Электронная библиотека » Николай Михайловский » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 04:29


Автор книги: Николай Михайловский


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Николай Константинович Михайловский
О г. Розанове, его великих открытиях, его маханальности и философической порнографии. Несколько слов о г. Мережковском и Л. Толстом

Поле российской словесности становится все более обширнее и необозримее. То и дело появляются на нем огромные, чрезвычайные силы, появляются, расцветают, приносят плоды, а вы иной раз только случайно и post factum[1]1
  впоследствии (лат.)


[Закрыть]
узнаете о великом событии. Так именно случилось недавно со мной.

Совершенно случайно попался мне на глаза один из выпусков «Сочинений Сергея Шарапова», изданный еще в прошлом 1901 г. и озаглавленный «Сугробы», а в этих «Сугробах» остановила на себе мое внимание статья «Жмеринские львы и буйствующий В. В. Розанов. Поход против него протоиерея Дернова и генерала Киреева». Остроумие г. Шарапова, его сравнение г. Розанова с львами, убежавшими на станции Жмеринке из какого-то бродячего цирка – нисколько не занимательно. Не занимательно для меня было и двойственное отношение г. Шарапова к г. Розанову. Я и раньше знал, что автор «Сугробов» признает за г. Розановым «власть над умами и сердцами», «сильную и яркую мысль» и проч. и в то же время разрешает себе подвергать его «телесному наказанию без повреждения мягких частей» и одобряет, когда другие его «отшлепывают, приподняв полу халата» (подлинные выражения г. Шарапова). Но в «Сугробах» говорится о «новой концепции христианства», представленной г. Розановым, и то, что сообщается об этой «новой концепции», меня чрезвычайно заинтересовало. Но как познакомиться с нею не через посредство г. Шарапова, а из первых рук? Г. Шарапов пишет: «Этот строй мыслей нашел свое выражение в многочисленных статьях Розанова, разбросанных в журналах и газетах самого разнообразного направления, начиная от „Нового времени“, „Биржевых“ и „С.-Петербургских ведомостей“ и кончая „Гражданином“ и самыми незаметными провинциальными изданиями. Перечитал розановские статьи и я в „Русском труде“ – каюсь». Как же, спрашивается, поймать концепцию г. Розанова? Мне указали на книгу этого писателя «В мире неясного и нерешенного», в которой, дескать, содержится если не все, о чем писал г. Шарапов в «Сугробах», то самое существенное. Следуя этому указанию, я и узнал о великих явлениях в области русской литературы, которые приняли в моих глазах уже поистине гигантские размеры, когда я познакомился с огромным томом г. Мережковского «Религия Л. Толстого и Достоевского».

Книга «В мире неясного и нерешенного» содержит в себе не только статьи самого г. Розанова, предварительно напечатанные в разных изданиях, но еще ряд «полемических материалов», ряд статей и писем разных авторов, возражающих г. Розанову или выражающих ему свое сочувствие и поддерживающих его мнения. Г. Розанов присоединяет в свою очередь к этим «полемическим материалам» свои примечания, а иногда выходит и еще многоэтажнее, так как г. Розанов делает примечания к примечаниям г. Шарапова, в журнале которого печатались и некоторые собственные статьи г. Розанова, и некоторые из полемических материалов. Нельзя сказать, чтобы эта архитектура книги была очень красива и удобна. Кроме того, в книге и много лишнего, то есть не имеющего ни малейшего отношения к обсуждаемым в книге вопросам. Мы узнаем, например, что «младшая из трех дочерей» одного из корреспондентов г. Розанова, П. А. Кускова, по имени Марфа, «замуж выходит за одного из здешних помещиков», а сам П. А. Кусков «на Ионических островах не был, попал из Одессы в Ниццу»; что у другого корреспондента, В. К. Петерсена, «утонула молодая племянница и умер старший племянник, чудный мальчик христианского воспитания и образа мыслей», и т. п. Все эти домашние радости и горести, может быть, и очень интересны и важны сами по себе, но едва ли нужны для уразумения «новой концепции христианства». Г. Розанов и сам понимает, что эти подробности лежат «вне темы», но, говорит, такая уж у меня «знойная привязанность не к одному делу, а и к поэзии вкруг дела», «ибо ведь эти племянники и племянницы в несчастии – они люди, и нам следует, хоть и не зная их, сказать: „со святыми упокой“». Доброе дело, конечно, только я не знаю, почему г. Розанов не приглашает нас заодно пожелать счастливого супружества младшей из трех дочерей П. А. Кускова Марфе и поскорбеть о том, что сам П. А. Кусков не попал на Ионические острова. Но как обогатилась бы русская литература, если бы все мы, писатели, обладали знойной привязанностью г. Розанова к безделью и доводили до сведения читающей публики о бракосочетаниях, смертях, болезнях, путешествиях и проч. своих добрых знакомых и их родственников!

