Автор книги: Николай Каразин
Жанр: Сказки, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
И небо-то перестало яснеть, словно дымом его застлало, и солнце тускло в дыму так светило, и воды в реках лениво струились, и трава не так, как прежде, цветами пестрела, и дичь-то вся стала осторожнее, пугливее…
Только в кочевьях старого хана Аблая, словно как будто полегчало, словно на те места сила «джигита черного» слабее налегла.
Песнь четвертая
Годы идут, а с годами все живое растет, равняется. Выросла, выровнялась на диво всей степи, девкам на зависть, молодым батырам на разгар Узун-Чашь[34]34
В переводе «Длинноволосая».
[Закрыть] красавица, любимая внучка хана Аблая, от сына его младшего, что на Яике[35]35
Старое название реки Урал.
[Закрыть] десять лет назад убит был пулей вражьей…
Росту высокого, костью широкая, телом дородная, а прозвали ее Узун-Чашь за то, что и взаправду такие волосы длинные, черные были, что, стоя, косы до земли достигали…
Сядет, бывало, красавица коня своего купать в озере, голая, волосами только, словно халатом, вся покрывается…
Косы ее плести две подруги придут, с утра, с восхода солнечного весь удой кобылий утренний сидят за работой…
А наездница какая была Узун-Чашь! В кыз-бырры игре[36]36
Кочевая игра, суть которой в том, чтобы поймать девушку, обычно наряженную каким-нибудь зверем. Чаще всего, волком.
[Закрыть] джигита ей не было равного, не говоря уже про других из той же бабьей породы. Что ни игра, бывало – всех парней и своих, и приезжих плетью перехлещет, и ничей молодецкий поцелуй до ее красных, жирных губ до сих пор не касался.
Второй десяток лет внучке Аблаевой уже был на исходе… не корыстен был старый дед, не запрашивал калыму[37]37
Выкуп за невесту.
[Закрыть], джаксы[38]38
Богатство.
[Закрыть] несметного, непосильного, а разборчива была сама очень, не хотела идти в дом к слабосильному, все по плечу своему приискивала такого, чтобы ее осилил, с коня сорвал, заласкал, затрепал на скаку, силком до полусмерти.
Много тогда со всех концов земли и своих, и чужих молодцов сюда приезжало. Такие бывали батыры, что и не видывали прежде…
Приезжал и монгол с китайского царства, и иран-человек, купец богатый, и узбек, и туркмен на коне цыбатом[39]39
То есть, худощавом и длинноногом.
[Закрыть], наезжал женихом-гостем, и урус-казак; все ни с чем назад, по домам разъехались.
Думали все тогда, печалились, что совсем всю жизнь девка яловой[40]40
Непорочная.
[Закрыть] останется, незамужней, не будет от нее приплода молодецкого, да судьба помогла…
Пришло время и смирилась гордая и сама полюбила всей душой одного парня тихого, доброго, пастуха-бедняка соседнего…
Донял ее пастух не силой богатырской, не удалью джигитской, не конем огневым, не осанкой гордой, не разбоем добычливым, не охотой удачливой, донял ее Аллаяр глазами своими ясными, песнями своими сладкими, что, бывало, всем аулом слушаешь, не наслушаешься…
Рад был сам дед Аблай-хан хоть такому выбору, внучке своей не перечил, к свадьбе, к загулу готовился, с жениха калыму не взял, для порядку только свое же добро за его считал…
Одарил старик на радостях Аллаяра того, песенника, халатами цветными, пестро шитыми, лихими конями по выбору, подарками всякими ценными.
Одарила его красавица Узун-Чашь взглядами своими огневыми, до сердца прожигающими, поцелуями звонкими, что далеко кругом слышались. А тот, знай, поет, у порога кибитки ее сидючи, балалаечки струны перебираючи, да и песни-то у него пошли теперь все новые: и про солнце на небе, и про горы дальние, синие, про леса темные, дремучие, про туман утренний, марево лживое, чудное, про цветы в степи, про орла в поднебесье, про всю тварь живую в тех песнях говорилось.
Говорилось в тех песнях Аллаяровых и про душу человеческую, говорилось, как шайтан с добрым духом там весь век борется, говорилось и про нынешнее, и про старину давнюю, и про то, что вперед будет… Сладки были те песни пророческие…
Народ слушал, стоял молча, в землю потупившись, старый дед Аблай головой качал беловолосой, Узун-Чашь вся в лице менялась, широко, весело рот ее улыбался, зубы ровные белые сверкали, глаза черные ее тихо плакали!..
А давно уже, в добрый час сказать, не слыхать было поблизости проклятого Албасты-басу – джигита черного…
Светлы, радостны пришли пировые дни, свадебные. Со всех концов степи съезжались гости несметные и званые, и незваные, по край неба все кибитками заставили… Сам Тимур[41]41
Тамерлан, знаменитый завоеватель XIV века, создатель империи Тимуридов.
[Закрыть] в годы древние такого стана не собирал, такой силы людской не видывал.
Узун-Чашь в кибитке своей по обычаю затворилась, с матерью и подругами, а меж теми подругами одна была самая ее любимая, самая обласканная, из «чужих», – раба полоумная…
Чудная была эта девочка, малая, слабая, ребенок ребенком, волосы светлые, серебристее ковыля степного в жаркую пору высохшего, глаза голубые, как небо весной, белое личико, белое тело…
Привез ее мать батыр один, из наших, привез из-под Орска, с севера, забарантовал[42]42
Захватил в плен.
[Закрыть] в набеге, – мать-то скончалась, да и без призора, без ухода обычного… родила она живую девочку, крохотную, взял ребенка Аблай-Хан к себе, из жалости, да и держал все время при своей кибитке.
Сверстницы были – и эта приемная, и Узун-Чашь красавица. А какая меж ними была разница? На одной руке Узун-Чашь ту носила, как мяч подкидывала, на землю спустить – та до пояса рукой не дотянется, малого бурдюка не могла с места двинуть; никто ее за ее слабость и работой никакой не неволил… Где ей работу нести, когда от ветра легкого, как травка клонится. Так, для забавы больше служила.
У всех девок в аулах свои скакуны завелись излюбленные; как пригонят домой табуны – всякая своего коня посвистом вызовет… Нашлась и для Ак-Джан[43]43
Переводится как «Добрая Душа».
[Закрыть] лошадка подходящая… Была одна малорослая кобылка, совсем жеребенок по виду, чуть ноги переставляла, чуть бегала, а шерстью вся без отметины белая… Чудно было глядеть, как лошаденка эта сама подбежит к своей наезднице, как та с помощью Узун-Чашь влезет ей на спину, да за гриву крепко ручонками держится…
Все подруги по степи носятся, гикают, друг дружку обгоняют, а наша Ак-Джан шажком сзади плетется, весело всем улыбается, а то и засмеется, словно колокольчик серебряный, смех ее в воздухе прокатится… Думу черную смехом тем разгоняет, злую руку на взмахе останавливает.
И любили Ак-Джан крепко в кочевьях за то, что силу она имела дивную, миротворную…
На что был нравом крут старший сын Аблая, Нурек-батыр, много горя, много крови от его руки лилось. Гневен и лют, расходясь, не знал в сердцах удержу, а и тот по взгляду Ак-Джан смирялся и, волей-неволей, прощал, миловал виноватого.
Девка Ак-Джан, хоть и малая, и на диво красивая, а никто из парней на нее не зарился, никто и близко с лаской мужской не подступался.
Пастух Аллаяр, жених, когда пел, всегда около себя сажал «душу белую» – и не ревновала ее Узун-Чашь, а любила крепче прежнего.
Вот какова была Ак-Джан, приемная, аульная девочка!
Шумит, гремит, веселится кочевой, вольный народ, вторую неделю сговоры да сватовство празднуют…
Без умолку поет Аллаяр, без конца все прибывают и прибывают новые гости, гонят скот, верблюдов, караваны с товарами тянутся.
Все проезжие, заслышав про свадьбу, с пути сворачивают да здесь станом становятся.
Уже и у сватов подставных, для порядку, бабы выкуп собрали, уже и джаксы[44]44
Здесь – приданое.
[Закрыть] все по обычаю, пересчитано, игры разные переиграны, беги, скачки перескаканы, настал последний день пировой, день обряда венчального, день последнего, разливанного пирования…
Шлют мольбы Аллаху всяк и стар, и млад, – благодарят все его могучего: отклонил, не привел сюда своей немилостью шатуна проклятого, джигита черного.
Песнь пятая
До рассвета костры развели, не костры – курганы огненные. Косяками жеребят молодых, без счету баранов жирнохвостых порезали… Кипят, бурлят котлы-казаны чугунные, даже крышки на них дрожат, подскакивают…
Высоко к небу черный дым от огней несется, далеко по ветру стелется, к спящим батырам, гостям в носы забирается, будит, тревожит животы их голодные…
До рассвета девки мылом моются, косы лентами, стеклом цветным убирают.
Всю ночь перед тем не спала Узун-Чашь, на кошме[45]45
Войлочный ковер из овечьей или верблюжьей шерсти.
[Закрыть] своей белой все металась, померещилось ей, знать, недоброе, что-то злое чуяло сердце ее…
Вот и солнце взошло, словно золото обвело купола, зубцы стен могил дедовских на высоком кургане Аулье-мазар.
Копошится старый Хан-Аблай, свадьбе радуется, не печалится, к себе в дом берет жениха, не невесту сдает ему в отвоз, в сторону дальнюю…
Вышел Хан-Аблай, – халат на нем солнца ярче утреннего, красным золотом переливается, тюбетей высокий, острый, камнями дорогими унизан, галуном обложен, черным соболем оторочен…
Вышли с ним старики, отцы сановитые и в кружок на большом ковре хивинском, словно степь весной узорчатом, разместились…
Разместились кругом гости званые и незваные, как подковой конской, обогнули… Впереди кто – на земле сидят, а за ними другие во весь рост стоят, а за теми на конях, по одному, а то по двое, а за теми последние на верблюдах высоких, горбатых, чтобы было всем видно, не заслонисто…
Луг зеленый перед ними расстилается, далеко на лугу том столб, цветными платками увешанный, виднеется; ездят по лугу джигиты нарядные, коней горячат подзадоривают, друг дружку словом колким задевают, глазами меряют… Нынче с девками в кыз-бырры наиграются, натешатся, завтра, может, пойдут по отцам сваты новые…
Узун-Чашь сегодня не выедет, не до смеху ей и позорить своей непобедимой удалью молодежь не хочет… Пусть их поскачут, поборются с равными…
Час проходит, другой… Солнце на полдень поднимается…
Уже и кони-то все позамылились, и джигиты-то поразмаялись, нахлестались девки плетьми досыта, наласкались допьяна…
Словно ветром пахнуло со степи, ветром злым холодным, что зимой только в буран вьет мягкую, снежную пыль, столбом крутит… что за диво такое случилось?!
У столба стоит черный конь «проклятого», на коне сидит «сам», перегнулся в седле, оперся на круп рукой правой – и над нашими удальцами зло подсмеивается…
– Ну, уж батыры, – зайцы куцехвостые, да и девок по себе нашли, – коз доить, так и с теми не справятся… Говорят, завелась тут у вас наездница, да все верно люди хвастают языком своим, похвальбу одну пустую по ветру пускают… Где же она это непобедимая? Что же спряталась… не показывается, хоть бы взглянуть на такую!..
Говорит кара-джигит, хохочет, в седле гнется, переваливается, а глазами своими так на кибитку и уставился ту самую, где Узун-Чашь сидит, да на игры молодецкие, глядя, тешится.
Побледнела вся длинноволосая, огнем гневным глаза разгорелись, заскрипели у нее зубы белые, ровные, капли крови на губах выступили…
– Не слушай его, оставь, – шепчут ей люди на ухо, – слово нечистое не порочит тебя, не ложится позором, грязью… Потерпи, пусть его вволю издевается…
– Что?.. Молчит, не откликнется? – снова голос Черного слышится… – Верно, и вправду слава-то про нее лживая, нахваленная… Что ж, может, по батырам и наездница, – по ягнятам прут, по руке и плетка… А вот как нагрянул настоящий батыр, так и поджала хвост, как собака паршивая, чуя волка, в жилье прячется…
Поднялась с ковра Узун-Чашь, выпрямилась… Старый дед Аблай ей навстречу идет…
– Не пущу, – говорит, – что за дело такое, внучка затеяла?! Не бороться тебе с тем, кого и молитва не берет, и тумар святой, не то уж сила человеческая… Посильнее тебя был Хаким крутонравный, а и того в дугу скрючило… Не пущу!..
Бабы, дети в ноги валятся… За подол Узун-Чашь хватают, землю целуют около.
– Не ходи! Не ходи! – ревут, вой на все кочевье подняли.
Молодые женихи тесным кругом ее охватили, даже и гости чужие, наезжие и те поперек дороги толпой стали плотной.
– Не ходи, оставь! – только и слышится…
А джигит, Абласты проклятый, смехом своим бахвальным все голоса покрывает.
– Берегите ее, – кричит, – сторожите овцу слабосильную… Горе-наездницу… Там вон козел старый сорвался, не ушиб бы, гляди, чего доброго… Опять, слышно, мышь бродит по степи, – как бы тоже, не ровен час, не обидела!..
За ножи взялись наши молодцы, да как вспомнили про Хакима несчастного, только в землю глазами потупились.
Разметала толпу Узун-Чашь, вздохнуть раз не успел народ, уже сидит она на коне своем, и не знает конь как ступить ему, грозно фыркает, зверем топчется…
Не успел народ другой раз вздохнуть…
Понеслась к столбу Узун-Чашь руку с плетью высоко подняла… Отскочил джигит, началась гоньба.
Не гоньба-то была – горе великое!
Как безумная, злой немощью одержимая, без сноровки, как шальная, Узун-Чашь по степи мечется… Уж и плеть ее из рук выпала, и поводья конские вольно треплются…
Замирая, за гриву она хватается, с седла скользит, наземь клонится…
Третий раз не вздохнул народ…
Чалый конь Узун-Чашь один в поле бегает. Подхватил поперек седла Албасты нашу красавицу и унесся вдаль, словно волк матерый с овцой краденой…
А народ стоит, молчит и глядеть не смеет.
У Аблая-Хана слезы из глаз катятся. Аллаяр-жених разбил балалай свой вдребезги и, как громом убитый, наземь грянулся…
Тишина кругом – все как вымерло…
И случилось тут диво дивное, небывалое и нежданное…
Ак-Джан – душа чистая, на лошадке своей смиренной из-за ставки тихо выехала.
Улыбаются ее губы добрые – ясный теплый день в очах светится…
Подхватило ее, словно ветром перышко, и помчалась она вслед за похитителем. Крылья… Крылья белые, лебединые у Ак-Джан за плечами выросли… Это видели… Это видел всяк – видел стар и млад… Байгуши[46]46
Калека.
[Закрыть] слепые, нищие, а и те крылья эти видели и народу в песнях о них поведали…
Обогнала Ак-Джан Албасты-басу, поперек стала, – прочь откинулся, заметался в страхе дьявол проклятый, наутек пошел, сам к седлу припал; пронимает дрожь джигита черного, как сухую кору смолистую на огне, крутит его, корежит…
В мыле конь, не знавший устали, злобно уши жмет, спотыкается.
Наседает Ак-Джан на него, бьет копытом лошадь, крутит пыль столбом черную, и мелькают в тени той только крылья белые, лебединые…
Смрад и дым валит, пламя красное языком в том дыму пробивается, во все стороны земля треснула, и пропал, сгиб в огне Кара-Джигит проклятый, душой чистой осиленный…
Не видали с той поры в степи джигита черного, не мутил он народ, не показывался…
Не видали больше и Ак-Джан, доброй девочки… Высоко на миг мелькнула она белой чайкой, голубком в синеве небес она сгинула…
Сказка о женском ханстве
Это было давно…
Это было тогда, когда и земля, и небо, и люди, и обычаи, и все было не такое, как нынче.
Большое ханство на земле было… Только одно и было такое, и никогда оно уже более не повторится, потому, что раз погибло волею судеб, то больше народиться на свет не может.
В этом ханстве ханом сидела женщина, и сановники все были женщины; сам Диван-Беги[47]47
Высший орган исполнительной, законодательной или законосовещательной власти в ряде исламских государств, а также титул руководителя данного органа.
[Закрыть] были женщины, и джигиты-воины были женщины, и судьи женщины, даже казы со своими муллами были женщины… Такое это уж было бабье царство.
Хана-женщину звали Занай, и сидел этот хан-женщина в городе Самираме.
Чудный это был город, совсем не такой, как нынешние города.
Стоял он не на земле, а высоко над ней, на тридцати семи тысячах столбов; и никто не мог войти в него своей волей. Никакой враг не мог достать до него с самого высокого коня, самой длинной пикой, самым длинным арканом.
Потому и держался так долго этот женский город.
В городе Самираме были и мужчины (нельзя же, чтобы совсем уж без них), только этих мужчин было немного.
Женщины все делали: и совет держали, и народ судили, и на войну ходили, и на охоту… Мужчины же сидели дома, взаперти, и только сакли убирали, пищу варили, скот доили, чистили да малых детей нянчили.
И не всех детей, а только мальчиков; девочки же все были в одно место собраны, а жили они во дворце хана Заная, под присмотром ханским, пока не вырастут.
Новорожденных девочек всех оставляли, а мальчиков собирали вместе, клали в ряд, оставляли только одного живого со ста, а остальных вниз сбрасывали волкам, тиграм, львам и птицам хищным на растерзание.
А выбирала того мальчика счастливого, одного из ста, кому жить-вырастать можно было, слепая старуха. Затем слепая, чтобы сама судьба, без ее воли, руками ее правила.
Вот пришло время родить самому хану-женщине Занаю…
Когда осенью небо снимет с себя свои синие одежды и наденет серые, оно начинает плакать над землей, и много слез-воды падает сверху…
Вздуваются тогда сильно глубокие и широкие реки, наполняются до краев озера, а все на небе слез-воды не убывает.
Так начала плакать слепая старуха, когда пришло время родить хану Занаю.
Собрался народ вокруг плачущей; стали спрашивать:
– Что вызвало у тебя, вещая, эти обильные, горькие слезы?
– Горе великое собирается над нашими головами, – отвечала старуха, – и это горе сидит теперь во чреве нашего хана Заная. Родит хан не девочку, а мальчика и погубит этот новорожденный наше женское царство!
Только сказала эти слова старуха, пуще заплакала, слезами разошлась, растаяла, и на солнце место сырое без следа и знака высохло.
Задумалась хан Занай, и народ весь женский задумался еще того более.
Собрали великий совет из самых старых… Думал этот совет тридцать семь дней, тридцать семь ночей и ничего не выдумал.
Тогда собрали молодых – думали эти тридцать семь дней, тридцать семь ночей и ничего не выдумали.
Собрали тогда одних малолеток, детей только, и самая из них маленькая девочка, от земли две ладони, говорит хану Занаю и всему народу самирамскому:
– О чем вы грустите и задумались так? Когда хан Занай родит мальчика, возьмите его и сбросьте вниз – волкам, львам, тиграм и птицам хищным на растерзание, а не кладите в ряд, чтобы судьба его в живых, на горе наше, не оставила.
Сказала это девочка, и во всем Самираме вдруг стало совсем весело.
Узнали тогда, догадались, как легко от злой беды-погибели отделаться.
Только хан Занай, мать злополучная, еще больше прежнего задумалась, сидит на ковре золотом и глаз на народ поднять не хочет.
Догадались тогда, какой змей грызет ханское сердце, отобрали двух приставниц самых злых, хитрых, да зорких и к хану Занаю сторожить роды приставили.
Заперли хана Заная в его женском дворе вместе со злыми, зоркими приставницами, наказали этим приставницам глядеть в оба, – как бы хан Занай, ради сердца своего материнского, погибели ханству своему не утаил, не сберег бы.
Долго мучилась, крепилась Занай, а пришло время, до родов только два раза солнце должно было подняться, два раза за горы спрятаться…
Заговорила тогда хан Занай – мать злополучная, со своими слугами, злыми, зоркими приставницами.
Говорит им она:
– Дам вам золота столько, сколько с собой унести сможете, халатов цветных столько, сколько до ваших домов по земле уложится… Спасите, сберегите мое детище!
– Нет! – отвечали злые, зоркие приставницы.
– Позволю вам мужей выбирать по себе, не по жребию, позволю даже от других жен мужей отбирать… Спасите, сберегите мне мое детище!
– Нет! – отвечали злые, зоркие приставницы.
Поникла головой хан Занай.
Задумались, однако, и обе злые, зоркие приставницы. Только три часа хану до родов осталось, подошли те сами, заговаривают.
Заиграло у Занай сердце радостью, стали меж собой злые стражи перешептываться.
– Не хотим мы себе мужей из здешних, а дай нам из тех, что внизу ездят, кому в город наш дорога запретная, кому к постелям нашим законом тропа не проложена!
Долго крепилась Занай, не давала этого позволения, а в последних муках, когда голос новорожденного услыхала, говорит злым, зорким приставницам:
– Берите себе мужей из тех, что внизу ездят, только скорее спасайте, укройте вы мое детище!
Тогда взяли новорожденного злые, зоркие приставницы, спрятали, а хану Занаю девочку подкинули.
Трубы громко трубят, мелкую дробь литавры выбивают. Радостный гул и говор волной над Самирамом носится… И колокол гулкий светлую весть несет по всему ханству женскому.
Вышли к народу злые, зоркие приставницы и говорят:
– Обманула вас слепая старуха, от того и умерла, слезами растаяла, что позволила языку своему на старости лет неправдой ворочаться… Родила хан Занай девочку, а не мальчика. Вот она, эта новорожденная… Идите теперь все поздравлять хана, несите подарки родильные!
И пошли радость и веселье по всему городу, понесли со всех сторон хану подарки родильные: адрассы, ниали индийские[48]48
Ткани.
[Закрыть], золото, сахар и нан[49]49
Блюдо индийской кухни.
[Закрыть]… Погнали на ханский двор лошадей, овец и верблюдов, каждого скота по тысячи…
А сами злые, зоркие приставницы давно себе мужей по сердцу высмотрели.
Два туркмена там внизу ездили…
Шапки на них были черные, глаза из-под шапок их горели как звезды из-за туч ночных, халаты красные, золотом шитые, а кони все с головы до копыт дорогими камнями обвешаны.
Спустили им лестницы злые, зоркие приставницы и подняли потайно их в город Самирам, вместе с конями их, на диво разукрашенными.
Каждый день солнце поднималось на небо, каждый день спускалось оно за землю…
Шло чередом время, за днями недели, за неделями месяцы, за месяцами годы…
Растет и вырастает ханский сын у чужой матери, подрастает и ханская дочь-подкидыш…
Всласть утешается хан Занай, издали на своего сына глядючи, всласть утешаются злые, зоркие приставницы со своими мужьями, снизу взятыми…
Десять лет прошло… никакой беды не было над ханством, ниоткуда ее и не чуяли…
Стали тогда хан Занай и злые приставницы меж собой пересмеиваться, над старухой вещей подшучивать.
Вырос ханский сын, краше всех мужчин в Самираме стал и назвали его Искандер[50]50
На Востоке так называют Александра Македонского, который стал героем эпоса.
[Закрыть]; только он один и носил это имя во всем городе.
А на небе скопились тучи черные, грозные, и нависли эти тучи как раз над дворцом и площадью Самирамскими.
И недобрым духом от этих туч веяло… Большие беды, великое горе в степном ветре чуялись…
Стали мужчины меж собой переглядываться, стали они меж собой перешептываться, стали на женщин косо посматривать.
А после собрались все посредине города, на большой площади, стали в тесный круг и посреди того круга сына ханского, утаенного, Искандера-красавца поставили.
И заговорили тогда мужчины…
Все говорили, а только один голос слышался, все головы думали, а будто одна изо всех, голова Искандера этими думами правила.
Говорят мужчины:
– Не хотим мы больше вашего порядка старого бабьего, не хотим больше вашего хана-женщины!.. Выбрали мы себе хана нового, Искандера, а с новым ханом и время для нас пришло новое! Сами мы будем и народом править, и на войну ходить, и на охоту, сами будем жен себе выбирать, а вы, бабье, на наши места, во дворы да сакли ступайте, ребят нянчить, варить нам плов, шить да чинить халаты и шубы наши! Не позволим больше сыновей наших, детей малых вниз бросать, волкам, львам, тиграм и птицам хищным на растерзание… Отдайте нам шлемы и броню вашу железную, себе возьмите котлы и кумганы[51]51
Традиционный в Азии узкогорлый сосуд, кувшин для воды с носиком, ручкой и крышкой.
[Закрыть] медные, чугунные… Отдайте нам сабли острые, пики длинные, арканы тягучие, луки крепкие и стрелы, волосом оперенные, а сами берите метлы да лопаты, кочерги и ложки, утварь всю кухонную… Не хотите волей отдать все – возьмем силой. Выходите вы, женщины, все на бой с нами, чья сила возьмет, того и верх будет!
Собралось на призыв все войско женское, сама хан Занай мечом опоясалась…
Бились тогда они с мужчинами тридцать семь дней и тридцать семь ночей, залили кровью все улицы, все площади Самирамские…
И взяли верх над мужчинами женщины, потому взяли, что мужчин был по одному на сто, и бились они кулаками, да руками голыми, а женщины мечами, пиками и стрелами острыми, калеными…
Окружили мужчин тройной железной цепью, а хана их самозванного, Искандера, с головы до ног волосяными арканами опутали…
Собрался суд-совет судить непокорных, судить того, кто всему злу, горю причиной был, кто посреди круга стоял, сильнее всех с женщинами-воинами бился.
Присудили Искандера к смерти злой, лютой, присудили вырезать его сердце кривым, острым ножом и на длинной пике над городом выставить. И казнить его Искандера, хана самозванного, рукою ханской, самой Занаиной.
Вывели осужденного на высокое место лобное… чтобы всем в городе видно было, чтобы все, глядя на казнь эту лютую, радовались.
…Подошла Занай к Искандеру – смотрит на него, а сама ничего не видит… Не видит она ни сына своего злонолучного, ни народа, что вокруг толпится, ни города своего, ни дворца ханского… И неба не видит она, и солнце яркое глаз не слепит ей, – все затянуло перед ней слезами-туманом. И текут эти слезы двумя реками широкими, обе на запад, к морю далекому, песками окруженному…
Тяжело, не под силу, матери поднять нож кривой, острый, и рука у ней повисла, словно железом скованная.
И заговорила хан Занай к своему народу женскому, стала во всем признаваться, каяться:
– Обманула я вас, погубила и себя, и ханство все наше славное, женское, и помогли мне в том мои слуги верные, злые, зоркие приставницы! Родила я сына, а не девочку и от вас его скрыла, спрятала… Вот он сын мой, вот тот, кто воистину рожден был мной… Правду сказала слепая вещунья-старуха и над правдой той мы же надсмеялись! Легче мне теперь все ханство погубить, легче на себя поднять нож острый, жертвенный, чем ударить им сына моего, мое родное детище… Я виновата – пусть и погибну я первая!
Ударила себя хан Занай ножом этим прямо в грудь, в самую середину сердца и упала мертвая на свой ковер, золотом вышитый…
Дрогнуло небо… черной тучей растянулось, пошатнулись столбы Самирама, города женского.
Страх на женщин и дев напал, разбежались они по своим домам с того страха, волю и разум у них отнявшего, и оружие все, доспехи боевые, на площади покинули.
Подняли мужчины оружие это, наложили замки на двери тех сакль и стали с тех пор городом по-своему править…
Разделили они женщин меж собой поровну… Мало было мужчин, женщин много, каждому по сто жен на долю досталось.
И прошло то время свободное, золотое, ханства женского, настало другое, тяжелое, злое, приниженное.
Замки тяжелые, стены высокие, горы великие, слезы горючие… Тридцать семь тысяч лет началось так и еще тридцать семь тысяч лет продолжаться будет.
А собьет те замки, повалит гаремные стены, развеет горе женское, вытрет слезы обидные… одна женщина.
Придет, прилетит эта чудная с далекого севера, волосы у нее будут, как снег, белые, глаза, как море синее, груди, как горы, вечным льдом покрытые – и польется из тех грудей молоко-благодать на наши бедные головы женские!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.