Электронная библиотека » Николай Лесков » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 18:12


Автор книги: Николай Лесков


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава шестнадцатая

Назначение в синод гусарского полковника, «шаркуна и танцора», каким, может быть не совсем основательно, считали графа Протасова, – изумило столицу. На месте товарища министра народного просвещения он как-то не столь казался неуместен. На этой должности и тогда уже привыкли видеть людей, имевших весьма малое касательство к просвещению, и с этим уже освоились. Может быть, это даже считали до некоторой степени в порядке вещей. Тогда у многих было такое странное мнение, что будто просвещение в России не в фаворе у власти и терпится ею только по некоторой, даже не совсем понятной, слабости, или по снисхождению. Снисхождение это оказывалось пустой и вредной западной модой, которой очень бы можно и не следовать. Но кто понимал дело лучше и вообще был политичнее, тот не усматривал и несообразности, а только одну политику. Выводили, что в этом странном распределении должностей втайне проводится принцип «чем хуже – тем лучше». Стало быть, по министерству просвещения могло случиться все, ибо, говоря откровенно и без обиняков, – просвещение тогда многими считалось силою вредною для государства, а о своих врагах и вредителях никто радеть не обязан. Но православие – дело совсем другое, и оно потому стояло совсем на ином счету. Тогда находились только три начала жизни: «православие, самодержавие и народность», но из них, как сейчас видим, «православию» давалось первое место. В тройственности этих, объединявшихся в России и крепко ее связующих, начал православие как бы даже старейшинствовало и господствовало. И это, разумеется, было прекрасно. Что же иное достойно быть поставленным выше веры? Разве не она окрыляет надежды и питает любовь, без которых человеческое общество стало бы табуном или стадом? Но если это так, то тогда как же столь великое дело вверить человеку, который не только ничего в церковных делах не понимал, но еще на несчастие был дурно направлен каким-то иезуитом и до того предан легким удовольствиям света, что наивысшая похвала, которой он удостаивался, выпадала ему только за танцы…

Какой же это, в самом деле, обер-прокурор для святейшего синода?

В обществе решительно не допускали, чтобы Протасов мог сделаться обер-прокурором синода. Что он был сделан товарищем министра народного просвещения, то Исмайлов справедливо замечает, что это относили к заслугам «тещи и матери» Протасова и к тому, что он нравился императрице «как отличный танцор». К тому же относили и данное Протасову поручение исправлять должность синодального обер-прокурорства на время отъезда Нечаева, по причинам «предуготовленным Провидением». Но все были уверены, что это не имеет долговременного значения и допущено только на короткий срок для удовольствия покровительствовавших Протасову дам. Говорили: «Он в короткое время ничего не напортит, а между тем Нечаев снова возвратится».

Но чтобы Протасов был утвержден в этой серьезной должности и уселся на ней на такой продолжительный срок, какой судил ему бог править судьбами правящих в русской церкви слово истины, – этого никто не считал возможным.[4]4
  Николай Александрович Протасов занимал должность синодального прокурора с 1836 по 1855 г., т. е. в течение целых девятнадцати лет, а Нечаев всего три года (1833–1836). (Прим. Лескова.).


[Закрыть]
И если где были предположения, что насоливший синодалам Нечаев будет смещен и начинали избирать на его место кандидатов, то обыкновенно называли в первую голову Андрея Муравьева, а в случае спора восклицали:

– Ну, уж только не гусар же ведь будет на его месте!

– Ну, разумеется, не гусар. Гусару разве поручат.

– Ни во веки веков.

– Ни во веки веков.

И затем опять планировали назначения способных и «готовых» людей, и тут опять волею-неволею первую номинацию получал Андрей Николаевич, как «обер-прокурор по праву и по преимуществу».

Такое «общее мнение», вероятно, сбило его с толку и побудило к энергическому и смелому движению, чтобы убедить императора Николая поскорее поспешить сменою Нечаева и назначением человека, всеми почитаемого необходимым для благоустройства церкви.