Впрочем, благодаря знойной потребности г. Розанова мы подчас получаем сведения уже несомненно огромной важности.

У г. Розанова есть «усердный поклонник и почитатель», как он сам подписывается в письмах, протоиерей А. У-ский. Завязав с г. Розановым переписку, он пожелал, между прочим, узнать его общественное положение и, узнав, пишет: «Так вот вы где? чиновником состоите? А я полагал, что вы служите по учебному ведомству. Ну, что же? Дело доброе. Ныне чиновничий мир дал много писателей с пророческим направлением… К этой плеяде пророков принадлежите и вы. Да, ныне век пророков. Недаром В. С. Соловьев так любил употреблять это слово. Вероятно, будущий историк наших дней начнет свое сказание о них такими словами: „В то время, когда пастыри душ человеческих превратились в пастырей одних только карманов человеческих, для управления человеческими душами стал Господь воздвигать пророков“.

Это уже не бракосочетание младшей из трех дочерей г. Кускова и не неудавшаяся поездка на Ионические острова. Это нечто поразительное, как по своему значению, так и по своей неожиданности-я уверен-для огромного большинства читателей. В самом деле, мы так привыкли жаловаться на всяческую современную скудость, мы даже успели надоесть друг другу хныканьем на эту тему, а оказывается, что наш век есть век пророков! Мы привыкли соединять с эпитетом „чиновнический“ по малой мере непохвальный смысл. „Чиновническое отношение к делу“ значит на нашем обиходном языке отношение формальное, бездушное. Оказывается, что из этой именно среды воздвигаются пророки!.. И вот один из них, г. Розанов, тот самый г. Розанов, которого г. Шарапов отшлепывает, приподняв полу халата… Пусть после этого повторяют, что никто в своей земле пророком не бывал!

Естественно, что корреспонденты г. Розанова приносят ему „искреннюю и глубокую признательность за многие часы истинного удовольствия и наслаждения“, испытанные ими при чтении его произведений; что письма его они „хранят как драгоценность“ и обращаются к нему с такими восторженными восклицаниями: „Ну, что за прелесть! Что за роскошь! Так и расцеловал бы вас за эту статью! Ведь вы открываете своего рода Америку!“ Или: „Два ваших фельетона – бессмертны и неумирающи“. Ввиду знойной потребности г. Розанова, неудивительно, пожалуй, и то, что он сам же и предает гласности все эти восторги. Но достойно внимания, что „прелесть“, „роскошь“, новые Америки и т. п. имеются в произведениях не только самого г. Розанова, а и многих его корреспондентов и авторов „полемических материалов“. Вот, например, некоторые из примечаний г. Розанова к статье г. Колышко „Брак как религия и жизнь“: „Вот не только богатое, но богатейшее выражение, слово, которое стоит дела“. – „Разделением этим г. Колышко делает новый шаг к проблеме брака“. – „Вот прекрасная мысль, прямо сказанная!“ – „Все это место замечательно и ново по тону, как я не умел сказать“. – „Вот прелестная мысль!“ – „Могу сказать только: браво!“ – Вот гениальная мысль, необыкновенно много объясняющая в истории европейской семьи!» – «Все это очень важно». – «Конечно, конечно! Это необыкновенно важное замечание». – «Все это – святые истины». – «Все это место и ниже строки – глубоко». – «Верная и поразительная картина павшей семьи». – «Замечательно ценная мысль». Или вот еще отметки, которыми г. Розанов сопровождает одно из писем г. У-ского: «Прекрасно, глубокомысленно. И я всегда думал…»– «Глубина из глубин». – «Все это место удивительно. Так и я всегда думал».

Итак, читатель, перед нами богатейшая россыпь новых Америк, прекрасных, прелестных, гениальных мыслей, необыкновенно важных, увлекательных, глубокомысленных замечаний, верных и поразительных картин… И скажите по совести, – знали ли вы о существовании этой Голконды? Я – откровенно каюсь – не знал. Мало того: я всегда верил, что «может собственных Платонов и быстрых разумом Невтонов российская земля рожать», но чтобы эти Платоны и Невтоны были так близко, совсем рядом, стоит только перешагнуть «Сугробы» г. Шарапова, – это мне и в голову не приходило. Кто же мог, в самом деле, думать, что в «Новом времени», «Гражданине», «Русском труде», в которых мы привыкли встречать что угодно, только не прекрасные и гениальные мысли, они рассыпаны целыми горстями, и даже до «глубины глубин»?! Теперь все это более или менее собрано в книге «В мире неясного и нерешенного», к которой мы с подобающим благоговением и приступим. Но прежде надо сделать маленькую оговорку. Все эти взаимные комплименты г. Розанова и его корреспондентов, которые знойная потребность нашего автора непременно долж5 на доводить до всеобщего сведения, как будто несколько напоминают сказание о кукушке, которая хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку. Оно и похоже на то. Но надо отдать справедливость г. Розанову: он печатает и перепечатывает не одни комплименты и похвалы себе. Так, он сообщает, например, следующее «письмо-строку», полученное им на другой день после напечатания одной из его статей: «В. В. Под гнетом духа любодеяния написаны ваши последние статьи. М. С-в». И к этому письму-строке г. Шарапов приписывает такое примечание: «Верно, верно, истинная правда! Я очень досадую на себя, что решился печатать ваши статьи, почтеннейший Василий Васильевич! Каюсь, перед сдачей в набор не дочитал до конца, да ведь и почерк ваш отчаянный! Когда мне подали корректуру № 50–51 и я прочел, как сладко разглагольствуете вы о „противоестественном“, я взял перо и начал вымарывать, смягчать и накладывать фиговые листья. И все-таки „духа любодейного“ выкурить не мог». Далее г. Шарапов заявляет: «Мы с вами вот уже три номера подряд угощаем читателя порнографией, хотя бы и философической». В свою очередь и П. А. Кусков (тот самый, которые не попал на Ионические острова и младшая из трех дочерей которого выходит за здешнего помещика) по поводу «письма-строки» спрашивает г. Розанова: «Кто это вам так ясно, кратко и метко высказал впечатление, произведенное на него вашими статьями о поле? Грешный человек, я подумал то же самое: под гнетом духа любодеяния»!..

Неожиданность за неожиданностью…

Чтобы добраться до сердцевины книги г. Розанова, надо преодолеть не только многоэтажное построение из статей самого автора, возражений на них и сочувственных статей и писем, примечаний к ним и примечаний к примечаниям; не только пеструю чащу сообщений «вне темы» о судьбе детей, племянников и племянниц корреспондентов автора; о разных эпизодах из его собственной жизни и жизни его родственников (например, сообщение о том, как покраснела его трехлетняя дочь, когда врач, «среди другого осмотра, раскрыл и стал осматривать ее genitalia»); наконец, не только ряд неожиданностей от глубины глубин до порнографии. Есть и еще трудно преодолимые препятствия. Они заключаются как в самом ходе мысли г. Розанова, так и в способе его изложения.

Одна из статей г. Розанова («Брак и христианство») оканчивается пожеланием читателю «крепкой и осторожной мысли». В одном из примечаний к полемической статье г. Н. Аксакова «О браке и девстве» г. Розанов пишет: «Все это довольно толково и умно, и мы радуемся, что пристальностью (курсив, как и везде выше, принадлежит г. Розанову) рассмотрения одной темы привели даже антагонистов автора к необходимости рассуждать, наконец, точно и внимательно». В действительности, г. Розанов не обладает ни той «пристальностью рассмотрения», которую находит в себе, ни той «крепкою и осторожною мыслью», которой он желает своему читателю, ни той «точностью и внимательностью рассуждения», которую он будто бы внушил «даже» (!) своим антагонистам. В области вопросов, занимающих г. Розанова, едва ли найдется другой писатель, столь же невнимательный к фактам действительности и логике выводов, столь же неточный в своей мысли и ее словесном выражении. С разбегу и без оглядки – это могло бы быть девизом г. Розанова и как мыслителя, и как писателя.

Как-то, в одной из прежних своих статей, г. Розанов построил некоторое теоретическое здание на том факте, что Руже де Лиль написал во всю свою жизнь только одну «Марсельезу». И совсем бы все хорошо вышло, если бы Руже де Лиль действительно только раз в жизни был композитором и ничего, кроме «Марсельезы», не сочинил, но он написал много и очень разнообразных музыкальных произведений. Г. Розанов мог о них не знать; но, казалось бы, та «пристальность рассмотрения», которою он хвалится, та «точность и внимательность рассуждения», которую он внушает другим, обязывает предварительно ознакомиться с тем, о чем собираешься говорить… В другой раз, рассуждая о свойствах ума и характера наследственного духовенства, прошедшего семинарскую школу, г. Розанов иллюстрировал свои положения, между прочим, примерами Ришелье, Мазарини и Шелгунова… С разбегу он не заметил, что это иллюстрации совершенно неподходящие, так как все три названные лица– чистокровные дворяне и в семинарии не бывали. Такими подвигами пристальности, точности, внимательности, осторожности переполнена и книга «В мире неясного и нерешенного». Исчерпать в этом отношении книгу до дна – нет ни возможности, ни, конечно, надобности. Но на двух-трех образцах мы остановимся с некоторою «пристальностью».

По соображениям, которые мы, может быть, поймем ниже (а может быть, так и не поймем), г. Розанов считает нужным остановить внимание читателя на «загадке», которой «никто не разобрал», а именно: «что такое лицо в нас?» Разгадка такова: лицо есть «точка, где тело начинает „говорить“, к которой и сами мы говорим, „обращаемся“; точка, где прерывается немота, откуда прорывается мысль; где начинается особливость и кончается безразличие». Дав это определение, г. Розанов замечает, что и другие части человеческого тела, в несравненно меньшей степени, но обладают известной выразительностью. Таковы локоть и плечо, но в особенности кисть руки и ступня ноги.

«В кисти руки, – говорит г. Розанов, – есть явно затылочная, покрытая легким пушком часть, и личная, лицо, ладонь, голая. Будем внимательны к наблюдениям и не глухи к мелочам человеческих инстинктов: приветствуя, мы касаемся рукою руки и не дотрагиваемся (?), но прикладываем ладонь к ладони, которые сжимают одна другую. Образовалась фразировка рукопожатий, без придумывания, само собой: руки ласкаются. Холодно, при почтительности, целуя руку, мы ее целуем в глухую затылочную часть (верхнюю, с пушком); но поразительно, что в неге и страсти мы повертываем ее, довольно неудобно для нее, и целуем в лицо, в ладонь, где сплетаются таинственные линии, задатки черт лица. В минуту особо горячей молитвы мы почему-то „воздеваем руки“; руки кого-то ищут, тянутся к кому-то; и станем следить, до чего это любопытно: мы обе кисти руки повертываем ладонями к образу, св. Лику; т. е. мы становимся на молитву всеми в себе лицами (священник во время херувимской песни)».

Станем, в самом деле, следить, до чего это выходит любопытно у г. Розанова. Оставим пока в стороне все, что мы целуем и вообще делаем «в неге и страсти». Этот приятный сюжет г. Розанов постоянно и не случайно, а принципиально сопоставляет и связывает с молитвой, и мы еще с ним встретимся. Остановимся на молитве. Что в молитве люди так или иначе воздевают руки, это верно, но, не говоря о том, что мы и в самом обыкновенном разговоре жестикулируем руками, г. Розанов подчеркивает значение именно ладони руки, следовательно, рука в целом в его рассуждении ни при чем. А что касается ладоней, то священник во время херувимской, по раз навсегда установленному ритуалу, действительно обращает, говоря языком г. Розанова, «все свои лица к св. Лику». Но это делает именно священник и именно во время херувимской. «Мы» же, то есть вообще христиане, поступаем на молитве как раз наоборот: или складываем ладонь с ладонью, то есть закрываем свои ручные «лица» одно другим, или, осеняя себя знамением креста, опять же обращаем почти закрытую перстосложением ладонь к себе; иные, в особенности католики, в молитвенном экстазе бьют себя в грудь или, скорбя о грехах своих, закрывают лицо руками, причем ладоней не выворачивают. До чего это любопытно…

Покончив с «эмбрионами» лиц, то есть с ладонью руки и ступней ноги (краткости ради пропускаем курьезы о ступне), г. Розанов переходит к полному, настоящему лицу.

«Есть, – рассуждает он, – лица мужские и женские, но нет лиц „математических“ и „филологических“. Я хочу сказать, что строение лица не обусловлено вовсе предметами и характером теоретической деятельности человека, как можно было бы ожидать по его положению и, казалось бы, тесной зависимости от головного мозга; но есть что-то в нем, указывающее на зависимость его от пола, текучесть из пола. Есть лица отроческие, юношеские, мужские, старческие; но и отрочество, и юность, и мужество, и старость суть стадии в жизни пола, его утренняя дремота, поздний сон, его день и зной полудня. Нет вовсе „музыкальных“ и „живописных“ лиц, но есть „целомудренные“ и „развратные“: очевидно, что лицо есть отсвет пола, его далеко отброшенное, но точное и собранное, сосредоточенное устремление… Лев Толстой, столь гениальный в психическом анализе, собственно, везде дает нам психологию возраста и пола; например, нарисовав столько поразительно жизненных фигур – Наташа, Соня, кн. Марья в „Войне и мире“, Долли, Китти, Анна, Варенька в „Ан. Карениной“ – он даже не упоминает ни об одной из них, была ли она чему-нибудь выучена. Так сказать, „филологические“ и „математические“ черты в лице человеческом у него вовсе отсутствуют; но вся полнота выражения лица сохранилась при этом; много выиграв в жизненности, они ничего не утратили в осмысленности… Вся почти необозримая по разнообразию деятельность Толстого примыкает к теме „Детства и отрочества“. „Крейцерова соната“, например, – что она такое, как не „плач неутешной души“ над поруганным в мире материнством, над оскверняемыми в самых его родниках „детством“ и „отрочеством“… Толстой не знает, т. е. он отвергает иную психологию, кроме как психологию пола и возраста; но если взять и весь круг его забот, тревог, его ожесточенности против „нашей цивилизации“, „плодов“ нашего „просвещения“, не трудно открыть их всех общий родник в страхе и отвращении к тому же загрязненному или без внимания обходимому „детству“ и всему, что его вынашивает, т. е. к человеку в рождающих его глубинах… Толстой непрерывно внимает полу».

Нелегко разобраться во всей этой путанице, не сразу даже поймешь, почему г. Розанову вздумалось ставить вопрос именно так, как он его ставит. Филологических и музыкальных лиц действительно нет, как нет и лиц музыкальных и живописных, а мужские и женские и, пожалуй, целомудренные и развратные – существуют. Но что из этого следует? и почему г. Розанову понадобились в данном случае филология и математика? «Строение лица» зависит от множества условий, в том числе, конечно, и от пола, наглядным свидетельством чего служат так называемые вторичные половые признаки – присутствие и отсутствие бороды. Но совершенно неизвестно, почему перед умственным взором г. Розанова стоит дилемма: или пол, или «предмет и характер теоретической деятельности». Тем более это странно, что головной мозг, который, как мы, вероятно, увидим, вообще не в авантаже у г. Розанова обретается, ведает не одну теоретическую деятельность. Что умственное напряжение, в особенности в ряду поколений, накладывает на человеческое лицо свою печать, в этом нет никакого сомнения, хотя это часто маскируется разными пертурбационными влияниями, и хотя, с другой стороны, искать в лице отражения той или другой специальной отрасли знаний есть нелепость, которую не стоило ни предпринимать, ни опровергать. Во всяком случае, как мужские, так и женские лица одинаково бывают умные и глупые, суровые и нежные, властные и кроткие, жестокие, зверские, мрачные, веселые и т. д., и т. д. Все это г. Розанов заслонил для себя измышленными им самим «филологическими» и «математическими» чертами, отсутствие которых в героинях Толстого он так победоносно констатирует. Достойно внимания, что он ищет их только в героинях Толстого, в женщинах, хотя распространяет свое суждение на оба пола; между тем, в описании наружности Сперанского, например, или генерала Пфуля он бы мог, пожалуй, найти и отражение предмета и характера теоретической деятельности. А что на лицах светских героинь гр. Толстого (притом, как в «Войне и мире», начала прошлого века), не отразился предмет и характер их теоретической деятельности, так это, я полагаю, объясняется довольно просто: ни филологией, ни математикой и никакой иной теоретической деятельностью эти дамы не занимались. Не смущают г. Розанова и лица детские, отроческие, мужские, старческие, – все это, говорит он, стадии в развитии пола, как будто и в самом деле между ребенком, юношей, стариком нет никакой разницы, кроме их отношения к половой жизни. «И станем следить, до чего это любопытно». Объявив возраст исключительно стадией в развитии жизни пола, г. Розанов говорит, что «Толстой, столь гениальный в психическом анализе, собственно, везде дает нам психологию возраста и пола». Затем оказывается, что этой теме посвящена «почти вся необозримая деятельность Толстого». И, наконец, решительное утверждение: «Толстой непрерывно внимает полу». Ну, а психология властолюбия, честолюбия, патриотизма, психология толпы, увлекаемой примером, и проч.? Как все это выразилось у Толстого в изображении Наполеона, Платона Каратаева, гр. Ростопчина, героев севастопольских рассказов, в сценах убийства Верещагина, Шенграбенского сражения, психология «Люцерна» и т. д., и т. д. без конца? На этот вопрос г. Розанов может ответить, что и здесь «не трудно открыть общий родник в страхе и отвращении к тому же загрязненному или без внимания обходимому „детству“ и всему, что его вынашивает, т. е. к человеку в рождающих его глубинах». Но разве это ответ?

Еще пример:

«Мозг самый тяжелый был у Кювье; но следующий за ним по тяжести был мозг одной помешанной женщины, высокие способности которой ничем не были засвидетельствованы; выражение разорванности между душой и мозгом довольно показательное. Рядом с этим самое прекрасное лицо есть лицо Рафаэля. Его гений тем высок, что не был вовсе гений порядка логического, но гений образов, созерцаний, таинственных молитв, для которых он не нашел слов и, как бы взяв краски с цветка, собрал их в дивные картины. Единственное в истории лицо, но чем оно, собственно, нас поражает? Одною странною и немного сверхъестественною в себе чертою: это лицо девушки, посаженное на мужчину. Присутствие обоих полов в одном существе, двуполость в индивидууме – невольно на нем останавливает. Т. е., как мы можем догадываться, лицо первого по богатствам души человека, самого небесного, свидетельствует о странной раздвоенности его души в начала мужское и женское и, вероятно, соответственно этому, о постоянном и сильнейшем в нем половом возбуждении utriusque sexus…»[2]2
  и другого пола (лат.)


[Закрыть]

Курсив последней, истинно-поразительной фразы принадлежит не г. Розанову, а мне. Я хотел бы, чтобы она запечатлелась в памяти читателя. Но она входит в состав того, что г. Шарапов называет «порнографией хотя бы философической» и что составляет сердцевину мысли г. Розанова, до которой мы еще не добрались.

