Текст книги "Темы с вариациями (сборник)"
Автор книги: Николай Каретников
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Первый урок
Осенью 1942 года я явился в «директорский» класс Московской консерватории, имея в композиторском портфеле шестнадцать тактов Лунной сонаты в до мажоре с русской мелодией в басу. На месте Шебалина я сильно усомнился бы в возможностях двенадцатилетнего абитуриента, но Виссарион Яковлевич разглядел в этих шестнадцати тактах нечто, давшее ему возможность принять меня в свой класс. Прием был завершен диалогом, который я впоследствии часто вспоминал в подходящих случаях. Жаль, что этих случаев было слишком много!
ШЕБАЛИН. Ну вот, мальчик, мы с тобой начнем заниматься… Ты не боишься?
(Я непонимающе таращусь на Виссариона Яковлевича и, на всякий случай, молчу.)
Видишь ли, я обязан тебя кое о чем предупредить. Сейчас ты будешь заниматься со мной в ЦМШ, потом, даст Бог, в консерватории, и все будет хорошо и спокойно. Но когда мы расстанемся, и ты, оставшись один, захочешь писать музыку так, как ты сам считаешь нужным, я повторяю – так, как ты сам считаешь нужным, то ты должен быть готов к тому, что тебя будут упорно и жестоко бить. Поэтому я еще раз спрашиваю – ты не боишься?
Я (дрожащим от испуга голосом, очень тихо). Не-е-ет.
ШЕБАЛИН. Ну ладно… (Обращаясь к одному из учеников.) Передай мне с полки «Маленькую сюиту» Бородина… Начнем…
Он был суровым педагогом, крайне скупым на похвалы и очень язвительным в отрицательных оценках. Для работ учеников оценок было две: первая – «Это выбросить», вторая – «Это возможно». Была еще третья, самая страшная: «Это музыка из Нарпита». Заработать «Это возможно» было маленьким праздником. Только в тридцать лет я услышал от Виссариона Яковлевича: «Это музыка, я доволен». Позднее он все же нашел, чтó в этом сочинении можно было улучшить.
Для меня Шебалин жив. Часто перед тем, как совершить какой-либо поступок, я думаю – что бы он сказал об этом.
Поэза
На письменном столе отца (в 40-х он был парторгом большого министерства) обнаруживаю документ нижеследующего содержания и вида:
Протокол общего собрания коллектива Министерства высшего и среднего образования СССР, посвященного Международному женскому дню 8 марта
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Товарищи! Разрешите общее собрание, посвященное Международному женскому дню 8 марта, считать открытым. (Аплодисменты.) Слово для выдвижения президиума предоставляется тов. … (Аплодисменты.)
(Аплодисменты.)
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Разрешите ваши аплодисменты считать за одобрение состава президиума. (Аплодисменты.) Прошу членов президиума занять свои места. (Аплодисменты.) Слово для выдвижения почетного президиума предоставляется тов. … (Аплодисменты.)
(Аплодисменты.)
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Разрешите ваши аплодисменты считать за одобрение состава почетного президиума. (Аплодисменты.) Слово для доклада о Международном женском дне 8 марта имеет тов. … (Аплодисменты.)
(Аплодисменты.)
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Разрешите ваши аплодисменты считать за одобрение доклада. (Аплодисменты.) Слово для оглашения приветственной телеграммы товарищу Сталину от нашего собрания предоставляется тов. … (Бурные аплодисменты.)
(Бурные аплодисменты.)
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Разрешите ваши аплодисменты считать за одобрение приветственной телеграммы. (Долгие, несмолкающие аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают. В зале слышны возгласы: «Ура! Да здравствует советский народ! Да здравствует Великий Сталин!»)
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Разрешите собрание, посвященное Международному женскому дню 8 марта, считать закрытым.
(Аплодисменты.)
От руки: Утверждаю. (Подпись неразборчива)
Я обнаружил эту бумагу 1 марта 1947 года.
Время было такое…
Он появился в моей жизни как раз тогда, когда мне было мучительно необходимо какое-то мужское руководство. К шестнадцати годам в голове моей образовался невероятный хаос из-за огромного количества прочитанных книг. Я набирал книги в четырех библиотеках и, чтобы получать редких или запрещенных в то время авторов, занимался в этих библиотеках всякой черной работой. Чтение мое не имело даже признаков какой-либо системы, и прочитанное находилось в вопиющем противоречии с действительностью. Отец помочь мне не мог, а к Шебалину, учившему меня писать музыку, я еще не решался подступиться с этими своими проблемами.
Константин Исаев – известный тогда киносценарист – поселился в нашем доме в 1947 году, и я случайно с ним познакомился во дворе, где он степенно прогуливал огромного пуделя; что-то во мне его заинтересовало, и он разрешил заходить к нему.
Постепенно визиты мои участились, я стал бывать у него почти каждый день и приходил в любое время. Приходил и тогда, когда у Исаевых бывали гости. Я познакомился у них со многими тогдашними знаменитостями: Пырьевым, Блейманом, Столпером и, наконец, с Галичем. С последним спустя двадцать лет мы стали друзьями.
Иногда я присутствовал при трапезе, при каких-то светских визитах, иногда часами наблюдал за игрой Исаева, Столпера и Пырьева в преферанс. Это было весьма занимательно: Исаев и Пырьев старались доказать Столперу, что он играть в преферанс не умеет, однако тот все время выигрывал.
Как только возникала возможность, мы с Константином Федоровичем разговаривали. Я задавал сотни вопросов о жизни, литературе, об искусствах, политике, истории, о женщинах (что было уж совсем важно, так как мои представления о них носили совершенно книжный характер), – о чем только мне не хотелось узнать! Исаев внимательно и терпеливо отвечал на все вопросы, многое рассказывал и объяснял. Он смог в значительной мере разобрать и как-то систематизировать мои литературные и историологические завалы и еще достаточно скудные жизненные впечатления.
Наши отношения постепенно стали почти родственными, и однажды, когда мы втроем шли по улице, его жена сказала: «Как хорошо, Кот! У нас ведь нет детей, а Колька нам как сын, да уже и большой, и симфонии пишет!»
Так продолжалось семь лет!
Потом я женился и ушел из дома. Мои визиты к ним стали редкими, но если я появлялся, меня встречали по-прежнему – ласково и любовно.
В 1955 году меня познакомили со сценаристом и переводчиком Н. Д. Оттеном, о существовании которого я до того и не подозревал. Однако в момент рукопожатия он, шевеля от возбуждения длинным тонким хоботом и издавая мелкобесовское хихиканье, вдруг переспросил:
– Вы Коля Каретников?! А-а-а… Вы тот молодой человек, о котором мне рассказывал Кот Исаев! А знаете, почему вас в этом доме так долго терпели – ведь вы очень им мешали! Они уверены, что вас к ним приставило МГБ!
Годы отношений сложились в короткую вспышку, она расколола мне мозг, я упал и потерял сознание…
Подтверждение тому, что Оттен не солгал, я получил в 1966-м, когда один из мосфильмовских режиссеров захотел заказать мне музыку к своей ленте. Он работал в объединении Пырьева. Но Пырьев категорически запретил ему работать со мной. Мы оба были озадачены: худруки никогда не вмешивались, да и теперь не вмешиваются в выбор режиссером композитора.
Сейчас, вспомнив рассказанную историю, я все понял. У Пырьева было много недостатков, но одно его достоинство мне точно известно – он ненавидел стукачей!
Четвертая глава
На мой вопрос о том, как он относится к марксистской философии, Александр Георгиевич Габричевский ответил: «Главным пунктом в этой теории является утверждение, что материя первична, а сознание вторично. Это просто голое, как факт, утверждение. На чем же здесь можно строить философию?..»
Генрих Густавович Нейгауз, почитатель Гегеля, Канта, Шопенгауэра и Ницше, выйдя из аудитории после первой лекции по марксизму (посещать курс лекций по этому предмету обязали тогда всех консерваторских профессоров), всплескивал руками от восторга и восклицал: «Это невероятно! Это потрясающе интересно! Ничего подобного не мог себе представить!» После второй лекции он вышел вполне спокойно и заявил: «Да, это интересно…» Выйдя после третьей, он развел руками и смущенно сообщил: «Позвольте, но ведь это же все одно и то же!» Он всегда умудрялся говорить то, что думал.
Что же должна была пережить моя бедная мама (окончившая четыре класса церковно-приходской школы и полгода учившаяся в консерватории), когда в возрасте шестидесяти лет ее обязали сдавать марксизм. Она работала в вокально-драматической части МХАТа.
Для зачета ей было предложено осветить четвертую (философскую) главу «Краткого курса истории ВКП(б)».
Она готовилась к изучению материала как к празднику: вечером, завершив дневные дела, она надела выходное платье, села за стол в аккуратно прибранной кухне спиной к двери, раскрыла книгу и приготовилась учиться. Я наблюдал за происходящим через дверное стекло. Полгода назад я уже сдавал «Краткий курс» в первый раз.
Мама прочитала вслух первую фразу:
– Что дает марксистское мировоззрение члену комунистической партии? – и попробовала осмыслить, прочитав ее еще раз, громче: – Что дает марксистское мировоззрение члену коммунистической партии?
По тому, как это было повторено, стало ясно, что слова не складываются для нее в какой-либо смысл. Она повторила фразу медленнее и еще громче, с ударениями на каждом слове:
– Чтó даéт маркси́стское мировоззрéние члéну коммунисти́ческой па́ртии?!
Смысл фразы не прояснился… Тогда она прочитала еще громче, но на этот раз быстро: «Что дает марксистское мировоззрение члену коммунистической партии?!!» – Результат тот же…
Мама в отчаянии обхватила голову руками и после паузы вновь тихо произнесла:
– Что дает марксистское мировоззрение члену коммунистической партии?
Она замерла, потом положила обессилевшие руки на стол, посмотрела куда-то вверх и спросила у самой себя или, быть может, у Бога:
– А правда!.. А что дает марксистское мировоззрение члену коммунистической партии?!
Я был больше не в состоянии видеть эти муки.
На следующий день она вернулась из театра в счастливом возбуждении:
– Сдала! Сдала! – повторяла она и от радости не находила себе места.
– Но, мамочка, как же ты сдала, ведь ты не могла запомнить даже первую фразу?!
– Очень просто! Они дали мне книгу, и я прочитала им один абзац – так и сдала!
Учебный процесс
Войдя в аудиторию, доцент поставил на пюпитр партитуру Четвертой симфонии Малера, открыл ее на первой странице и произнес:
– Вот, товарищи, австрийский композитор Малер. Родился в 1860-м, умер в 1911 году. Был главным дирижером оперы в Праге, Гамбурге и Вене. В Вене же был главным дирижером оркестра филармонии. Написал десять симфоний и пять вокально-симфонических циклов. Композитор этот – реакционный, буржуазный и статичный. – Доцент закрыл партитуру и отложил ее в сторону. – Теперь перейдем к Рихарду Штраусу…
Так в 1951 году мы «прошли» Малера.
Скерцо
Осенью 1951 года В. Я. Шебалина вернули в консерваторию. Весной 1952-го один из его учеников написал «Скерцо». Это событие было подобно взрыву фугаса. Композиторско-музыковедческо-консерваторская общественность пришла в возбуждение.
Как! Через каких-нибудь четыре года после постановления «Об опере В. Мурадели „Великая дружба“» студент (!!) осмелился создать музыкальную композицию, в которой имели место несколько раз повторенные (на одном месте) септимы[1]1
Септима – диссонирующий интервал.
[Закрыть]. Архисмелость – по мнению одних, и преступление – по мнению других.
Страсти кипели. «Научное студенческое общество» провело по этому поводу бурную дискуссию. Наверное, с неделю ни о чем другом не говорили. Создатель «Скерцо» спокойно и мужественно нес бремя славы и с особой лихостью, имея на физиономии значительную мину, выколачивал на различных клавиатурах эти свои септимы.
Постепенно волны, поднятые событием, начали опадать, и все как будто успокоились.
Через месяц по факультету неожиданно пронесся слух, что в консерватории заседает специальная комиссия, прибывшая из Союза композиторов. На собеседование вызывали только учеников Шебалина. Секретарь факультета, зазвав в деканат, настоятельно предложила мне сей же момент направиться в соответствующую аудиторию. Перед дверью стояла очередь, и, помнится, я встал в нее предпоследним, после Пахмутовой. Виновник событий был допрошен первым и уже отпущен. Никто из прошедших процедуру, выходя из аудитории, ничего не рассказывал. Почему – узнавали позже, индивидуально.
Я вошел. За столом сидели двое: одного я знал – недавний выпускник консерватории, композитор Кирилл Молчанов; другой – толстый человек, попыхивающий трубкой, – был мне неизвестен.
Поздоровались и вежливо предложили сесть перед столом. Кирилл Молчанов, с которым мы были на ты, когда он еще доучивался в консерватории, томно склонив голову набок и медленно, то поднимая, то опуская огромные прекрасные ресницы, тихо задавал вопросы проникновенным голосом:
– Ваша фамилия и имя?..
Я ответил.
– Вы, кажется, занимаетесь в классе Шебалина?
– Да.
– Как занимается с вами Шебалин?
– Разбирает и правит наши сочинения, показывает и анализирует сочинения различных композиторов…
– А каких, не припомните?
– Глинка, Чайковский, Бородин, Мусоргский… – Почувствовав чрезмерную «благостность» этого списка, якобы поразмыслив, я добавил, чуть акцентируя фамилию: – А недавно нам был показан Дебюсси…
– И что же?
– Что – что же?
– Как он вам понравился?
– Да ничего… Ничего особенного… Так… есть отдельные полезные приемы.
Наступила оценочная пауза. За дело взялся толстяк с трубкой.
– А как Шебалин занимается с автором известного вам «Скерцо»?
– Так же, как и со всеми, – бывает очень требователен и строг, что вообще ему свойственно.
– А какую музыку он ему показывает?
– Да ту же, что и всем. – Я повторил список, но уже без Дебюсси.
Информация вновь породила оценочную паузу. Опять спрашивал Молчанов:
– А как вы относитесь к этому «Скерцо»?
– Да спокойно. Вполне веселая, жизнерадостная музыка. Септимы, по-моему, очень комичные. Мне помнится, что Виссарион Яковлевич еще половину их поснимал.
Опять оценка.
– Хорошо… Вы можете идти… Вы сами, должно быть, понимаете, что о нашей беседе нигде и никому не нужно рассказывать.
– Да-да, конечно, понимаю. До свидания.
– До свидания, и попросите зайти следующего.
Ни Виссариона Яковлевича, ни его ученика из консерватории не удалили. По-видимому, все сообразили, как следовало тогда отвечать. Мы очень любили Шебалина, а ведь он нам показывал и Малера и Стравинского…
Пелопоннесская война
На первый вопрос я как-то ответил. Вторым вопросом значилось: «Марксизм-ленинизм о войнах». Я бойко оттараторил известную формулировку:
– Войны бывают справедливые и несправедливые, захватнические и национально-освободительные, империалистические и гражданские.
– Так… – Молодой и очень резвый экзаменатор удовлетворенно посмотрел на меня и попросил: – А теперь раскройте эти положения.
Я смутился, решительно не зная, что тут можно было раскрывать. Положения изложенной формулировки были, на мой взгляд, совершенно самодостаточны и не требовали никакого раскрытия. Я мучительно искал выхода, но вдруг мне забрезжил некий свет.
– А вот взгляд древних на войну резко отличался от взгляда на нее марксизма-ленинизма, – медленно проговорил я, еще не уверенный, что нащупал путь к спасению.
– Так-так, – живо произнес экзаменатор и, явно заинтересованный тем, как я буду выкручиваться, даже придвинулся ко мне вместе со стулом, чтобы чего не упустить.
– Например, древние греки…
– Ну-ну! – подбодрил он меня, слегка улыбаясь.
– Так вот, древние греки… – И я не менее получаса пересказывал ему «Историю Пелопоннесской войны» Фукидида, особенно напирая на ужасы, которые испытали бедные древние греки во время чумы в Афинах.
Наконец я иссяк.
– Мерзавец! – На его лице легко прочитывалось удовольствие. – Давай зачетку…
Рассказ со слов пострадавшего
А в Союзе композиторов композиторы пишут друг на друга доносы на нотной бумаге…
И. Ильф «Записные книжки»
1952 год. По консерваторскому коридору идет студент (ныне достаточно известный композитор) и несет в руках две партитуры Стравинского. Эти партитуры видит другой студент (ныне очень известный композитор). Он немедленно бежит в партбюро и докладывает: «Там по коридору идет такой-то, и у него в руках ноты Стравинского!»
Подозреваемый немедленно изловлен, уличен в преступлении, и только чудо спасает его от изгнания из консерватории.
В тот же день, по окончании занятий, пострадавший изловил доносителя во дворе консерватории, сунул его головой в сугроб на том месте, где ныне высится порхающий (не по своей вине) П. И. Чайковский, и, нанося удары кулаками по вые и ногами по заду, приговаривал:
– Будешь доносить, сука?!
И тот из сугроба вопил:
– Буду! Буду!
И не обманул!
Началось…
Огромная трапезная церковь Новодевичьего монастыря была почти пуста. На клиросе тихонько пели две старушки, да еще две или три молились перед Царскими вратами. Я забрел сюда из любопытства.
Служил совсем еще молодой священник, худенький, невзрачный, как-то легко переламывавшийся в поясе, когда отдавал поклоны пред алтарем. Двигался он очень мягко, пластично, но вместе с тем вовсе не быстро. Войдя в храм, я сразу его заметил. Свечей было мало, скудный вечерний свет церковных окон не рассеивал сумрака огромной трапезной, но взгляд мой уже был крепко схвачен обликом этого человека.
Никогда не видел я такого молодого священника. По мере того, как я отстаивал службу, его священство начинало казаться мне все более и более диким. Как?! В середине XX века, в самом передовом в мире государстве, где всем давно известно, что Бога нет, никакого Христа не было, что все это поповские выдумки для неграмотных старух, молодой человек идет служить уходящей идеологии – явно же не бескорыстно, а если бескорыстно, то он или безумец, или вовсе убогий! У меня, гордо шагнувшего в самостоятельность, полного уверенности в собственном прекрасном будущем, автора уже двух симфоний и разных других музык, комсорга Московского союза композиторов, это вызвало гнев и желание одернуть, поправить сбившегося с пути, крикнуть ему: «Брось это все! Уходи, беги отсюда! Здесь не место молодым! Там, вне церкви, тебя ждет истинно светлое будущее!»
Я подошел ближе к амвону и уперся взглядом в его худую, чуть сгорбленную спину. Я слушал службу и чего-то ждал… Где-то на уровне живота во мне зародился зуд – зуд желания вмешаться, что-то спрашивать, навязывать свою волю и что-то менять, обязательно менять. Но повода ко всему этому не было и, наверное, не могло быть.
В какой-то момент службы священник начал обход церкви. Он останавливался перед каждой иконой, бил земные поклоны и по несколько раз взмахивал кадилом.
Меня осенило: пока он обходит огромную церковь, я выберу подходящую икону, встану перед ней таким образом, что он не сможет меня обойти, и посмотрю ему прямо в глаза – только так я смогу напасть на него, смутить, тем самым восторжествовать и призвать к сомнению.
Слева от алтаря висел большой образ Николы Мирликийского. Я встал спиной к иконе – мои голова и грудь оказались как раз на уровне головы и груди святого – и начал ждать. Миновать меня было невозможно.
Он приблизился. Он, конечно, давно меня заметил, и я заволновался, когда почувствовал, что наши силовые линии вступили в соприкосновение. Я ждал… Время необычайно замедлилось.
Наконец я увидел перед собой его глаза – цвета вылинявшего василька. Несколько секунд он смотрел мне в лицо совершенно спокойно, тихо. Затем в его глазах промелькнуло выражение едва заметной мгновенной боли и тут же исчезло, его взгляд опять был светел.
Полностью отстраненно от меня, точно так же, как перед другими образами, он положил земной поклон, дважды взмахнул кадилом и отошел к соседней иконе. В том, как он опустил голову перед поклоном, в том, каким был весь его облик, когда он переходил к следующему образу, было такое глубокое, чистое, истинное смирение, о существовании которого я никогда до того не имел и не мог иметь ни малейшего понятия.
Краска мучительного стыда залила мое лицо. Мне хотелось избавиться от себя самого и всех моих громко и пусто гремевших побуждений.
С той поры прошло тридцать лет. Иногда я вспоминаю его, этого молодого священника, и благодарю за первый урок. Потом были и другие, но от этого, первого, началось обучение души.
Диалог
Александр Васильевич Гаук. Народный артист РСФСР, профессор, главный дирижер Болыпого симфонического оркестра Всесоюзного радио. Сейчас трудно говорить о том, как подобный дирижер – он совершенно не мог удержать в памяти правильные темпы сочинений, которые ему предстояло исполнить, – мог быть главным дирижером, но он, однако, был им. Это обстоятельство и послужило причиной моей с ним первой встречи.
Осенью 1955 года была исполнена очень случайно и небрежно моя Вторая симфония, и я, естествснно, захотел, чтобы ее сыграли нормально. Чтобы это стало возможным в Большом оркестре радио, мне было предложено явиться к Гауку домой и продемонстрировать запись состоявшегося исполнения. В условленный день я появился в его квартире на улице Горького, держа под мышкой партитуру и ленту с записью.
Главной частью в моей симфонии был огромный, черно-трагический траурный марш. Он и послужил предлогом для нижеприводимого диалога в вопросо-ответной форме.
После того как отзвучала последняя нота, установилась длительная пауза, в которой Александр Васильевич внимательно разглядывал то мою личность, то партитуру.
Затем раздался голос:
– Тебе сколько лет?
– Двадцать шесть, Александр Васильевич.
Пауза.
– Ты комсомолец?
– Да, я комсорг Московского союза композиторов.
– У тебя родители живы?
– Слава богу, Александр Васильевич, живы.
Без паузы:
– У тебя, говорят, жена красивая?
– Это правда, очень.
Пауза.
– Ты здоров?
– Бог миловал, вроде здоров.
Пауза.
Высоким и напряженным голосом:
– Ты сыт, обут, одет?
– Да все вроде бы в порядке, Александр Васильевич.
Почти кричит:
– Так какого же черта ты хоронишь?!
Тягостная пауза.
Все было ясно. Я молча собрал пленку и партитуру и направился к двери. Но чувствуя, что не могу оставить поле боя, вовсе не попытавшись хоть как-то пискнуть, все же задержался в дверях и вопросил:
– А «право на трагедию»?
– Нет у тебя такого права! Пошел вон!!!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?