Зная неприступный нрав царя, с этим надо было идти очень бережно, и вот подводится тонкая механика, которую, однако, прозрели люди, привычные к интриге, и вложили свои открытия «во ушеса дам», а те, как broderies,[5]5
  вышивки (Франц.)


[Закрыть]
вывязали все по своему узору.

Секретарь Исмайлов, во все эти любопытнейшие моменты огромнейшей из ошибок высшего церковного учреждения в России, продолжал смотреть на все из своего синодального окошка, откуда, как выше сказано, даже человек, стоявший много выше секретаря, затруднялся понять: «чему сие соответствует?»

Глава семнадцатая

«Так как отсутствие обер-прокурора (Нечаева) было довольно продолжительно, то чиновник за обер-прокурорским столом (Муравьев) успел уговорить первенствующего члена в синоде (митрополита петербургского Серафима Глаголевского) войти с докладом к государю о перемене обер-прокурора».

Чтобы оценить этот поступок Муравьева со стороны его дальнозоркости и трудности, надо знать, во-первых, что в это время московского митрополита Филарета Дроздова в Петербурге не было, а во-вторых, что «первенствующий член, старший митрополит в России и синоде» (Серафим) был человек «осторожный до трусости».

Будь в это время в Петербурге Филарет Дроздов, Муравьеву едва ли бы удалось подбить Серафима на крайне опрометчивое предприятие – просить государя о смене Нечаева и… о назначении на его место «танцора», графа Протасова. Почти невозможно сомневаться, что Филарет ни под каким видом не стал бы на стороне этого рискованного дела. Хотя смещение Нечаева и могло быть угодно Филарету, который не забывал обид и, конечно, помнил, как Нечаев сначала оклеветал его через жандармов, а потом подвел хитростью в немилость у государя, но что касается просьбы о назначении совершенно неподходящего к синодским делам гусара, то весьма трудно допустить, чтобы Филарет на это согласился. Всерьез такая просьба всеконечно была бы противна уму и чувствам Филарета, а шутить было не в его нраве, да и какая шутка уместна в подобном случае. Оставалось одно – волей-неволей подумать: нет ли какого затаенного плана у того, кто заводит такую неподходящую механику? Ухищрение это, как уверяли, и как легко верится, состояло в том, что просьба о назначении Протасова непременно должна была показаться государю неподходящею, ибо думали, что государь и сам был невысокого мнения о способностях этого человека. Он позволял графу делать карьеру отличавшими его светскими талантами, которые находили Протасову благорасположение влиятельных дам, но на должность обер-прокурора его ни за что не назначит. Это и в самом деле казалось статочным.

У верховода же описываемой синодальной интриги против обер-прокурора Нечаева находили естественным предполагать такой план, что если только государь согласится сменить Нечаева, то просьбу о назначении Протасова он непременно отвергнет, и тогда «готовый обер-прокурор» явится у него на виду и дело будет сделано как надо.

По всем вероятиям, Андрею Николаевичу казалось, что государь сам о нем вздумает, а если он пожелает спросить мнения у митрополитов, то и тут для Муравьева риску не предвиделось, потому что иерархи, конечно, укажут на него, как на человека им преданного, который с ними давно «тайно сносился», «сам для них писал», и если желал обер-прокурорской должности, то с тем, чтобы ее, так сказать, «упразднить» и предоставить членам синода полную свободу действий. Выбор иерархов и действительно, казалось, не мог пасть ни на кого, кроме этого «фамильного и благочестивого мужа».

Но что человек предполагает, то бог часто располагает по-своему.

Так случилось и тут, несмотря на удивительную тонкость подхода, – может быть, несколько даже перетоненную.

Глава восемнадцатая

После «тайных сношений» с митрополитом Серафимом, которые не могли быть легкими, ибо «первенствующий член, старший митрополит в России» был «осторожный до трусости», Муравьев возобладал над выступающею чертою характера владыки. Он убедил робкого митрополита ехать к государю. Полагали, что в этом Муравьеву много помогла мастерская, по некоторым суждениям, редакция протокола и доклада, составленных и переписанных самим Муравьевым «без помощи канцелярии и без ведома исправлявшего должность обер-прокурорскую» (т. е. без ведома Протасова).