Откуда г. Розанов получил сведение, что самый тяжелый после Кювье мозг был у какой-то помешанной женщины, – я не знаю. Может быть, из того же источника, из которого он узнал, что Руже де Лиль не написал ничего, кроме «Марсельезы», и что Ришелье и Мазарини были из семинаристов. Но если это и вполне достоверный факт, то он еще ровно ничего не говорит в пользу «разорванности между душой и мозгом». Во-первых, вежливо говоря, смешно основывать что бы то ни было на единичном, хотя бы не подлежащем ни малейшему сомнению факте, которому противостоят тысячи других фактов, давно получивших полное и всестороннее объяснение. Во-вторых, психическое расстройство нередко настигает высокоодаренных людей, к которым принадлежала, может быть, и помешанная женщина с тяжелым мозгом. В-третьих, едва ли найдется ныне хоть один человек, утверждающий зависимость высоких умственных способностей непосредственно и исключительно от веса мозга. Курьезен, далее, этот внезапный переход от веса мозга Кювье и помешанной женщины к наружности Рафаэля: «Рядом с этим самое прекрасное лицо есть лицо Рафаэля». Право, это напоминает гоголевскую шишку на носу алжирского бея. И что это значит: «самое прекрасное лицо», «единственное в истории лицо»? Очевидно, выводя эти слова пером на бумаге, г. Розанов не давал себе никакого отчета в том, что он пишет, а писал именно с разбегу и без оглядки, «маханально», как говорит один купец у Островского. В самом деле, значит ли это, что г. Розанов сделал смотр всем лицам в истории (подумайте!) и остановился на лице Рафаэля как на «самом прекрасном» и «единственном»? Но если бы это и было возможно, то это было бы делом личного понятия о красоте и личного вкуса г. Розанова, каковой вкус, наверное, идет вразрез со вкусом не только древних египтян, ассирийцев, греков, персов и проч. и современных китайцев, негров, индейцев и т. д., но и огромного большинства соотечественников г. Розанова, вкусы которых, по крайней мере, соизмеримы. Вообще, возможно ли указать «самое прекрасное лицо» не то что в тысячелетиях истории, а даже, например, в современной России или хоть в большом общественном собрании вроде театрального зала? Ведь и при выдаче премий за красоту жюри колеблется и препирается…

Читатель скажет, может быть, что я уж пересаливаю в пристальности внимания к вздорам г. Розанова. Но как же иначе быть, если этот маханальный писатель совершает целый переворот в религии, если его статьи «бессмертны и неумирающи»?

Нам надо еще заглянуть на те высоты, до которых иногда достигает манера изложения г. Розанова. Он сам их хорошо знает. Так, в одном месте он говорит: «Пусть будут прощены мои неуклюжие глаголы!.. пока же, пока еще найдешь „язык простой и голос мысли благородной“, а до времени употребляешь первые попавшиеся, раскосо-стоящие слова, чтобы указать новое и неожиданное, что на ступенях видишь». А одно из примечаний автора к полемическим материалам оканчивается так: «Мы немножко бредим, но это – материи, где только бредя – „набредаешь“ на истину». Хорошо, похвально, конечно, что г. Розанов сознает неуклюжесть своих глаголов и смиренно просит простить его: всякий пишет как может, как умеет. Но если г. Розанов может писать лучше, толковее, точнее, внимательнее, если ему доступен «язык простой и голос мысли благородной» и только по торопливости пускает он в ход первые попавшиеся раскосостоящие слова, так это вовсе не хорошо, и, в особенности, когда речь идет о новом и неожиданном. И зачем так торопиться? Поспешишь – людей насмешишь: сообщишь нечто, столь новое и неожиданное, например, о Руже де Лиле, о Ришелье и Мазарини, о Рафаэле, что и на правду не похоже. Еще хуже, разумеется, когда человек по той же торопливости сознательно печатает заведомый бред, утешая при этом читателя: это я так, временно, в ожидании той истины, на которую набреду в будущем. Это уже не смиренное признание в том или другом своем изъяне, а, напротив, чрезвычайное высокомерие и презрительное отношение к читателю.

То, что сам г. Розанов называет неуклюжими глаголами и бредом, заинтересованный читатель найдет на с. 127 и 221–222. Я же обращу его внимание на каламбур о бреде, которым автор рассчитывает набрести на истину. Когда человек идет не от факта к факту и не от мысли к мысли по логической между ними связи, а от слова к слову по звуковому их сходству, – получается каламбур, который может быть остроумен и забавен в качестве «игры ума», но которому никто не придает серьезного, научного или философского значения. У господина же Розанова, при его маханальности, многочисленные каламбуры играют роль серьезных аргументов. Бред как путь к истине соблазнил его потому, что ему пришло в голову слово «брести», но, раз возникнув, эта звуковая ассоциация кажется ему вполне убедительной. Вот другой, более сложный пример каламбурной маханальности, который, кстати, может служить и образчиком бреда, хотя на этот раз г. Розанов и не признает его за таковой:

«В обрезании установилось вечное (и невольное) созерцание Бога как бы через кольцо здесь срезанное, и это до такой степени связывало Бога с точкой обрезания, что теизм – сексуализировался, а sexus – теитизировался. И так – уже в тысячелетиях, так – уже невольно! Тут получилось вечное зеркало созерцаний, из коего не умел и никогда не мог выйти семит: всякая мысль о поле („сонные мечтания“) пробуждала мысль о Боге, теряла жесткое выражение (нам известной) чувственности и растворялась в богообращенности, не отрицаясь (здесь взял меня Господь); обратно, о Боге мысль – побуждала вспомнить свой пол, и, может быть, даже наверное – будила „мечтание“. Двое малюток в одной люльке ласкаются ручонками. Не сочинить этого, a priori не сотворить; не из чего сотворить – иначе как через „обрезание“ Богу, „ветхий завет“. Я беру и чиню себе перо: вот подобие и аллегория „срезания“, „чинения“ себе Израиля. И Бог знал, где „зачинить“ его в союз вечный и нерасторжимый, и до дна проникающий».

Дешифрировать эти каламбуры, равно как и весь этот бред, я не берусь.

* * *

«Порнография», хотя и «философическая», и «любодейный дух», прикрытый фиговыми листьями работы г. Шарапова, – не думаю, чтобы главным образом в этом состояло неприличие г. Розанова как писателя. Неприличен он прежде всего своей нечистоплотной маханальностью: той развязностью, с которой он пускает в обращение небывалые факты собственного сочинения или делает достоверные, но ни для кого не интересные, сообщения о подробностях житья-бытья своих знакомых; той небрежностью, с которой он пишет «первые попавшиеся слова», не давая себе труда в них вдуматься, и даже прямо и просто свой бред печатает. Все это гораздо неприличнее, чем, например, явиться в общество в халате или с изъянами вроде незастегнутых пуговиц там, где им полагается быть застегнутыми. Костюм есть дело условное, халат для европейца и азиата не одно и то же, тогда как выплескивать из себя на бумагу для всеобщего сведения всякий вздор всегда и везде одинаково нечистоплотно; нечистоплотно, недобросовестно и оскорбительно для читателя. Есть очень «знойные потребности», которые, однако, всенародно не удовлетворяются. Г. Розанов не знает в литературном отношении никаких границ. Помните, например, как он однажды обратился к Толстому с нотацией, одинаково изумительной как по форме, так и по содержанию: он печатно говорил с «великим писателем русской земли» на «ты» и рылся в интимнейших подробностях его личной жизни. Не помню, где было напечатано это единственное в своем роде произведение русской литературы, во всяком случае ответственность за него, равно как и за все другие курбеты г. Розанова – все эти выдуманные факты, каламбурные аргументы, первые попавшиеся слова, бреды – должна быть распределена между ним и теми редакциями, которые либо совсем безданно, беспошлинно пропускают его писания, либо, как г. Шарапов, спохватываются, уже достаточно угостив читателя «философической порнографией».


Страницы книги >> 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации