Текст книги "Соглядатай, или Красный таракан"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
«Наташенька! Жди меня. Война долго не продлится. Я обязательно вернусь. Только жди меня. Саша».
Я так растерялась, что не сразу догадалась: у этого парня можно расспросить, что да как, куда Сашу послали и как ему написать. А когда опомнилась, его рядом уже не было».
Ехать на этюды с Наташей мне не хотелось. Я предпочитаю работать один, и терпеть не могу, когда рядом кто-нибудь есть, а особенно, если меня отвлекают разговорами. Наташа как раз любительница поболтать и посмеяться. И уж если объявляла перекур, то и в самом деле обязательно выкуривала пару сигарет, выпивала чашку кофе из термоса, и при этом – чирикала, чирикала, чирикала…
Наверное, я ей был нужен. Может, она строила насчёт меня какие-то свои женские планы. Основания для этого у Наташи были.
Месяца четыре назад после открытия выставки молодых художников мы всей компанией закатились в мастерскую Стаса Майорова. Конечно, пили. И несли всякую чушь. И флиртовали. Меня развезло и я почему-то всё порывался продемонстрировать, как правильно танцуют классическое танго. Его когда-то не случайно считали непристойным танцем, а в чём суть недозволенности нынче уже, пожалуй, и забыли, превратив танго в добропорядочное топтанье парочки на одном месте.
В паре со мной Наташа исполнила уж-жасно сексуальное танго. Я просто обалдел.
Потом, когда наша компания вывалила от Стаса на шоссе и отчаянно махала всем проезжавшим мимо машинам, Наташа прижалась ко мне и заговорщически шепнула:
– Пойдём вон за тот дом, там перекрёсток. Легче уехать.
Мы, действительно, быстро поймали «мотор». И получилось так, что я напросился к Наташе в гости. Нет, ничего такого и в мыслях не было, просто у неё имелся потрясающий альбом Босха, который она мне и собиралась показать.
Альбом я посмотрел. И выпил ещё пару рюмок коньяка. Что было потом, не помню, покарай меня Бог, не помню.
Очнулся я от странного, сладковато-пронзительного ощущения блаженства. Скользнув взглядом вниз, увидел ласкающую меня узкую ладонь. Наташа положила голову мне на живот и её волосы рассыпались по нему мягкой, истомной волной.
Между прочим, я стесняюсь раздеваться даже в мужских компаниях, в той же сауне или бане, – мне почему-то кажется, что чужой глаз обязательно заметит какой-нибудь изъян. И хоть у меня всё в порядке, всё же – стесняюсь. А тут – о, Господи! – Наташа поглаживала меня, её голова медленно скользила вниз. И тут, улучив подходящий момент, я быстро перевернулся на живот. Причём, глаз не открывал – будто бы сплю.
Почему? – шепнула Наташа. Её ладонь дрогнула, напряглась и оторвалась от моей спины. Что я мог ей ответить? То, что мне неприятна эта женская жадность? Или то, что не люблю всех этих особенных ласк? Обычно потом начинаются обиды: я тебе делала то-то и то-то (как будто я просил!), ничего не стеснялась, а ты не хочешь приласкать меня, будто я месяц не подмывалась… Ну, как объяснить, что меня тошнит даже от чуть заметного запаха чужой плоти, который никакими дезодорантами истребить невозможно, особенно неприятен тот дух, что возникает во время любви. Видимо, у меня на него аллергия: покрываюсь мелкими красноватыми точками, которые нестерпимо чешутся.
– Почему? – спросила Наташа громче. Делать вид, что сплю, было по крайней мере неприлично, и я изобразил медленное, тяжёлое просыпанье, потом – удивленье и, в конце концов, чтобы отделаться, пришлось доказать, что с «Кама-Сутрой» знаком не только теоретически.
Лучше бы этого не было, потому что Наташа решила, что наконец-то нашла своего суженого. А я делал вид, что то, что случилось, – это вполне естественно и ни к чему не обязывает: шалость, мимолётное увлечение, поступок джентльмена, не более. В общем, смутная улыбка, отражённая в тусклом зеркальце…
Наташа этого не понимала, и недели две звонила каждый день раз по десять, и мне приходилось снова и снова что-то выдумывать насчёт занятости, неотложных встреч, срочном заказе, но одно я знал точно: не надо врать, что болен – придёт лечить, и нельзя напрямую дать понять, что больше ничего не будет – такие девушки не прощают пренебрежения собой, и от них можно ждать потом такого, что и в дурном сне не привидится.
Потому я и решил поехать на этюды вместе с Наташей, чтобы наконец как-то объясниться. Может, её убедят уверения в том, что на серьёзные отношения со мной рассчитывать не приходится, поскольку я твёрдо решил не портить жизнь ни одной женщине. Ведь жена должна ни в чём не нуждаться, не думать, где взять продукты, во что одеться, как сохранить пуговицы и колготки в автобусной давке в часы пик: ни денег, ни машины, ни дачи, ни квартиры у меня нет. Обеспечить достойную жизнь даже самому себе не могу. А та квартира, где живу, – не моя. Хозяйка уехала на два года в Сирию, лечит тамошних детей. А вернётся – сыграет мне «Турецкий марш».
Насчёт квартиры я вообще-то вру. На самом деле она досталась мне в наследство от одинокой тётки Тани, которую я почти не знал. А она меня любила, впрочем, нет, не меня, а моего отца. Я очень на него похож.
Тётка Таня, скрывала эту любовь. Наверное, и я бы ничего о ней не узнал, если бы не стал переделывать антресоли. Там и обнаружил что-то вроде тайничка: несколько облигаций послевоенного займа, сберкнижку на 327 рублей 21 копейку, золотой перстенёк с аквамарином и четыре письма от отца.
Он писал, что не может и не хочет уходить из семьи, совесть не позволяет, а может быть, и привычка, и что если она, тётка Таня то есть, будет приезжать в гости, то всё может открыться: взгляд, улыбка говорят больше, чем слова, а он, отец, не желает нарушать покой Надежды, то есть моей матери. К тому же, она последнее время болеет, ей и без того худо, и надо нести свой крест, ничего не поделаешь Он его и нес, пока не случился инфаркт. Я навсегда запомнил эту странную улыбку блаженства на измученном восковом лице отца…
Рассказывать об этом Наташе я, разумеется, не собирался. Как не собирался и продолжать с ней те отношения, которые могли бы подвести меня к дверям загса.
На этюдах мы сначала занимались рисованием. Я выбрал заросли лещины, переплетенной диким виноградом. На темно-зеленый кустарник падала тень от ажурного, весёлого бархата, и когда набегал легкий ветерок, то мозаика света и тени неуловимо менялась, и мне хотелось схватить эту динамику, передать мимолётное движение воздуха, слабое мерцание тяжёлых виноградных листьев, кружение редких пушинок одуванчика, вспышки капелек медвяной росы…
Наташа писала пейзаж: высокий пригорок, берёза, звёздочки саранок в высокой колючей траве, а над всем этим весело плещется голубое море в белых парусах.
Против моего ожидания, она не болтала, не курила и не предлагала перекусить. А мне надо было как-то начать разговор, и в то же время начинать его было не то чтобы боязно, а неприятно: не хотел портить настроения ни себе, ни Наташе, и новые сложности мне совсем не нужны; и потом, что делать, если она вдруг рассмеётся и скажет, что вовсе и не собиралась женить меня на себе, а всего лишь и хотела трали-вали, вали-трали…
Где-то поблизости то куковала, то смеялась кукушка. На верхушке соседней ольхи торчал сорокопут и, поглядывая на меня, громко стрекотал. Мимо пролетел большой чёрный махаон, и сорокопут, соблазнившись лёгкой добычей, ринулся за ним, но махаон, не будь дурак, свернул в кусты лещины и там притаился. Разочарованная птица принялась стрекотать ещё яростней.
Игра света и тени в мозаике орешника, деревьев и трав постепенно тускнела. Большое серое облако набежало на солнце и закрыло его. Теплая капля упала на моё лицо, и ещё одна, и ещё…
– Наташа! Кажется, дождь начинается!
– Ничего, – откликнулась Наташа. – Он скоро пройдёт. Давай перекурим пока…
Дождинок, однако, становилось всё больше: вслед за серым облаком прибыла настоящая сизая туча. Внутри неё взрывались фейерверки молний.
Мы, конечно, кинулись собирать свои этюдники и сумки. Где-то вдалеке уже грохотал гром, и дождь становился все сильнее.
По мокрому оврагу мы добежали до полуразвалившейся будки. У неё не было ни окон, ни дверей – только ветхие стены и потолок.
– Не смотри на меня, – сказала Наташа. – Я мокрее самой мокрой курицы. Страшная?
– Ну что ты!
– Мне нужно отжать брюки и рубашку. Не смотри на меня…
– И ты на меня не смотри, – отозвался я. Хотя это, в общем-то, было глупо: Наташа уже видала меня без всякой одежды.
Мы копошились каждый в своём углу, выжимая и развешивая одежду на гнилых выступах серых стен. Оглянувшись, не смотрит ли Наташа, я попытался отжать мокрые плавки прямо на себе.
Наташа стояла ко мне спиной и закалывала волосы на затылке. Её фигура в светлом проёме двери напоминала драгоценную мраморную статую – плавные линии, матовый отсвет тела, изящный профиль головы.
– Не смотри, – сказала она, почувствовав мой взгляд. – Я не натурщица!
Она что-то ещё говорила, но я ничего не слышал, потому что неожиданно – перелетел, мгновенно переместился, удар молнии, розовый туман, звон колокольчиков! – оказался рядом с ней, и Наташа, удивлённо вскинув руки, обняла меня, и прижалась, и что-то стала нашёптывать бессвязное, и поглаживала по спине успокаивающе и бережно – как закапризничавшего младенца, а я не хотел быть послушным, со мной что-то случилось: будто лопнуло стекло керосиновой лампы – и разлетелись тонкие осколки, и язычок пламени, разгораясь, опалил чистым и ясным огнём, и я почувствовал, что если захочу, то даже смогу взлететь: нечто выжгло во мне тяжесть, серость и скуку.
– Не надо, – шепнула Наташа. – Извини, пожалуйста, – её прохладная рука коснулась моей груди. – Просто так я не хочу, а на большее не рассчитываю…
И улыбнулась. Так улыбнулась, как могут только многое пережившие женщины – спокойно, с каким-то тайным знанием о суете сует. А может, это мне показалось?
Ничего я не ответил Наташе. Не мог! Вместо слов – хрипловатые, странные междометия, и дышать – трудно, воздуха не хватает как в высокогорье.
– Серёжа, милый…
Наверное, со стороны я выглядел довольно нелепо: спущенные плавки, белые ягодицы, полусогнутые колени, конвульсивные движения, и Наташа – согнутая, смятая, волосы касаются грязного, заплёванного пола; она отталкивала меня, но я только крепче прижимался, пока напряженные ладони, расслабившись, не разжались сами собой.
Наташа удержалась на ногах и, поправив волосы, намеренно равнодушно спросила:
– Всё?
Я кивнул.
– Слава Богу, свободна! – рассмеялась она. – Я поняла, что если и нужна тебе, то лишь иногда. Для разрядки.
– Глупости, – пробормотал я. – Не болтай всякую ерунду…
И что-то ещё говорил ей – вымученно и жалко. Господи, разве Ты не видел меня со стороны – лгущего, немилосердного, пакостного, и почему не поразил меня молнией?
– О, конечно, ты ко мне отлично относишься, – продолжала Наташа. – Как к товарищу по ремеслу, да? А я ведь, Серёжа, – женщина. И хочу, чтобы меня любили…
И тут я понял, что ничего не могу возразить. Нет, конечно, можно соврать, сделать вид, что возмущён и вообще не представляю себе жизни без этой женщины. Но врать я не хотел. Может быть, из чувства самосохранения? Поклянёшься в любви, когда на самом деле ничего не испытываешь, – и всё, пропал: твои уверения примут за чистую монету – значит, придётся продолжать отношения, лгать дальше, запутываться всё больше, а там, глядишь, и сам себе вдолбишь в голову, что лучшего и желать не надо, а извержение спермы – это и есть любовь, экстаз, амок! Но, в таком случае, чем от всего этого отличаются поллюции, мастурбация или возбуждение от эротических картинок?
– Теперь я знаю, что испытывает женщина, когда её насилуют, – тихо сказала Наташа и отвернулась.
– Господи, – почти простонал я. – Но ведь не мог же я быть бревно бревном, когда увидел тебя такую…
(И бешено завертелась, закружилась в мозгу мысль: какую такую? зачем ты опять врешь? твоё возбуждение было искусственным – признайся в этом сам себе, так ведь, так? ты что, не видел женских ляжек или грудей – у натурщицы Лионеллы они, пожалуй, даже внушительней, эффектней, вспомни! Дурачок, всё это было нужно затем, чтобы не себе, а ей доказать: твой пан Готовченко послушно стоит по стойке смирно, у тебя с этим нет проблем, и ты, чтобы о тебе ни говорили, – отличный самец, а то, что у тебя нет постоянной самки – так это не потому, что ничего не можешь, а потому что… Ню-ню, скажи, почему? Признайся сам себе, выродок, что ты и сам не знаешь, чего хочешь. А впрочем, знаешь! Вспомни, как лежал в общаге, в 119-й комнате. Не помнишь? А-а, память отбило! Ирку забыл, что ли? Ну вот, покраснел, зафыркал, ручкой замахал… Стало быть, сюжет такой: Славка Жердев привёл Ирку и, не включая света, рухнул с ней на койку, и они перепихивались так, что вся комната тряслась. А ты делалвид, что ничего не видишь и не слышишь – дрыхнешь, как работяга после трудного дня. Но тебя охватило такое возбужденье, что, казалось, ты весь стал железным, и твой лучший дружок, напрягшись, сам собой разрядился, и ты, задыхаясь, понял, что ничего лучше у тебя никогда не было, и никто тебе не нужен, и ничего не требуется, если видишь, как парочка занимается любовью у тебя на глазах, и стонет как голубки, и всякие глупости нашёптывает – тебя устраивала роль соглядатая, вот и всё! Нет, постой, ещё не всё, слушай-слушай, дрянь такая: ты забывал о своём теле, ты весь был – зренье и звериный нюх, ты сам превращался в спаривающуюся пару, и мужчиной был, и женщиной – одновременно: Гермафродит, сам себя факающий! Что, не так? Ах, тебе больше нравится андрогин? Хо-хо, Платона, блин, начитался! Сильно умный…)
–… такую волнительную, необыкновенно хорошенькую! – я закончил фразу и смахнул со лба капельку пота.
– Ладно, одевайся, герой-любовник! – сказала Наташа. – А впрочем, нет! Хочу поглядеть на тебя напоследок…
Её взгляд заскользил по мне, и я закрыл глаза, чтобы не видеть её побледневшего лица и чёрных, с желтой искоркой зрачков. Они меня пугали.
(Тебе неприятно, дрянь? Ты не понимаешь, зачем это ей нужно? Но ты ведь радуешься, что через минуту-другую всё кончится? Оденешься, выйдешь из этой хибары, подождёшь её, а потом – на автобус или электричку, полчаса езды, на вокзале: «Пока? Пока!» И всё! Ты, не утруждающий себя любовью, мучаться не станешь: свободен. Сво-бо-ден! И постараешься впредь не попадать в такие истории. Тебе даже лень внушить женщине, что она – самая лучшая и красивая, желанней её никого нет, пусть всего на одну ночку. Не открывай глаза, зажмурься сильнее. Ей нужно запомнить тебя во всех подробностях. Нет, она не развратница. А зачем это ей надо, ты никогда-никогда не поймёшь. Почему? Ведь ты ещё ни разу не почувствовал, что ты – неполон, непрочен, всего-навсего полчеловека, и семя твоё холодно и бесплодно! Что ты кривишься? А ну-ка, подлец, хотя бы приподними уголки своих мерзких губ, изобрази улыбку. Эта женщина, быть может, всё ещё неравнодушна к тебе, говнюку…)
В полном молчании мы оделись. Влажная рубашка облепила тело, брюки неприятно холодили ноги, но на солнце, которое снова нещадно палило, одежда быстро высохла. Так что к автобусной остановке мы добрались, можно сказать, в цивильном виде, и никто бы не подумал, что часа два назад эта парочка напоминала двух мокрых куриц.
– Пока! – сказала Наташа, когда автобус остановился в центре города у памятника Ленину.
– Пока! – я изобразил широкую улыбку.
Ильич, протянув руку вперёд, покровительственно улыбался и указывал мне путь. Я всем так и объяснял, когда требовалось растолковать, как найти мой дом: на него показывал сам Вождь. «Верной дорогой иди, товарищ!»
Открыв дверь, я почувствовал, что в квартире что-то изменилось. В прихожей валялись на полу какие-то бумажки. Откуда мусор? Когда я уходил, всё было чисто.
– Полтергейст! – сказал я сам себе, поднял эти клочки бумаги и пошёл на кухню. Очень хотелось чаю!
На кухне и в самом деле набезобразничал полтергейст. Кто-то разбросал пластиковые банки с крупой, дверцы шкафчиков – нараспашку, а всё, что аккуратненько стояло на полках, валялось на полу. Корейского фарфорового сервиза я и вовсе не увидел. Испарился, что ли?
Комната тоже выглядела не лучше. Кресла и диван сдвинуты, мольберт повален, картин ни на стене, ни на полу не было, и, самое главное, от фаянсовой вазы, в которой я хранил деньги, остались лишь яркие черепки. И не было магнитофона, дорогих альбомов Мане, Дали, Босха, Модильяни (о, какую кучу «деревянных» я на них ухлопал!).
Какой, к чёрту, полтергейст! Меня обворовали. Даже унесли рюмки из стекла под хрусталь, надо же!
Я набрал «О2» и обо всём сообщил милиции. Видимо, голос у меня был слишком весёлым для такого прискорбного случая (шок, братцы, шок!), потому что на том конце провода спросили:
– А почему вы, собственно, такой радостный?
– Радуюсь, что не так богат. Представляю, что испытывают те, у кого воруют миллион!
– Ну-ну, – буркнул голос в трубке. – Весёлого мало. Кстати, у вас имущество застраховано?
– Да нет. Думал, что нечего страховать…
– Все вы так думаете, – вздохнула трубка. – Ладно, ждите наших сотрудников.
Они пришли часа через два – женщина и мужчина. Римма Петровна, высокая, худая, плоскогрудая, сама по себе невзрачная, но с такими живыми, быстрыми глазами, что раз увидев, уже трудно было их забыть, – так вот, эта Римма Петровна, походив по квартире, вынула из кармана сигарету, прикурила от спички и вздохнула:
– Следов, кажется, нет. Впрочем, Вася, глянь-ка вон там, на антресолях, где сервант…
Вася, который, видно, был на подхвате, встал на стул и что-то принялся изучать на матовой поверхности антресолей. А Римма Петровна, расположившись в кресле, раскрыла папку с бумагами и стала расспрашивать меня, что да как, и много ли унесли, и у кого ещё есть ключи от квартиры, и где я был до обеда – в общем, её интересовало слишком многое. И особенно одно: если ключи от квартиры я никому не доверяю, то, может, существуют дубликаты… Ах, они на месте?… ну тогда скажите, пожалуйста, вы всегда держите их на телефонной подставке?
– Да, обычно там, – подтвердил я.
– А кто-нибудь мог незаметно их взять и через некоторое время вернуть обратно?
– Не знаю. У меня ведь случайных людей не бывает, только хорошие знакомые…
– И всё-таки, если что-то припомните, обязательно позвоните мне, вот телефон.
– А почему вас это заинтересовало?
– Всё очень просто, – ответила Римма Петровна. – Смотрите: у этого ключа небольшое углубление, в нём – буквально микроскопические соринки.
– И как вы их только разглядели? – поразился я.
– Разглядела! – пыхнула сигаретой Римма Петровна. – Не первый случай. Похоже, воспользовались старым методом: сделали отпечаток ключа на мыле. Примитивно, но надёжно. По крайней мере, дверь не нужно вышибать…
Вася тем временем свою работу закончил и скромно стоял в сторонке.
– Ну что? Есть? – спросила Римма Петровна.
Вася утвердительно кивнул, и Римма Петровна сказала мне:
– Придётся нам и ваши пальчики снять, чтобы идентифицировать отпечатки.
И пока молчаливый Вася возился со мной, я думал о том, что эта парочка никак не напоминает настоящих сыщиков. У меня о них были свои представления. Ну, какая такая сыщица вот эта тётка в чёрной юбке с алыми маками и в зелёной кофте, пропахшей табаком. Римма Петровна курила дешёвые сигареты без фильтра. С самого начала она, видно, куда-то торопилась, потому что всё оглядывала мельком, ничем особо не интересуясь, разве что ключ хоть как-то привлёк её внимание. Ну, ещё она подобрала клочок бумажки, меньше трамвайного билета, на котором кто-то вывел черным карандашом цифры: 127, 9– 13.
Василий, сдаётся мне, вообще был стажёром. Он усердно ловил каждое слово Нины Петровны, эдакий добродушный увалень с застывшей в краях губ улыбкой.
Когда они удалились, я горестно так вздохнул: никого они не найдут, спишут дело в архив (или куда там у них, в милиции, положено отправлять дела?). Эх, пропали мои картины, вещички и денежки!
Впрочем, грабитель выбрал такие картины, которые я теперь постеснялся бы отнести даже в художественный салон на продажу: пейзажи, натюрморты с яблоками и цветами, дурашливые акварели под Маврину с подсолнухами и толстыми усатыми котами. Воришка, видно, уважал реалистичное искусство, его не прельстили полёты моих мыслей, воспоминания о фантастичных снах, неясные предчувствия и ощущения – это, в конце концов, и мне самому не всегда понятно. Но всегда ли понимает шмель, почему он летит сюда, а не туда? Конечная цель ясна – цветок, наполненный нектаром. Но путь к нему причудлив и не обязательно короток – витиеватые зигзаги, круженье, внезапное зависание в воздухе, вакхическая пляска над клумбой…
Из всех похищенных картин по-настоящему жалко было только одну. Ту, на которой я – махаон.
Ах, как легко и сладко качаться на упругих воздушных струнах; ветерок, забавляясь, несёт тебя то вверх, то вниз, и вдруг бросает на землю, но крылья помогают удержать равновесие – и ты свободно планируешь в прохладе утра, и отражаешься в каждой капельке росы: она вспыхивает твоим разноцветьем и пропитывается пыльцой. Густые, пахучие испарения земли, ароматы цветов и трав кружат голову, и я взмываю выше, к вершинам деревьев, и лениво ложусь на теплое крыло ветра – плыть бездумно, сливаться с синевой неба, мечтать попасть вон на то облачко, похожее на слона. Вдруг мелькает серая тень, и что-то тёмное, большое падает на меня сверху. Птица! Я успеваю увернуться, сложить крылья и мёртвым, сухим листом планирую в густые заросли таволги. Птица не сразу соображает, куда исчезла бабочка – только что вот тут плясала, перед самым носом, и вдруг куда-то пропала, только крутится в воздухе какой-то жухлый листок, а-а-а-а, обманул, хитрый махаон! Пронзительно, жалобно кричит птица, ринувшись за мной, но она уже не опасна: меня ей не найти в мягких, переплетённых стеблях, среди листьев, в бликах солнечных зайчиков, игре света и теней, и мне совсем-совсем не страшно, напротив – любопытно, что станет делать моя преследовательница? Покачавшись на ветке осины, она недовольно пискнула, пощекотала себя под крылышком и, поозиравшись круглым жёлтым глазом, высмотрела какую-то неосторожную козявку. Выудив её из-под листьев, она с дерева не улетела – видно, надеялась, что махаон себя обнаружит неосторожным движением.
Но я неплохо чувствовал себя в листьях таволги, свыкся с ними и никуда не хотел лететь – покой, прохлада, тишина, капельки прохладной росы, которую так приятно медленно пить, смакуя её терпкий, чуть приторный привкус. А вокруг мельтешила мозаика летнего дня, складываясь в нечто пестрое, блестящее, мерцающее тяжелым внутренним светом, но тут же всё и размывалось, текло, бледнело от жгучего солнечного света, и снова набегало облачко, легкая тень скользила по земле, возвращая всему объём и плоть…
«Летняя пастораль» – так я назвал эту картину, и на ней не было намека ни на какого махаона. Ну, не было – и всё тут! Лишь его ощущения. И это украли!
А махаонов я люблю за то, что их любила бабушка.
– Вот предстану пред Господом, – говорила она. – «Проси чего хочешь, – скажет он. – Но уважу только одну твою просьбу». Думаешь, я в рай попрошусь? Да полно-те! Разве ж я годна для компании угодников и страстотерпцев? «А сделай-ка меня большой, красивой бабочкой, – скажу я Господу. – Чтобы летать мне без забот и жить, безмозглой, как хочу – свободно, без надсады. Полечу я тогда над полями, над лесами и лугами, захочу – высоко взлечу, захочу – низко опущусь, над самой землёй виться стану, и прилечу к родному дому, стукнусь в окошечко: «Здравствуйте, милые!»
Я смеялся бабушкиным выдумкам. А через три дня, как её похоронили, кто-то тихонечко стукнул в окно. Я поднял голову от учебника и увидел большую чёрную бабочку с красными лентами на крылышках. Она сидела на стекле и медленно обмахивалась этим траурным опахалом.
– Бабушка?!
Бабочка сложила крылья и тихо, умиротворенно просидела несколько минут без движения. Я внимательно рассмотрел её всю, и меня поразили глаза, большие и печальные, жившие как бы сами по себе, отдельно от мотылька.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.