Последнее, может быть, происходило и не совсем так. Трудно представить, чтобы все это могло устроиться в совершенной тайности от Протасова, да и была ли в том какая надобность? Дело ведь велось в его пользу… Но чистосердечный секретарь верит, что Протасов ничего не знал.

«Доклад», с которым Серафим должен был предстать государю, с просьбою «о перемене обер-прокурора», Муравьев сам составил, и сам его переписал, а затем сам же «собрал подписи от всех прочих синодальных членов».[6]6
  В воспоминаниях или записках, которые были в шестидесятых годах напечатаны в «Русском вестнике», помнится, как будто были поименованы все лица, подписавшие этот доклад. (Прим. Лескова.).


[Закрыть]

Филарета Дроздова, повторяем, в эту пору в Петербурге не было, и подписи его под этим конспиративным актом муравьевского сочинения нет.

Члены синода решили подписать этот акт, который, впрочем, был исполнен чрезвычайной мягкости и умеренности, а при том он даже изобиловал лестью «гусару», выраженною аляповато, но в самом семинарском вкусе. Это заставляет думать, что, кроме авторства Муравьева, тут есть и редакционные вставки и поправки людей иного воспитания.

«В докладе, между прочим, было написано, что настоящий обер-прокурор (Нечаев) – человек обширных государственных способностей, что для него тесен круг деятельности в синоде, и что синод всеподданнейше просит дать обер-прокурору другое назначение, а на его место желал бы иметь исправляющего обер-прокурорскую должность полковника и товарища министра народного просвещения (Протасова) как человека известного по уму, образованности и усердию к церкви православной».

Не ясно ли, что если бы Н. А. Протасов и узнал о секрете, в котором члены синода оговаривают его перед государем в образованности и усердии к церкви, то он, пожалуй, мог немножко сконфузиться, но при всей пылкости своего кавалерийского характера не нашел бы, за что тут рассердиться? Весьма вероятно, что он оставил бы затеянное членами синода обходное движение дальнейшему течению без всякого своего вмешательства.

Это так и было: граф не помешал ни святителям, ни их дипломату, и только, может быть, втихомолку подсмеивался над сим последним, как над человеком, хитрости которого всегда были сметаны далеко сквозившими белыми нитками. Так шел он и здесь, даже едва ли ясно понимая, с чем ему придется бороться.

Не имея по своей «развесистости» большого успеха у женщин, Андрей Николаевич, очевидно, не умел взвесить способности дам выводить в люди своих любимцев, а святители на этот счет были, конечно, еще неопытнее.

Глава девятнадцатая

Но если подпись доклада, льстивая как для отсутствующего обер-прокурора, так и для присутствующего его заместителя, не требовала еще большой храбрости, так как это было произведено всеми вместе, то представление бумаги императору Николаю Павловичу требовало мужества. Это было совсем другое дело, – тут надо одному отвечать за всех и вынести, может быть, минуту грозную.

Люди, близко знавшие государя Николая Павловича и освоенные с ним более частыми личными сношениями, в одно слово говорили, что из всех приближенных к императору лиц не было ни одного человека, который бы представал этому монарху спокойно, без неодолимого душевного трепета. Всякая типическая разница характеров здесь совершенно сглаживалась и исчезала до того, что, по шутливому замечанию одного из современников, при государе «даже Гросмихель опасался походить на Клейнмихеля».

Каково же должно быть положение человека, непривычного представлять свои доклады такому государю, да еще, вдобавок, человека, вносящего свой доклад вне правил и как бы с указанием такого мероприятия, как перемена сановника, государем поставленного.

Конечно, это требовало не только обыкновенного гражданского мужества, но даже и огромного воодушевления и отваги.

Кто же должен был сделать такое дело?

Представлять доклад, конечно, надо было старшему из всей коллегии, где состоялась эта конспирация, и высокопреосвященный Серафим имел тут редкий случай испытать невыгоды старейшинства, редкие, но, однако, все-таки иногда возможные, даже и при наших порядках.

Исмайлов живописует бедственное в эти минуты положение митрополита Серафима таким образом:

«Осторожный до трусости, он знал государя ближе других и очень боялся оскорбить его величество неприятным докладом; однако, помолившись в Александро-Невском соборе Богу и угоднику, поехал во дворец».

Это, «однако», очень слабо выражает мучительную внутреннюю борьбу митрополита, который будто поколебался немного, но потом, подкрепив свой дух молитвою, сейчас и отважился.

На самом деле это, рассказывают, уладилось не совсем так скоро и происходило, во всяком случае, при несравненно более продолжительных колебаниях. Высокопреосвященный Серафим считал возложенную на него миссию делом чрезмерной тягости, превышавшей все его природные силы, и до того выводил А. Н. Муравьева из терпения своею нерешимостью, что тот терял всякую надежду довести дело до конца.

– Бросил бы все, – говорил он, – если бы не стоял передо мною апостол с своим приказом: убеди его войти.

Не своим, а апостольским словом он убеждал и как бы постыжал робкого Серафима, пока возогрел его дух до необходимой решимости и пребывал при нем в тайных сношениях неотступно, пока вывел на действия явные.

Молитва у мощей была последним актом этой мучительной борьбы, но и то дух владыки, надо полагать, не был еще тверд и успокоен, ибо он уезжал в сильном волнении и, выходя из своих покоев, не раз присаживался, как бы желая бросить на все последний взгляд. Даже говорил:

– Бог знает, что будет, – молитесь.

Казалось, он как будто опасался даже, что не возвратится восвояси. Но, впрочем, как бы там долго и тяжело это ни происходило и каких бы нравственных мук владыке ни стоило, – дело, наконец, дошло до решительного момента и сильно взволнованный Серафим явился во дворец и предстал императору.

«Государь выслушал митрополита не совсем благосклонно; но доклад принял, а отпуская, принял и благословение».

Невыносимая тяжесть страха и боязни спала с робкой души «осторожного до трусости» старца, и он, конечно, с глубоко тронутым сердцем благословил императора.

Затем, выслушав просителя и прочитав подписанную им бумагу, «государь милостиво утвердил доклад св. синода». Нечаев «получил назначение в сенат, а обер-прокурором сделан желанный товарищ министра, граф Н. А. Протасов».

Облегченный от совершенного трудного предприятия, митрополит Серафим возвратился домой с тихою радостию, которую выражал, впрочем, очень сдержанно. Все перенесенные им тревоги, по-видимому, до такой степени его измучили, что он менее думал о том, кого сместил и кого выпросил, чем о том, что «гора спала с плеч». В объяснении, которое Серафим имел в тот же день с «тайно сносившимся» Муравьевым, он даже несколько был сух. Тот пришел с словами Исидора: «Печется господь о Пилусе, – благоветствую вам новую жизнь с Симпликием», а митрополит отвечал: «благодарю за Симпликия». Ему как будто стало все равно, кто будет обер-прокурором, он будто только уступал общему желанию членов и теперь более всего благодарен государю за его милость.

– А лучше или хуже будет с Симпликием, – говорил он, – этого я не знаю. Все меня утомило… Как будет, пусть так и будет – сами этого Симпликия выпросили… больше уж я не поеду… да, не поеду.

И он благодарственно перекрестился и добавил:

– Дай бог здоровья государю, что он так обошелся, а теперь – как знаете, я не поеду. С меня довольно.

Разумеется, это «не поеду» относилось к предположению об отдаленном будущем, которое в эти минуты как бы предносилось очам старца, в самом деле всем этим совершенно измученного и теперь сугубо ценившего свой покой.

Муравьев был недоволен его «бесцветным настроением», но собственно ему в эти минуты, может быть, не нравился «весь тоалет».

Глава двадцатая

Автор рассматриваемых нами воспоминаний сряду и без обиняков пишет: «синод ошибся». Выбор Протасова был вполне неудачен, но хуже всего приходилось иерархам оттого, что этот Симпликий был избран и расхвален государю самим синодом, как человек умный, образованный и усердный к церкви православной. «Этим новый обер-прокурор воспользовался». Началось в своем роде повторение истории Ровоамова царствования, и хотя Нечаев был далеко не Соломон ни в каком отношении, однако дошло до того, что его и с Соломоном сравнивали.

Некто, разделявший горести заседавших при Протасове иерархов, рассказывал такую трогательную историю:[7]7
  Меня могут укорить, что, приводя в других случаях имена лиц, на свидетельство коих ссылаюсь, – здесь, где такое указание было бы всего уместнее, я употребляю неопределенное «некто». Очень об этом сожалею, но иначе сказать не могу, а постараюсь только объяснить причину. Этот «некто» был архиерей, на ближайшей родственнице которого был женат мой двоюродный дед, Иван Сергеевич Алферьев, служивший в московском сенате, а родной его брат, а моей матери отец, Петр Сергеевич Алферьев, имел обычай вести ежедневные записи всего, по его мнению, замечательного. В этих записях и ветречаются любопытные рассказы, которые мною теперь частью вставлены. Но приводятся они просто под такими словами: «преосвященный рассказывал у брата Ивана», – или «были у преосвященного и слушали, что он говорил», – и далее самая запись, о чем был разговор. Но как звали этого преосвященного, нигде не записано, и я его не знал и не видал, да и происходило все это в годы моего сущего младенчества. (Прим. Лескова.).


[Закрыть]

«Владыка Серафим, который тотчас по утверждении Протасова как бы предчувствовал, что с ним будет хуже, терпел молча, и Протасов ему снисходил за кротость, а другие говорили: Протасов нас забрал в руки по-военному, сразу и так задрал, так задрал, что просто голоса поднимать не смели. Как был гусар, так им и остался, и сонмом архиерейским как эскадроном на ученьи командовал, а за глаза поносил всех перед чиновниками самыми кавалерийскими словами. Он знал, что – избранник, и как бывало разозлится, то и кричит про нас заочно: „пусть-ка сунутся на меня жаловаться! Я им клобуки-то намну“. Да никто и не думал на него жаловаться, потому что нельзя – сами его выбрали, да признаться, и духу уже ни у кого не стало… очень задрал. Владыку Серафима он меньше всех обижал, но однажды – не знаю уже, что такое ему в голову вступило, – такой оскорбительный для чести старика намек сделал, что тот только посмотрел на него, и когда ярый Протасов отвернулся, то владыко благословил его издалека и, вздохнув, стал подписывать бумаги».

«Все это происходило при чиновниках, которые держались одного Протасова, а на нас совсем озверели, но тут при этом случае даже чиновник, который подписи песком засыпал, окончив должность, припал и поцеловал у митрополита руку как бы со слезами…»

Не знаю, какой это именно был случай – подобных при Протасове было немало, но любопытно, что, видя оскорбление слабодушного старика, ни одному из его сотоварищей не пришло на ум хоть просто встать и выйти из присутствия. Такой протест не составил бы никакой грубости по отношению к месту, но был бы понят «гусаром» и, может быть, послужил бы ему не бесполезным уроком; но ни в ком не нашлось ни духа, ни такта.

«Задрал», да и кончено!

О последствиях этого казуса, который пронял до слез чиновника, засыпавшего подписи, рассказывалось так:

«Мы были в смущении и не знали: съехать после к митрополиту, чтобы выразить свое участие, или представить вид незаметливости, или как бы непонимания? Совета не делали, но все про себя нашли, что промолчать ему (т. е. Серафиму) самому будет приятнее. Только после двух или трех заседаний мне довелось быть у него и разговаривать о разном. Говорили о сведенборговом толковании св. Писания по соответствиям. А когда подали чай, то разговор прекратился, но владыка открыл книгу и стал читать слова Ровоама из 12-й главы Царств: „юность моя толстее чресл отца моего. Отец мой наложи на вас ярем тяжек, аз же приложу к ярму вашему; отец мой наказа вы ранами, аз же накажу вы скорпионами“. И прочитав, вздохнул, закрыл книгу и, постучав себя в темя, сказал Феофановы слова: „о главо, главо!“ и прибавил: „то твоим радением все добыто“. Явственно было, что относил это к Протасову и давнему своему ходатайству, чтобы этот вдан был в отца и командира синоду. Такая скорбь минутами точила Серафима во все семь лет, которыми он пережил свое удачное посольство для протасовского испрошения. Вид один этого обер-прокурора был омрачением духа и потерею расположения, и всякий его тяготился видеть, кроме искателей. Избегали о нем говорить не столько, может быть, из осторожности и страха переносов, сколько неприятно было разговаривать, как все это добыто своим же добровольным избранием и испрошением, да еще с похвалами; но на памяти это страдание было постоянно. В сорок втором году – незадолго до кончины владыки, он раз заметил: „Выпхали тогда меня – как лягушку из болота послом к Юпитеру – просить вам царя, я сделал по желанию (т. е. по общему желанию) – выпросил его вам, и вот семь лет смотрю, как он всех задирает. Дух из всех повышиб… Твори, Господи, волю свою, а с меня довольно его… (т. е. Протасова). Да, довольно… Вы просили его себе в цари и стяжайте в терпении вашем души ваши, а мне довольно… я уж больше не поеду… нет; никуда не поеду…“»

Он и не поехал; 17-го января 1843 года смиренного Серафима Глаголевского не стало и на кафедру митрополии новгородской назначен из архиепископов варшавских Антоний Рафальский – тот самый, который, в звании волынского «крутопопа», участвовал в православной коллегии, совершившей беспримерный прием от униатов Почаевской лавры.[8]8
  О высокопреосвященном Антонии Рафальском любопытно бы выяснить одно странное недоумение, в которое вводит литература, не согласная с фактом и с преданием. В «списке архиереев и архиерейских кафедр», который в 1872 году издал бывший товарищ синодального обер-прокурора Юрий Васильевич Толстой, Антоний Рафальский значится под № 281 с такими, между прочим, отметками: «1833 архимандрит, наместник Почаевской лавры, 1843 митрополит новогородский; 1848 ноября 4 уволен по болезни от управления, а 1848 ноября 16 скончался». Все, что касается увольнения Антония «по болезни», есть или ошибка со стороны Ю. В. Толстого, или же указание на какой-то синодальный секрет, которого не знал никто, – ни миряне, ниже само петербургское духовенство, но Толстой, которому были доступны синодальные тайности, мог знать более. Обыкновенно все думали и думают, что хотя Антоний и прихварывал недугом невоздержания, усвоенным им во время почаевского жития «при униатских остатках», но что он все-таки умер не отставленный от митрополичьей кафедры и от места в синоде. Между тем оказывается, что он был уволен и скончался уже не митрополитом новогородским, – чего, говорят, будто не знал ни сам больной, переживший свое удаление только двенадцатью днями, ни все его окружающие, из коих многие до сих пор здравствуют и известию об удалении «зашибавшего» Антония весьма удивляются. Однако, приходится думать, что митрополит Антоний действительно был уволен, и именно 4-го ноября 1848 г., потому что в этот самый день (когда он был еще жив) на его место был уже определен Никанор Клементьевский. Был, конечно, случай, что во вселенной одновременно были два вселенские патриарха, но то было при беспорядках Римской империи, но у нас два митрополита одновременно не могли занимать одну и ту же кафедру. Здесь, однако, имеем образец, как далеко распространялся в то время принцип «канцелярской тайны», к которой ныне обнаруживается обловленное влечение, и, однако, никаких больших благополучий от торжества этого принципа не последовало. (Прим. Лескова.).


[Закрыть]


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации