крышу.

Я постоял и лёг снова на кровать. Унижение, тоска давили грудь. Я хотел в эту минуту перенестись куда-нибудь далеко-далеко от этих злых и холодных людей, поближе к тем, которые греют и любят, пережить, как мальчиком, те минуты, когда, оскорблённый грубо и незаслуженно новыми товарищами на первых порах учения, изливал я матери свои накипевшие детские страдания и вдруг, чувствуя, что понят, не выдерживал и горько рыдал на её груди. А она тихо и ласково гладила мою всклокоченную голову и говорила, говорила… Слёзы высыхали. Весь ещё взволнованный и встревоженный, я прижимался ещё ближе к ней; глаза пристально впивались в какую-нибудь точку, я жадно слушал, а сладкое чувство удовлетворения, утешения, любви и прощения уже закрадывалось в грудь. И я уже мечтал, как добром я отомщу врагам за сделанное зло.

– Зачем падать духом? – тихо проговорила жена, наклоняясь ко мне. Её рука ласково и нежно гладила мои волосы.

Я не выдержал и разрыдался, как ребёнок.

– Мне не жаль, пусть всё бы пропало, но тяжело, что люди так злы. За что?

Слёзы облегчили и успокоили. Я оделся и поспешил к пожару.

Я приучил уже народ к тому, чтобы воем и криком не выражали мне сочувствия, поэтому при моём появлении все спокойно продолжали свою работу. Я стоял поодаль и смотрел. На душе было пусто, как после похорон.

Я пошёл ближе к пожару. Толпа силилась отстоять два остальные амбара. Не смотря на то, что крыша на одном из них уже загорелась, толпа с Иваном Васильевичем во главе смело лезла в самый огонь. Лицо и бакенбарды Ивана Васильевича обгорели, он был мокрый, как вытащенная из воды курица, но, не смотря на всё, он лез в самое пламя, неистово крича:

– Воды! Лей на голову!

Надежда спасти что-нибудь разбудила и мою энергию. Я потянулся за толпой, взобрался на горевшую крышу и энергично стал помогать Ивану Васильевичу. Народ точно потерял страх к огню и способность обжигаться. Голыми руками хватали горящую солому и сбрасывали её вниз, рвали лубки и рубили стропила. Так как хлеб был насыпан до самого верха, то ходили по нем, как по полу. Чуть не вся деревня столпилась на пространстве нескольких квадратных сажень.

Через час оба амбара были вне опасности. Я, совершенно мокрый, пошёл домой переодеться. Примирённый в душе с крестьянами, видя их содействие, я успокаивал жену, делал предположения, что это дело чьих-нибудь одних рук. Не успел я выпить стакан чаю, как горничная вбежала с известием, что амбары опять загорелись и на этот раз снизу.

Я бросился к пожару. Рядом со мной бежал мой кучер.

– Солому, сударь, подбили под амбары, должно быть, как с крыши сбрасывали – она загорелась.

Теперь не потушить.

– Да, ведь, я Пиманову поручил следить, чтобы солома как-нибудь не попала, 20 человек около него было помощников.

– Должно, не доглядели, зазевались на верх.

Старик-караульщик, завидев меня, бросился с воплем на встречу.

– Батюшка, сударь, не виноват!

Его испуганный, показавшийся мне фальшивым, крик, как ножом, резнул меня по сердцу.

– Четвёртый раз, подлец! – закричал я, со всего размаху ударив его по лицу.

Караульщик упал.

– Кто подбросил под амбар солому?

– Не виноват, батюшка, не виноват, – кричал караульщик. – Божье наказание, нет моего греха!

– Врёшь, подлец, говори правду! От меня никуда не уйдёшь! Говори правду: кто подбросил?

– Никого не видал, никого. Видит Бог, никого. Лопни мои глазыньки…

– Хорошо, голубчик, найдём на тебя расправу.

Караульщик вытирал кровь, выступавшую из носа.

– Как ты меня расшибил, – говорил он спокойным голосом, как будто не его били. – Вовсе задаром. Нешто против Бога я волен? Неужели грех такой приму на душу?

Я ушёл от него.

Спасения не было, амбары горели снизу, куда забраться было немыслимо. Хлеб, конечно, не мог сгореть, как материал, почти не горящий, но, пропитавшись гарью, делался никуда негодным, даже свиньи такой хлеб не ели. Толпа в моих глазах держала себя так, как пойманная: она апатично и лениво делала своё дело.

Иван Васильевич шепнул, проходя мимо меня:

– Не троньте их, как бы греха не случилось.

Я только теперь сознал опасность своего положения. Один с своей семьёй, ночью, вдали от всякой помощи, среди этих людей, пошедших, очевидно, напролом…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации