Текст книги "Соглядатай, или Красный таракан"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)
– Ты всё-таки скажи Алле о моём предложении. Духи, ясное дело, будут стоить по-божески, без «накруток»…
– И всё-таки придётся, видно, ремень ещё потуже затягивать. О, мой бедный двадцать первый палец!
– Что? – не понял я. – При чём тут палец?
– Частушка такая есть: «Манька Ваньку тянет в лес, Ванька упирается: Ванька мало мяса ест, х… не поднимается!» Вот и мой ванька пока встанька, а если кормиться плохо буду, то… О, лучше об этом не думать!
Юра трагически хватается за голову и смеётся. Сидеть ему в одной позе неудобно, и он хитрит: чуть шире расставляет колени, незаметно наклоняется вперёд. Он и не подозревает, что доставляет художнику ни с чем не сравнимое наслаждение – любоваться идеальным мужским торсом. Вероятно, и античные ваятели, живописцы испытывали нечто подобное – восторг от созерцания совершенной формы, в которой каждый мускул гармонирует с другим и нет ни единой лишней складки, но, впрочем, мощь и красота заключаются не в этом, а в том благородном, может быть, несколько самоуверенном умении управлять своим телом – это взглядом угадывается безошибочно. Подобный торс, обвитый парой женских ног – о, как похоже на лебедя, взметнувшего крылья! – не скоро залоснится усталым потом.
(Вы что-нибудь поняли? Моё письмо – слова, нанизанные на тонкую верёвочку смысла, которая, кажется, порвалась…
Наверное, всё-таки со мной не всё в порядке. Горячая искорка зажглась рядом с сердцем, и, разгораясь, охватывает жаром тело; тёмное, жгуче-томительное возбужденье резкими толчками восходит откуда-то из глубин моего существа и я чувствую странное, робкое дрожанье рук, и уже знаю: не стоит всё это сдерживать, иначе невидимые острые иглы вонзятся в кончики пальцев, перехватит дыханье, лицо нальётся тяжёлой краснотой – и стану сам себе противен, охваченный безумным желанием быть мужчиной и женщиной, Инь и Янь в одном существе, многоликим вакхическим божеством, которому дано чувствовать всё, что чувствуют влюблённые, слившиеся в одно целое, но познавшие высший восторг лишь на миг, и как бы ни были они настойчивы в достижении истины любви, никогда мужчина не испытает то, что составляет тайну женщины, и наоборот: женщине не дано познать мучительно прекрасное разрешение от бремени семени – яркое, фантастическое извержение вулкана, блеск молнии и удар грома, падение в бездну и вознесение под высокий звёздный купол, покой и свобода, и всё это – в одном ничтожно малом миге, который, однако, длится тысячелетия, спрессованные в секунды божественного экстаза.
Наверное, всё это кажется вам странным, да?)
Красота женщин и мужчин достойна любви и восхищения. Но Юра, кажется, и не подозревает о своём даре.
– Сергей, долго ещё будешь меня мучать? Позировать тебе – хуже каторги!
– Потерпи ещё немного…
– О, Боже! У меня не жизнь, а сплошное терпенье-мученье. Иногда я даже забываю, что я – это я, особенно если работаю спектакль, который мне нравится. Играешь больного, старого человека – и сам, вроде, стареешь, кашель мучает, не ходишь, а шаркаешь ногами, и голова кружится…
Он говорит без умолку, даже не интересуясь моей реакцией, и я его не останавливаю, не перебиваю, пусть говорит: устал от неподвижного сиденья, да, впрочем, и не только это: у Юры, в общем-то, приятелей много, и поклонницы есть (о, эти безумные девицы с восторженными инфантильными мордашками, в глазах – обожанье и страсть королевы Елизаветы!), но выговориться, без опаски показаться глупым и нести всякую чушь, извергать поток слов (будто запруду прорвало!) он может не с каждым, потому что вбил себе в голову: откровенность обходится дорого, и, в общем-то, это справедливо. А я что? Я молчун, никому – ничего! Что услышал, того никому не скажу, а если скажу, так прежде подумаю.
Портрет Юрия выходит странным. Лёгкий туман. Берег реки. Влажное пятно солнца. Ветви ивы, серебрятся листья. В них притаилась маленькая сладкоголосая птичка. Сиреневый камень-валун, на нём – юноша. Играет на свирели. Речная нимфа спряталась в тростнике, но, нетерпеливая, брызнет водой – поманит юношу к себе. И он войдёт в сверкающее серебро, и выбросит руку вперёд, и поплывёт тонкая свирель, уносимая волной… А Нимфа? Опечалится она, когда весёлый фавн выбежит на берег и, поражённый, оборвёт смех: юный бог входит в воду, и сам Фидий, затаив дыхание, ловит каждое его движение и, не в силах вдохнуть в тёплый мрамор все очарованье человечьей плоти, обреченно роняет могучие руки свои. А птицы поют, и качается зелёная трава, и облака скрывают колесницу Аполлона…
– Что это? Пятна, полосы, смутные силуэты, блеск золота…
– Это твой портрет. Разве непонятно?
– Вот это – мой портрет? – изумился Юра. – Да ты что?
– Просто он ещё не закончен…
– Абстракция, что ли?
– Извини, я закрою холст. Ни о чём пока меня не спрашивай.
– Нет, ты послушай! Я сижу, позирую, время теряю, а ты чёрт знает что рисуешь!
– Это только начало. Всего-навсего наброски, если хочешь – эскиз, абрис…
– Серёга, ну ты, брат, даёшь! Предупреждать надо, чтоб человек не пугался. Ну и образина! – Юра, глядя на холст, недоумённо покачал головой и недоверчиво спросил: И вот это всё-таки станет портретом?
– Надеюсь.
Мне не хотелось что-либо ещё объяснять, тем более – спорить, убеждать Юру, что живопись тем и отличается от фотографии, что художник не просто копирует оригинал, а передаёт своё виденье мира, выражает себя, свой внутренний мир, а ещё – загадывает загадки, рассказывает притчи, находит в привычном нечто особенное, незнаемое, как, допустим, Казимир Малевич или Сальватор Дали. Прописные истины, в общем-то.
– Серёжа, а баб ты тоже рисуешь? Вот так – в чём мать родила. Рисуешь?
– Пишу, Юра.
– И они не стесняются?
– Нет. Они ведь знают, для чего сюда приходят…
Юра одевается не торопясь. Он любит себя, свою профессию, своих и чужих женщин, обожает, конечно, жену, домашний уют, а ещё – красивые вещи, хорошие детективы, кофе «Максим» и водку «Абсолют». И каждый раз, как надевает вот эти итальянские светло-голубые, чуть блеклые брюки, с явным удовольствием ощущает шелковистую прохладу ткани, её мягкую ласку (будто пушистый зверек трётся о ногу!); удобство покроя, незаметность крепкой молнии, скромный лейбл знаменитой фирмы – всё свидетельствует о высоком качестве и добротности.
– Интересно, когда тебе позирует голая баба, то ванька-встанька реагирует или как?
– Или как. В это время, понимаешь, об этом самом как-то не думаешь…
– Да ну! Уж не скопец ли ты? Когда у мужика твоего возраста нет ни жены, ни хотя бы постоянной бабы, то как-то поневоле, извини, думаешь: или он великий конспиратор, или импотент, или интересуется, пардон, не женщинами…
– А кому какая разница?
– Да так. Ж-жутко интересно. Все – трахаются, все – имеют кого-то, все – говорят, что, как и сколько было, в общем, послушаешь – и что-то, смотришь, новенькое узнаешь. А ты – ничего, никогда…
– Не говорю?
– И не говоришь тоже.
– А не кажется ли тебе, Юра, что любовь – это тайна? И поскольку она касается двоих, то всем остальным знать о ней не обязательно.
– Во, чудак! Я про секс толкую, а не про вздохи под луной…
Юрий оделся, причесался и, разглядывая в зеркало крохотное розовое пятнышко на щеке, закончил свою речь довольно неожиданно:
– А вообще, Серж, пошли они все к чёрту! Ещё СПИД подцепишь, – и обеспокоено то надавливая, то поглаживая это самое пятнышко, буркнул: Что-то выскочило, надо же! – и без всякого перехода, как это обычно бывает, когда над чем-то долго размышляешь, вдруг сказал: А, пожалуй, это даже и не тайна. Любовь как тайна двоих – это высокопарно. Обычное сношение, особенно если партнёрша – жена твоего друга, – это, знаешь ли, тоже тайна, да ещё какая! Нет, это что-то другое. Может, это просто листок клёна, которого касались милые руки? Он случайно оказался засушенным меж страницами книги. От нечего делать ты её раскрываешь, и вдруг – удар тока, взрыв бомбы, тихая нежность и отчаянное желание бросить всё к чёртовой матери и уехать в другой город, где в полутёмных аллеях тебя ждёт старый клён…
– Романтическая пошлость, Юра! Или это банальный монолог из нового спектакля?
– Не перебивай, – рассердился Юра. – У тебя, наверное, никогда не было клёна, который помнит ничего не значащий разговор, и тихий смех, и быстрый взгляд из-под опущенных ресниц, и тот листочек, который медленно спланировал на её колени, и она, смеясь, вложила его в твою книгу вместо закладки. И ничего больше не было. А вот надо же, нашёл этот листик и понял, что упустил что-то очень важное, и настолько значительное, что вдруг почувствовал себя нищим и убогим…
Я внимательно слушал Юру, и больше его не перебивал, и мне казалось, что он говорит не о себе, всё проще: репетирует роль, входит в образ, ищет верную интонацию в поведении своего будущего героя. Ибо вся эта долгоиграющая романтика, тем более с девичьим гербарием, – это не для Юры. У него, вынужденного кувыркаться между репетициями, прогонами, премьерами, на это просто нет времени.
Юра всегда уходит как-то неожиданно. Вот и на этот раз, даже не закончив свой монолог, он взялся за дверную ручку, повернул её и улыбнулся:
– Пока!
И вдруг что-то вспомнил, хлопнул себя по лбу:
– Балда! Совсем забыл! Я тебе принёс два приглашения на премьеру. Сработали новый спектакль. «Мурлин Мурло» называется. Ухохочешься!
Стоя одной ногой за порогом, а другой в прихожей, он покопался в сумке, вытащил два синих квадратика с золотым тиснением и протянул мне:
– Вот! Приходи. Обязательно. Ну, я поскакал. Эх, жизнь-индейка!
Дверь за ним захлопнулась, и я услышал, как он дробно запрыгал по лестнице вниз. Лифтами Юра принципиально не пользовался, считая, что движение на своих двоих – это самый необременительный способ оздоровления.
Только я хотел отмыть руки от краски, как в дверь позвонили. Почему-то мне никого не хотелось видеть, и я решил не открывать. Нет человека дома, ушёл гулять, на выставку японской гравюры подался, а, может, стоит сейчас в «Бутербродной» и пьёт кофе, заедая его крендельками с корицей.
В «Бутербродной» главная тусовка города, и если очень нужно кого-то из знакомых встретить, можно смело шагать сюда: рано или поздно тот, кого ищешь, обязательно тут появится.
«Нет меня! Я в «Бутере»! – шепнул я сам себе, но в дверь снова настойчиво позвонили. Интересно, кого это принесло? Сбросив шлёпанцы, я подкрался на цыпочках к двери и, осторожно сдвинув край задвижки на «глазке», посмотрел в щелочку. На площадке стоял милиционер, а чуть сбоку от него, закрыв лицо руками, – Юра. Что-то случилось?!
– Извините, был в ванной, – открывая замки на двери, я громко оправдывался. – Не сразу звонок услышал! Что-то случилось?
– Случилось, – сказал милиционер и по-хозяйски решительно вошёл в квартиру. Юра отнял руку от лица и я увидел багровую рассеченную бровь. Темная ниточка крови извивалась по щеке. Юра снова приложил к ранке коричневый, сморщившийся платок.
– Этот гражданин действительно вышел от вас минут пятнадцать назад? – спросил милиционер.
– Ну да, – растерянно подтвердил я. – А что?
– У вас есть телефон? – милиционер не обратил внимания на мой вопрос. – Нужно срочно позвонить.
– Пожалуйста, вон там, в углу…
Я ничего не понимал. Какой-то милиционер, ведёт себя бесцеремонно. Юрку кто-то, видимо, ударил чем-то острым. Крови, в общем-то, немного, но синяк будет знатный, это точно. И рукав куртки оторван…
– Напали на меня, – сказал Юра. – Я даже сообразить ничего не успел.
– Да где это случилось? В подъезде, что ли?
– Нет. Я пошёл мимо стройки, чтоб дорогу сократить. А там, ты знаешь, есть овражек. Только в него спустился, как передо мной парень нарисовывается и сразу – бац в глаз! А сзади обхватывает меня другой, сжимает рёбра, аж дух перехватило! В общем, тот, что в глаз саданул, всё выгреб из моих карманов. Отобрали они у меня сумку и дай бог ноги…
Слушая Юру, я открыл морозилку, достал лёд. На ушиб непременно нужно положить что-то холодное, иначе синяк долго не сойдёт. Хорошо бы, конечно, наложить бодягу, но это средство, увы, напрочь исчезло из аптек.
Когда я был мальчишкой, помню, мы хихикали при одном упоминании о бодяге. Ею, по рассказам старших пацанов, сводили «засосы». Они получаются, когда захватываешь кожу губами и как бы её всасываешь, – девчонки очень боялись таких поцелуев: попробуй объясни потом родителям, откуда у тебя эдакое украшение на шее, и вообще, не дай Бог, подумают, что уже не «целочка» – тут такое начнётся, что туши свет! Если уж этот «засос» случайно получился или, допустим, твоё лицо шибко повредилось в уличных баталиях, то бодяга – первое средство, потом – лёд, свинцовые примочки, на худой конец сгодится и подорожник.
Все эти сведения калейдоскопом прокрутились в голове, а слово «засос» как-то смешно расползлось фиолетовым пятном, которое в моём воображении вдруг превратилось в нечто наподобие насоса. Он работал так: и-их, их-их, и– их, их-их – противный, скрипучий звук, будто под окном качается ребёнок на старых железных качелях.
Когда Юра приложил лёд к глазу, на кухню заглянул милиционер.
– В травмпункт надо идти, – сказал он. – Если до суда дело дойдёт, понадобится справка…
– А без справки никто не поверит, что было, так сказать, разбойное нападение? – удивился я.
– Даже самой справке могут не поверить, – усмехнулся милиционер. – Мало ли, шёл по дороге, упал, на что-то напоролся – вот тебе и синяк. А честных прохожих, которые помогли подняться, намеренно оговорил из корыстных побуждений…
– А сумка? А деньги? – напомнил я.
– А разве на деньгах написано, что они принадлежат вашему другу? – парировал милиционер. – Сумку он мог где-нибудь потерять. Вот и всё. Свидетелей, как я понимаю, у потерпевшего нет. Никто ничего не видел.
Милиционер замолчал. Молчали и мы, потрясённые его убийственной логикой.
– Но ничего, – вздохнул милиционер. – Это дело не такое безнадёжное, как вы подумали. Только вот кое-какие подробности выяснить нужно…
Он вынул из кармана обыкновенный блокнот, шариковую ручку и стал спрашивать всякую чушь. Например, смотрел ли я в окно вслед Юре? Ну, смотрел. А не заметил ли что-нибудь необычное? Допустим, заметил, но к делу это не имеет абсолютно никакого отношения: обычно Юра ходит легко, как бы скользит по поверхности, а тут – тяжело, вдавливая каблуки в землю.
Наконец, милиционер захлопнул свой блокнот и собрался уходить.
– Да, кстати, – спросил он, уже держась за ручку двери. – Когда вы будете завтра дома? Может, придётся что-то уточнить…
– Только не с утра, – ответил я. – Утром я уезжаю за город на пленэр. Можно, конечно, и отложить, но не хотелось бы. Дома буду ближе к вечеру…
– А я – наоборот: с утра дома, а после обеда в театре на репетиции, – сообщил Юра. – Жена приходит поздно. Лучший вариант – предварительно позвонить…
Милиционер что-то пометил в своём блокнотике, распрощался с нами и я закрыл за ним дверь.
– Хорошо, что этот мент шёл по той же тропинке, – сказал Юра. – Те ребята, наверное, его заметили и быстро слиняли. Мент, правда, непутёвый какой-то: что, как случилось, во что парни были одеты? Пока расспрашивал, тех подонков и след простыл…
– И всё же Бог тебя бережёт, – заметил я. – Послал какого-никакого, а мента! Тебя вообще могли бы вырубить и раздеть…
Юра, сняв со лба тряпку со льдом, внимательно разглядывал ссадину, досадливо морщил лоб, играл бровями – в общем, выяснял, как он смотрится.
Смотрелся он пока ничего, вполне сносно, но к вечеру ушиб обязательно нальётся синевой, это как пить дать.
– А, чёрт с ним! Будем считать это боевым ранением, – Юра махнул рукой. – Может, Эмка – гримёрша пожалеет и проявит всё своё искусство. Уж кого-кого, а меня она очень даже уважает, – и, повеселев, пропел: Мой маленький дружок, вот тебе мой пирожок!
Нацепив мои солнцезащитные очки, напевая и присвистывая, Юра изобразил на лице улыбку. Но его глаза как были колючими, холодными, такими и остались.
Когда он ушёл, я взял тряпку и вымыл пол. Очень уж милиционер наследил – отпечатки рифлёных подошв чёткие, будто нарисованы, и где он, интересно, в жидкую глину вляпался? Впрочем, в рисунке было что-то необычное: следы тянулись ёлочкой, причём, левая половина как бы смазана (не на всю ступню становился, что ли?).
Почему-то я не то чтобы боялся ментов, а, скорее, недолюбливал их. Может, с того случая, когда мы с бабушкой Платоновной опоздали на последний автобус и, навьюченные покупками, отправились ночевать на железнодорожный вокзал. Самое обидное: опоздали всего-то на две минуты. Обычно автобус, идущий в наш посёлок, расписания не соблюдал и отправлялся позднее. Но в тот раз с шофёром, видно, что-то случилось, а может, в стране начался очередной виток борьбы за трудовую дисциплину, – и вот результат: мы сидим на жёсткой скамье, в углу грязного зала, у обшарпанной бетонной стены.
Бабушка устала от многочасового хождения по магазинам, где мы брали учебники, краски, новую школьную форму, какие-то другие вещи, а также леденцы, булочки с изюмом, соль и различные специи, которых у Шуры-продавщицы почему-то никогда не бывало.
– Я чуток подремлю, – сказала бабушка. – А ты за вещами в оба гляди! Не ровен час, какой-нибудь вор подберётся…
Спать мне совсем не хотелось. Я с любопытством озирался по сторонам, удивляясь замысловатости старых лепных украшений на потолке, огромным бронзовым люстрам, в которых, кажется, горели не лампочки, а сами собой светились хрустальные подвески. Напротив меня на полу отдыхал инвалид. Концы его пустых военных брюк-галифе были аккуратно подвёрнуты, и он сидел на квадратной дощечке с блестящими колёсиками. Инвалид был навеселе. Он поглядел на меня маленькими, с хитроватым прищуром глазками и неожиданно тоненьким голосом запел:
– По диким степям Забайкалья…
Бабушка вздрогнула и, проснувшись, крепко ухватилась за один из наших узлов.
–… Рыба-а-цкаю ло-одку бирёт, – выводил инвалид, полузакрыв глаза.
– Ишь, душа-то как страдает! – шепнула бабушка. – Кому он нужен, инвалид военный? Ни кола, ни двора, перекати-поле…
– Почему ты так думаешь? – спросил я. – Может, он домой едет…
– Нет, Сергуня, это тот инвалид, который в поездах поёт, – ответила бабушка. – Я его уже видела, и не раз. У него и губная гармония есть. Жалобно так играет, прямо всю душу тоской выворачивает. Кто сколько может, копеечки бросают ему в картуз…
Инвалид и в самом деле вынул из-за пазухи длинную зелёную губную гармонию, обдул с неё крошки, прокашлялся и начал выводить тихую грустную мелодию.
– Это что тут ещё за концерты? – гаркнул кто-то за моей спиной. Я обернулся и увидел милиционера. Он решительно подошёл к инвалиду и ловко выхватил у него гармонию:
– Ты чего нарушаешь общественный порядок? Предъяви документ! Куда едешь?
Инвалид неторопливо полез в карман и вдруг, резко подавшись вперёд, вцепился в руку стража порядка. Он пытался вырвать свою драгоценность. Свободной рукой милиционер крепко ударил калеку по голове – картуз слетел и покатился, а инвалид, охнув, неожиданно бодро подпрыгнул на своей каталке и впился зубами в ладонь обидчика.
– Да что он такого сделал? – всполошилась бабушка. – Никого человек не трогал, тихонечко играл себе…
– Молчать! – крикнул милиционер, пытаясь стряхнуть вцепившегося в него инвалида. – Подожди, паразит, контра ползучая, я тебе устрою падение Берлина!
– Фашист! – тоненько завопил инвалид, выпуская кисть милиционера. И это была его ошибка: до тех пор, пока держался зубами, он был хозяином положения. Теперь, получив преимущество, милиционер обеими руками ухватил калеку и крепко его встряхнул. Инвалид упал на бок, колёсики его каталки беспомощно крутились.
– Не тронь его! – сказала бабушка. – Великий грех – обижать калеку!
Рассвирепевший милиционер развернулся к нам и вцепился глазами в бабушку:
– Это что ещё за религиёзная пропаганда? – закричал он. – По какому праву тут находишься? Предъяви документы! Может, ты баптистка какая…
В конце зала показался другой милиционер. Увидев подмогу, наш герой совсем приободрился. Инвалид уже справился с каталкой и принял вертикальное положение. Размазывая по лицу кровь, струившуюся из разбитого носа, он всхлипнул:
– За что? Я ж за тебя, гада, воевал!
– Но-но! – цыкнул милиционер. – За гада ответишь! – и повернувшись к бабушке, продолжал: Гражданка, где ваши документы? И билет на поезд предъявите…
– А я без документов в город езжу, – неожиданно жалобным голосом сказала бабушка. – С внучком вот на автобус опоздали, надо ж где-то ночь коротать…
– Ничего не знаю, – отрезал милиционер. – Придётся пройти с нами.
– Да куда ж я с мальцом-то? – попыталась воспротивиться бабушка. – А живём мы в Светлогорье, не бродяжки какие-нибудь.
Милиционеров ничто, однако, не могло убедить оставить нас в покое, а заступиться было некому. Все сидели молча, кое-кто, правда, смотрел сочувственно, а один чернявый мужик, поймав мой испуганный взгляд, даже подмигнул: не дрейфь, мол, пацан!
Бабушка уже собирала наши узлы, готовясь идти за милиционерами, как вдруг инвалид, до того сидевший смирно, резко оттолкнулся от пола и покатил к лестнице. Милиционеры кинулись за ним, но калека уже резво скакал на своей каталке по ступенькам.
– Стой, падла! Стой!
На последней ступеньке инвалид не удержался и его каталка встала на попа, но он тут же ловко крутанулся и принял нормальное положение. Так что подбежавших блюстителей порядка наш калека встретил градом ударов. Увёртываясь от них, милиционеры подхватили каталку и, забыв о нас, потащили инвалида вниз по лестнице.
Бабушка с поклажей кинулась к другому выходу, я – за ней, не выпуская из рук тяжёлой сумки с хлебом.
Остаток ночи мы просидели на лавке в тихом сквере. Бабушка то и дело озиралась, крестилась и что-то шептала.
– Не бойся, баба, – успокаивал я. – Здесь они нас не найдут…
– Как бы на нас какая-нибудь шантрапа не наткнулась, – шепнула бабушка. – Супротив них какие мы бойцы, старый да малый?
Бабушка почему-то недолюбливала милицию. И причину этого я понял много-много лет спустя, когда в старом сундуке, что стоял в сарае, нашёл восемь обычных школьных тетрадей. Исписанные мелким почерком, они, может быть, так и остались бы лежать под кучей угля, которым засыпали сундук. Бабушка, наверное, помнила о нём, и, наверное, сама откопала бы его, но не успела.
А тот уголь она ждала целый месяц. Машина с ним пришла неожиданно. Водитель торопился на обед и разбирать, куда сваливать груз, ему было некогда. Подогнал самосвал к задней стенке сарая, которую бабушка наспех разобрала, и опрокинул кузов – так и засыпал сундук, стоявший в углу.
Вот они, эти старые тетрадки. Я никогда не видел, чтобы бабушка что-нибудь писала. Ей даже обычное письмо давалось с трудом, и сочиняла она его долго, сначала составляла фразу в уме, а потом тщательно выводила её на бумаге без всяких знаков препинания – запятые и точки она расставляла потом, а что такое тире и точка с запятой ей, кажется, было вовсе неведомо.
Наверно, свои тетради бабушка писала зимой, когда хлопот у неё становилось меньше, чем летом, всего и делов-то: вовремя задать корм козе Розалии, в просторечии именуемой Розкой, да насыпать курам пшена или отрубей. Ещё, правда, надо было сходить за водой к колодцу и наколоть дров, но это занятие она считала совсем уж пустяковым. Переехать на зиму в город она наотрез отказывалась. «Изба без человека тепло теряет, – говорила бабушка. – Да и куда я Розку дену?»
Так получилось, что на старости лет бабушка осталась одна: её единственная дочь, то есть моя мать, пошла на повышение – её перевели на работу в районный центр, а внук, то есть я, став художником, остался жить в городе.
Да, конечно, она исписывала свои тетрадки долгими зимними вечерами. Соседи потом вспоминали, что Платоновна чего-то допоздна свет жгла. Может, эта писанина помогала ей заглушить чувство одиночества?
Коллаж по мотивам работ М. Чюрлениса
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.