Текст книги "Соглядатай, или Красный таракан"
Автор книги: Николай Семченко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
– И он подходит к дверям моей квартиры? Интересно-то как! – я иронично пожал плечами и с деланным равнодушием продолжал: Вот только что-то не припомню, чтоб просил сыщиков поискать этот ключик. Или твой мент занимается благотворительностью? Ты его, что ли, попросила помочь? А расплачиваться кто из нас будет? Лично я – пас! Менять ориентацию не хочу…
– Если б ты знал, как я не люблю тебя такого – ехидного, колючего, злого, – по лицу Наташи будто тень пробежала. – Ну, что тебе он дался, этот мой знакомый, а? А если б он даже и не просто знакомым был, то тебе-то какое дело? Ведешь себя как собака на сене…
Я и сам чувствовал, что несу какую-то чушь. И то, что выпил, быть может, лишнего, – это меня ни капельки не оправдывало.
– Извини, Наташа, – только и сказал я, и, как нашкодивший школьник, опустил глаза.
Наташа рассказала мне, что некая общественная организация, объединяющая бывших советских граждан, угнанных фашистами на принудительные работы, попросила разыскать мою бабку Марию Платоновну. Потому что она может дать показания против некой Ольги Петровны Песьеголовой, которая претендует на различные льготы, положенные узникам гитлеризма.
– Не уверен, что бабка помогла бы этим людям. Она умела прощать. «Не судите, да не судимы будете», помнишь? Она считала, что есть Высший суд, только ему и положено разбираться в прегрешениях человеческих…
– Ты мне как-то рассказывал о записках своей бабушки. Не помнишь, есть в них что-нибудь об этой Песьеголовой?
– Кажется, есть, но немного…
– А кому ты ещё говорил о тех тетрадках? – Наташа и пытливо вцепилась взглядом в мои глаза.
– Да никому… Ну, может, Юре говорил. Да, точно! Он ещё посоветовал подкорректировать их и снести в издательство: может, напечатают… Он сказал, что я мог бы сам проиллюстрировать эту рукопись.
– Ну и как? Сходил в издательство?
– Да кому всё это сегодня интересно? Какая-то никому неизвестная старуха, что-то такое накалякала на бумаге от нечего делать, не роман и даже не мемуары – так, нечто вроде записок для своих родных.
Но Наташа не согласилась со мной. Она попросила меня включить воображение и представить, что каким-то образом гражданка Песьеголовая, уже глубокая старушка с оч-чень интересным прошлым, узнаёт о том, что она, так сказать, «записана» в компрометирующих её мемуарах. Это бабусю никак не устраивает, потому что она всеми правдами-неправдами довольно долгое время пытается восстановить своё доброе имя. А тут ещё в местной школе её портрет висит в музее на почётном месте, и красуется под ним надпись, любовно выведенная юным художником: «Мы дружим с замечательным человеком, пламенным борцом против фашизма, подпольщицей…»
– Забавно, – сказал я. – Сюжет для детективного романа. Но в бестселлеры он явно не попадёт: слишком банально!
– А жизнь – это вообще банальная штука, – с философским спокойствием изрекла Наташа. – Что мы о себе думаем? Неповторимые, единственные, уникальные, и всё-то у нас – особенное! А на самом деле: всё то, что мы испытываем как нечто потрясающее, уже было у других людей, и даже посильнее, чем шекспировские страсти.
– Ну, хорошо, допустим, что недостойная старая дама по фамилии Песьеголовая действительно заинтересована в том, чтобы бумаги моей бабки ненароком ей не повредили, – согласился я. – И вот, значит, она приезжает в наш город, переодевается ментом, устраивает весь этот спектакль с Юрой и…
– И почему бы, кстати, Юре не поинтересоваться в театрах: не работают ли в них родственников этой старушки? – перебила Наташа. – Почему такая простая идея не пришла нам в голову раньше? Представь: где-то тут живет, допустим, внучок Песьеголовой, бабулька пообещала все свои сбережения оставить ему, вот он и расстарался…
– Ну, ты и фантазерка! – я даже присвистнул от удивления. – Тебе бы сюжеты для сериалов сочинять, ей-Богу!
Дверь подсобки, скрипнув, приоткрылась, из неё высунулась взлохмаченная голова Нинон. Без этой девицы не обходилась ни одна тусовка художников, и она, кажется, уже тоже не могла обходиться без разгульных сборищ. Ничего особенного Нинон из себя не представляла, и если чем и была хороша, то своей безотказностью: кто ей мигнет – с тем и пойдет.
– А чего это вы тут одни? – Нинон хитровато прищурилась. – И ничего не делаете?
– Тебя, дорогая, ждем, – обернулась к ней Наташа. – Неучёные мы, не знаем, с чего начать…
– А с чего начать – это в совершенстве знал только товарищ Ленин, – хохотнула Нинон.
Все знали, что она жила у своего дедушки, который считал себя коммунистом и заставлял внучку время от времени протирать книжный шкаф от пыли. Так что девица волей-неволей видела на корешках книг хотя бы их названия. Работы Ильича «Что делать?» и «С чего начать?», судя по частоте их упоминания в речах Нинон, были её любимыми.
– Начинайте без меня, – сказала Наташа и, потеснив Нинон плечом, выскользнула в дверь.
– Чего это она? – растерялась Нинон. – Я помешала, что ли? Да мне всего-то и надо было сигаретку стрельнуть. Во, дела-а-а! Разобиделась она… А ты чего это? Не толкайся! У, бешеный какой…
Не обращая внимания на протесты Нинон, я оттолкнул её и, резко открыв дверь, нос к носу столкнулся с Генриеттой Афанасьевной.
– Ах, чуть не убил! – вскричала она, поправляя свою прическу. – Я тебя как раз искала, чтобы сказать: твои гости ведут себя слишком шумно…
– Ну, так скажите им об этом сами…
– Нет, дружочек, не хочу прослыть старой грымзой, которая запрещает молодежи самореализовываться, – с достоинством молвила Генриетта Афанасьевна. – Во всем должно быть чувство с толком, с расстановкой. А твои гости расшалились сверх всякой меры.
– Что вы, Генриетта Афанасьевна, – встряла в разговор Нинон, – у нас всё культурно, просто мальчики слишком громко разговаривают…
– А девочки визжат и вопят исключительно от избытка чувств, но на самом деле они благовоспитанные леди, – Генриетта Афанасьевна мягко улыбнулась. – Так я же не против. Сама была девушкой юной когда-то, и всё понимаю… Но, пожалуйста, оградите наш очаг культуры от вечеринок, плавно переходящих в оргии…
– Извините, – потеряв терпение, я взял Генриетту Афанасьевну за плечи и бережно отставил в сторону. – Честное слово, я очень спешу! Нинон, радость моя, помоги Генриетте Афанасьевне навести порядок. Очень прошу! Мне надо с Наташей договорить…
Но, увы, побегав по округе туда-сюда, я её нигде не обнаружил. Возвращаться обратно в порядком поднадоевшую компанию не хотелось, и я пошёл вдоль сочных зеленых газонов, мимо тополей в белых носочках: их недавно побелили. Вдоль асфальтированной дорожки лежала свежескошенная трава, и в воздухе витал сладкий привкус меда. На корте безмятежно скакал мяч, и теннисисты, одетые во всё белое, издали казались красивыми, ладными и молодыми. Хотя я знал, что стоит подойти ближе и увидишь старика-профессора из медицинского института и его вечного напарника по большому теннису, которому тоже немало лет. Старожилы сверяли по ним часы: они тренировались в одно и то же время, педантично соблюдая раз и навсегда заведённый порядок. У меня бы этого не получилось: какая скука – режим, протокол, выверенная по минутам жизнь! Или она такой и должна быть, если хочешь что-то из себя представлять?
Но вот моя бабка, Мария Платоновна, была вроде бы человеком-невеличкой, ничего особенно значительного не совершившей – просто жила, и работала, и о чём-то тревожилась, порой смешном и нелепом, и разных почётных грамот у неё скопилось столько, что стену можно обклеить снизу доверху, и трудовая книжка благодарностями вся исписана на нескольких вкладках… И что? Неужели она из себя ничего не представляла? Как, допустим, ничего не представляет из себя воробей, летящий в стае: все одинаковые, все весело щебечут, и как их различить? Но глаз всё-таки выхватывает пару-другую воробышков, которые и живее, и голосистее, и приметнее прочих. Вот так же и бабка невольно выделялась из общей серой массы себе подобных, и не хотела, а как-то так получалось, что выделялась.
Что же она ещё написала о гражданке Песьеголовой? Неужели эти записки – вердикт, приговор, показания важного свидетеля (а может, вернее: она – соглядатай чьей-то непутёвой жизни)?
Задавшись этими вопросами, я, как пришёл домой, так сразу и достал бабушкины тетрадки. Перелистал те из них, где описывалась жизнь в Германии, и ничего особенного не нашёл. Правда, обратил внимание: бабушка, вырвав какие-то страницы, сама же исправляла их дальнейшую нумерацию, при этом особо не задумываясь о связности повествования.
«… а люди до сих пор о войне вспоминают, будто она только что прокатилась огненным смерчем по нашей необъятной стране. Бедные женщины! Сколько вам досталось горя, мучений и бед! И вы, милые мои подруженьки, продолжаете терпеливо и безропотно нести эту тяжкую поклажу.
Господи, а сколько я видела мужчин, своих сверстников, ставших калеками, человекообрубками: ни рук, ни ног – только туловища, и счастье, если хоть одна рука сохранилась: есть чем просить милостыню. Или заново научиться писать, а то и ремеслом каким-нибудь овладеть, например, валенки подшивать…
Нет, не могу об этом вспоминать! Тяжело.
Дальний Восток… О, как я хотела увидеть этот край, о котором без конца писали в газетах, рассказывали по радио!
Мама просила-заклинала меня: «Не уезжай! Как-нибудь проживём, прокормимся… Я уже слабость чувствую в теле, неизвестно, сколько жить осталось. Да и дочка у тебя есть. Опять без матери останется… Не уезжай!»
А я – уехала.
Нет, не за деньгами (хотя, вообще-то, и за ними тоже). И не за приключениями (я их не искала, они сами меня находили). И не за тем, чтобы замуж выйти: на Дальнем Востоке, как говорили, много мужчин, и женщины ехали сюда, чтобы устроить личную жизнь. Но в женихах у меня недостатка не было, разве что очень разборчивой была: тот не подходит, и этот что-то не такой, а к тому сердце не лежит – так и не выбрала себе спутника жизни. Но на Дальний Восток я ехала не на поиски прекрасного принца. Может, я искала себя? Мне всё казалось, что где-то на Земле есть место, где меня ждёт счастье.
Набедовавшись по чужим холодным углам, я будто в рай попала. Привезли нас на лесозаготовительный участок, и его начальник объявил:
– Мы вас ждали! Построили несколько новых домов, в каждом – по две квартиры. На обустройство даю три дня, потом отработаете…
Из тех подъёмных, что дали в дорогу каждому из переселенцев, я умудрилась сэкономить триста рублей. Тут же купила демисезонное пальто. Где-то совсем-совсем близко уже блуждала в окрестных лесах осень, а на мне только халат в заплатах, вот пальто и заплаты прикроет и обогреет, пока зарабатываю деньги на теплые зимние вещи.
(А знаешь, я думаю, что это ужасно скучно: вкалывать, вкалывать и вкалывать!… – Но в этом был смысл её жизни: уберечься от разрушающих соблазнов и обрести своё лицо. – Хорошее личико, нечего сказать! Эдакая бабища с кайлом в ручищах! – Что ты ёрничаешь, друг мой ненаглядный? Как будто не знаешь, что бабка была маленькой, худенькой, и руки у неё – вполне нормальные. Да если б она хотела, то мужики за ней табунами бы бегали. Но она считала, что человек должен избегать всяческих соблазнов, они увлекают, затягивают, мешают личностному проявлению. – Ой-ей-ёй! Бабуся и слов-то таких, поди, не слыхивала: личностное проявление – вот сказанул! – Но мы-то с тобой понимаем, что это такое. И ты тоже постоянно задаешь себе этот вопрос: как современному человеку не затеряться в этом мире? – Ну, задаю. И знаю, что наши желания никогда не совпадают с нашими возможностями. А почитаешь бабкины записки: надо же, какая счастливица, вся жизнь – как песня. Но так не бывает. – Не знаю, не знаю… Существует массовое заблужденье: дайте мне то, сделайте это, создайте условия для того-то и того-то – вот тогда буду работать, творить, жить. У бабки, похоже, было по-другому: она не любила ждать, потому что боялась: жизнь промелькнёт, как сон, и ничего, абсолютно ничего путного не сделано, одни благие пожелания, надежды, намерения… – Она была слишком упрямой. – А разве это плохо? – Понимаешь, за упрямство приходится приносить жертвы. Но зачем? Чтобы построить эту дорогу, по которой, быть может, раз в день проедет какая-нибудь дрезина. Скорее всего, та дорога уже давно заржавела и поросла травой. – —Так что ж с того? Это всё равно была дорога! – Ага! Так сказать, важен процесс, а на результат наплевать? – Важно всё время идти вперёд! – И знать, что у этого пути нет конца? – А жизнь – это, по большому счёту, путешествие без начала и без конца. Никто не знает, кем был до рождения и куда уходит, когда умирает… – Дорогой Серёжа, вот этого не надо! Ты делаешь такое глубокомысленное лицо… Смешно! И наивно. Не обижайся. – Ну, что ты? Как можно обидеться на самого себя).
Лес я валила чуть больше года, но в поселке построили теплицу, и меня направили туда «поднимать новое дело» (выражение тех лет). О том, что мы выращиваем самую хорошую рассаду, даже районная газета написала. И назвала нас, тепличниц, стахановками!
(Идёт вперёд стахановское племя,
Идёт вперёд громить в бою врага!»
Это строки песни из любимого бабушкиного фильма «Большая жизнь». Добыча угля для шахтёров – это что-то вроде спорта: они ставят рекорд за рекордом, это их высшая цель. Причём, они постоянно доказывают какому-то врагу (в фильме я его так и не увидел!), что советские рабочие всегда в хорошей форме, и не глядите, что в руках кирка или лопата – в один миг они оборотятся грозным оружием пролетариата, а там, глядишь, подоспеют автоматы, пулеметы и винтовки-карабины. Если что худое замыслили, то держитесь, господа буржуины! Они-то как-то продержались и держатся, а мы… Эх, Россия, мать моя!)
…сама не своя. А всё потому, что за работой, болезнями, нищетой многого в жизни как бы не замечала, а может, не хотела замечать. Надежды на то, что мой Саша отыщется не осталось. Постепенно он превратился в красивую легенду, и я наделила его всеми мыслимыми и немыслимыми мужскими и человеческими добродетелями. А тут встретился Иван. Вот написала: «встретился» и подумала, как беден мой язык. Не умею точно выразить мысль, ощущение, чувство, и порой мне кажется, что только душа моя умеет это делать, но как только попытаюсь передать её движения чернилами на листе бумаги, так она тут же съёживается, цепенеет и приходится выводить слова, мало что выражающие. (Хм! «Мысль изреченная есть ложь»…).
Честное слово, и сама не пойму, как получилось, что однажды он остался у меня ночевать. Что ж, твоя бабушка, Серёжа, тоже была молодой и глупой. Но, Боже мой, как всё-таки приятно обманываться!
И вот стала я замечать, что не успею купить Ивану одеколон, как смотрю: уж во флакончике его чуть-чуть на донышке. Думала, что Иван нечаянно разлил одеколон. Но и новый флакон поразительно быстро кончался.
Тайна вскоре открылась. Иван любил закладывать за кадык, и ничем не гнушался, даже одеколоном.
– Не пей, Ваня, будь человеком, – просила я его.
– Быть человеком и не пить никак невозможно, – отвечал он. – А в волка превращаться не хочу…
– Вот! Ты уже заговариваться стал! Какой волк? О чём это ты?
– А о том, что трезвому человеку от всей этой жизни завыть хочется. Как волку.
– Ишь, какой быстрый! Тебе сразу коммунизм подавай: от каждого – по способностям, каждому – по потребностям, – парировала я. – А страна, между прочим, от войны ещё не оправилась. Надо стиснуть зубы и трудиться…
– Кончай читать мне агитки! – морщился Иван. – Сама-то ты в них веришь?
– А если б не верила, то и не говорила бы!
– Наташа, да ну их к Аллаху, эти твои нравоучения… Иди-ка ко мне!
Мужик он был хороший (прости, Боже, душу мою грешную!). И как бы мы крупно ни поскандалили, нас всегда мирила постель. Но, наверное, никогда не смогу забыть тот вечер, когда Иван пришёл (какое там: пришёл – приполз!) домой в стельку пьяным. Мне бы промолчать, отставить все разбирательства на утро, ведь выпивший мужчина – это всё равно что капризный младенец: никаких нравоучений не поймёт, всё на свой лад переиначит и ни в чём не повинится. Но, проспавшись, сам же и ужаснётся, и пробудится в нём чувство вины, и, виноватясь, он будет робок и несмел.
– Вывозился как свинья, – недовольно заметила я, пытаясь снять с него грязную тужурку.
– Я – свинья? – вскинулся Иван. – Ты меня свиньёй обозвала! А, мать твою так-растак, я – свинья… Говори, да не заговаривайся!
И не успела я опомниться, как он схватил меня за горло и принялся душить.
– Меня никто ещё так не оскорблял, – гримаса гнева исказила лицо Ивана, он побелел, губы тряслись. – Ты мне ответишь за свинью!
Я пыталась вырваться из его цепких рук, но Иван, хоть и был ослаблен изрядной дозой алкоголя, вцепился в меня мертвой хваткой. У меня уже и в глазах потемнело, кричать я не могла: из горла вырывался какой-то клокочущий хрип. И это, видимо, напугало Ивана. Он отнял от меня руки и, сплюнув, сказал:
– Если б за убийство не расстреливали, я б тебя удавил.
– Не обзывала я тебя свиньёй, – прошептала я. – Ты не так всё понял…
– Ах, да ты меня ещё и за дурака держись!
Он подскочил ко мне и отвесил оплеуху. Я заплакала.
– Недотрогу из себя строишь! – закричал Иван. – Чуть что – сразу слёзки выдавливаешь. Думаешь, я не знаю, чем ты там, в Германии, занималась? Да вас фашисты в очередь имели…
И он понёс такую дикую чушь, что мне совсем стало плохо. Не помня себя, я опустилась на пол, потеряла сознание и очнулась лишь от нетерпеливых прикосновений его грубых рук. Это было отвратительно и мерзко, так с порядочными женщинами не поступают, но я, зажмурившись, вытерпела его натиск. То ли от пережитого потрясения, то ли по какой другой причине мой затылок будто свинцом налился, и эта тяжесть давила на глаза, маленькими злыми кулачками стучала изнутри по барабанным перепонкам, и снова мне почудилось: шевельнулся в мозгу тот самый таракан.
Если он на самом деле прижился в моей голове, то наверняка сросся с мозговой тканью и стал частью меня. Это мерзкое, гадкое насекомое, которое ничем и никак не вытравишь из хаты, разве что перестанешь зимой печку топить и выморозишь все углы – только так и покончишь с прусаками, – так вот: эта гадость, благополучно пережившая даже динозавров, и не боящаяся никакой радиации, привыкающая к любой отраве, выходит, полакомилась моим сознанием, прогрызла в мозгу дырки, понаделала новых извилин и таким образом определила моё поведение? Ну, разве не так? Ох, что, впрочем, за дикие фантазии! Мне б в сочинительницы страшных сказок податься, а то пропадает талант впустую…
Ни о чём таком ни с кем я, конечно, не говорила. И как бы сильно не болела голова, как бы ни шабаршилось в ней что-то похожее на насекомое, я терпеливо сносила это странное недомогание.
Иван не видел моих страданий. Он вообще наутро ничего не помнил. По крайней мере, утверждал, что ничего не помнит. Но у меня-то память не отшибло! Может, я и хотела бы забыть всё, что меж нами вышло в ту ночь, но не получалось. Иван стал чужим. Или он никогда и не был мне своим?
Я всерьёз стала думать о том, как нам разойтись, и ждала удобного случая, чтобы объясниться с Иваном. Но тут вмешалась сама жизнь.
После работы он занимался на курсах шоферов. И вот закадычные друзья-товарищи уговорили его взять учебную машину и сгонять в соседнее село, куда, по слухам, завезли питьевой спирт. В нашей глухомани это был самый почитаемый алкогольный напиток.
Иван без спроса сел в машину и, как начальник курсов ни орал, ни размахивал кулаками ему вслед, он только сильнее давил на газ. В селе его встретили какие-то знакомые ребята. Они, конечно, на радостях выпили. А на обратном пути Иван сбил с дороги старушку, которая, не приходя в сознание, скончалась. Бабуля была настолько древней, что, может быть, и сама вот-вот представилась бы, но суд это во внимание не принял и отправил Ивана в лагерь общего режима.
Иван написал из тюрьмы пару писем, просил никуда из поселка не уезжать, грозился: всё равно найду и разберусь с тобой!
А я – уехала…
А мне тоже уехать? Оставить всё своё дерьмо тут – и свалить к… ой матери, куда глаза глядят, хоть на край света. Но если это край, то не свалюсь ли с него в дыру ещё более вонючую, а? И глаза-то у меня глядят не куда попало, а выбирают что-нибудь приятное, яркое, чувственное, вот эту, например, аппетитную попочку, чуть прикрытую то ли шарфиком, то ли широкой черной ленточкой – ах, это, кажется, такая мини-юбочка! Я скольжу взглядом вверх, и, странно, он ни на чём больше не задерживается: прямая, без какого-либо намека на выпуклости грудь, покатые плечи, трогательно тонкая шея, обесцвеченные волосы, растрепанные ветром, а лица не видно: оно скрывается за огромными черными очками – как за карнавальной маской, а на губах блестит влажная губная помада, очень красная… Я не вижу глаз, но чувствую: дама смотрит на меня, и, может быть, я ей даже нравлюсь. Что ты, тётя? Я не для тебя. И дело не в том, что ты меня старше на… адцать лет. Какая разница, куда слить сперму, когда она уже из ушей лезет, – нет, тетя, разницы, была бы только щель поплотнее да погорячее, и не обязательно о чём-то с тобой разговаривать, ласкаться и прочие глупые ритуалы соблюдать, только: кончить, кончить, кончить! Но я не для тебя, потому что чувствую: тебе нужен не очередной факальщик, и даже не здоровенный, как у Рокко Сильфреди, член тебе требуется, и не острота какой-нибудь экзотической позы вроде «№69», нет, ничего интересного в этом нет, потому что ты ждешь начала отношений… Не сношений, а – повторяю по слогам: от-но-ше-ний… Угадал? О, отвернулась! Ну что ж, а я не отвернусь, я просто сверну вон за тот угол. Мне не хочется начинать с кем бы то ни было каких-либо отношений, я от них и без того устал. Чувствую себя как муха, попавшая в паучью сеть: нити связей, привязанностей, чувствований, страстей (ой ли?) – липнут, спутываются, пеленают, затягиваются туже и туже… О, как вырваться из этого всего? И, вырвавшись, сумею ли уйти, убежать, улететь, скрыться от всего, что было? Прошлое налипло на мне, как мелкие ракушки на днище корабля, и куда б он ни плыл, в какие б новые моря не входил, эти невзрачные моллюски не отколупнут ни шторма, ни девятый вал, ни грозный господин Цунами.
Я бы тоже куда-нибудь уехал. Но зачем? Впереди самого себя я бегать не умею, и если даже постараюсь убежать, то ведь всё равно остановлюсь, чтобы перевести дух – и ап! вот она, моя суть, пронзительно улыбаясь, уже похлопывает меня по плечу и холодной рукой навешивает на грудь как ордена все мои «ракушки»…
Ты уехала от Ивана. Но он уже сидел в тюрьме. Его не было рядом. Или всё-таки был? Может, в вашем доме обитал его фантом – тот энергетический двойник, который есть у каждого человека. Чудики-ученые будто бы зафиксировали это явление своими высокочувствительными приборами. И коли это так, то незримое присутствие двойника Ивана доставляло тебе беспокойство, охотно в это верю… Но ты уехала не от него. Ты уехала от самой себя. И ещё от той жизни, которую за жизнь не считала. Но первое навряд ли тебе удалось, а вот насчёт второго – что ж, посмотрим…
Но где же, где же хоть одно упоминание о госпоже Песьеголовой и её внуке? Наверное, Наталья что-то такое навоображала, придумала красивую версию, а на самом деле ещё неизвестно, то ли что-то было на самом деле, то ли померещилось… В бабкиных записках названо много людей, и если захотеть, то некоторых из них ещё можно найти в живых, поговорить с их родственниками… Только зачем? Мне это неинтересно. И даже до этой Песьеголовой мне нет никакого дела; может, она и неправедно прожила свою жизнь, и навредила кому-то, и что-то не так делала, но мне ли о том судить? Я и сам – невыносимый, грязный, развратный, шкодливый, дрянь дрянью! Но об этом знаю только я, и порой самого себя стыжусь…
(начало абзаца тщательно вымарано)… как приличные, чистенькие и благополучные дети бегут от своего опустившегося отца-пропойцы. А он, быть может, носит в огрубевшем, немытом, вонючем теле чистую и светлую душу – то, что вознесёт его над всеми нами, внешне приличными и пристойными, пахнущими парфюмом и дезодорантовой свежестью.
Я не тот, за кого себя выдаю. Я тот, каким вы меня хотите видеть. И я тот, кого я старательно изображаю – для вас, для себя… Но на самом деле я – другой! Впрочем, какая вам разница? Вы видите того, кого видите – приятный, хороший парень, не правда ли, и к тому же небесталанный, и этого вам достаточно, не так ли? Будьте спокойны, дорогие товарищи! Всё – хорошо, всё – путём, всё – нормально, и даже если ненормально, то всё равно постараемся изобразить так, как надо, и – с оптимизмом, альтруизмом и всякими прочими «измами», какие вам нравятся. Пусть всё будет хорошо! Правда, это ещё не значит, будто то, что вам кажется хорошим, на самом деле таковым является. Меня тошнит от того, что нравится вам. Тош-нит! Но ведь и вы скривитесь от каких-то моих пристрастий, не так ли? А особенно мне муторно видеть благоразумные и глубокомысленные лица, вроде вашей физиономии, например. Что? Она у вас не такая? Да что вы говорите, милейший! Подойдите к зеркалу… Ну и как? Ха-ха!
Послушайте, вам ещё не надоели мои гадости, а? Ну, перелистните же скорей страницу! Не хотите? Или не можете? Тогда я вам вот что скажу: вы, оказывается, вдобавок ко всему ещё и в себе не уверены, иначе пропустили бы всю ту галиматью, что я тут выдаю, и ваши глаза равнодушно и спокойно заскользили бы по тексту вниз…
Выслушав Наташину версию в моем пересказе, Юра энергично отрубил:
– Ерунда! Если бы меня дубасили актеры, я бы сразу догадался: инсценировка! Серега, меня били по-настоящему.
– Может, эти обалдуи и были настоящими, а вот мент – липовый…
– В таком случае его надо брать в основной состав нашего театра. Потрясающе сыграл роль! Впрочем, я тогда ничего не соображал… Волнение, знаешь ли, стресс… Всё, как в тумане… Вот попроси меня описать физиономию этого мента, я ничего не вспомню, кроме форменной фуражки…
– И ничего, ничего не заподозрил?
– Знаешь, я уже потом подумал, что он слишком как-то вдруг под рукой оказался. Так не бывает. Ты, наверное, замечал такую странную вещь: когда спешишь куда-нибудь, то, как правило, ни машину не застопишь, ни автобусов нужных нет – мечешься, как дурак, и всё без толку. Но зато, когда эти автобусы или такси тебе без разницы, они тут как тут. Вот так же и с милицией: нужна тебе её помощь – попробуй дождись, а когда ты век бы ментов не видал, они сами к тебе цепляются. Один ко мне на вокзале пристал: покажи документы, что тут делаешь, не из Ангарска ли едешь, очень уж похож, мол, на одного типа… Даже в отделение меня увёл, чтобы навести справки через какую-то их службу, что я – это я. И ведь даже не извинился потом! А этот прибежал сам, культурный, вежливый… Нет, так не бывает. Вот об этом я и подумал. Хотя тут же сам себя и опроверг: стечение обстоятельств, исключение из правил…
– Эх ты, хоть бы словом обмолвился о своих сомнениях! У меня ведь тоже было какое-то смутное ощущение тревоги. Но я решил, что это из-за того, что мент для меня – это как бы олицетворение власти. А её я всегда опасаюсь.
Мы сошлись с Юрой во мнении, что интуиция у нас обоих развита неплохо, но мы иногда отмахиваемся от неё, как от надоедливой мухи. А это насекомое вообще-то просто так к человеку не цепляется: что-то, знать, её привлекает, и хорошо, если это не аромат говна, до которого все мухи большие охотницы.
(Ну, что я за дрянь? Ненормальный какой-то, ей-Богу! Не могут все люди быть говнюками, привлекающими мух. Они, между прочим, летят и на другие запахи – например, на мёд или на травянистый аромат какого-нибудь изысканного парфюма…)
Юра, по профессиональной принадлежности привыкший к вакханалии постоянных перерождений, к смене обличий, фейерверку судеб, не смог разглядеть ряженого. Этот парень, похоже, не входил в образ, он умудрился очень органично в нём существовать. И это перевоплощение – не признак ли таланта? Хотя, с другой стороны, столько времени разучивает роль Чацкого, и всё без толку…
– Осознать себя в роли мента гораздо проще, чем представиться человеком, испытывающим горе от ума, – заметил Юра. – Всякая роль – это как бы отражение в чужих глазах. Ты видишь, что произвёл впечатление, что вполне соответствуешь придуманному тобой имиджу – и преображаешься. Это легко сделать, если задумал изобразить какой-то стереотипный образ. А Чацкий… О, Чацкий! Много ли ты видел нынче людей, страдающих от ума?
– Если у кого он и есть, то пущен в дело: строятся «пирамиды», создаются олигархические капиталы, открываются двери в Госдуму, куются капиталы, – поддержал я Юру. – Но кому-то всё это может быть противно, против совести и того, что раньше называли нравственностью. Разве такие люди не страдают по-настоящему?
– Знаешь, хорошо страдать, когда у тебя уже всё есть, и ты сам не знаешь, чего хочешь, – Юра коротко хохотнул. – В наше время среди страдальцев по-настоящему умных мало – больше, пожалуй, не нужных и тех, без кого вполне можно обойтись…
– Ты не прав!
– Знаю, о чём ты скажешь, – усмехнулся Юра. – Об учёных, которые изобретают нечто гениальное. О писателях, чьи рукописи не берут издательства. Об учителях, месяцами не получающих зарплату. Господи, да много кого можно вспомнить! Наверное, среди них остались и действительно умные, талантливые люди, но они-то как раз понимают: их горе – не от ума, а от внешних обстоятельств. У Чацкого всё совсем по-другому. Просто ты, наверное, порядком подзабыл текст пьесы. Всё-таки последний раз, наверное, читал его в школе?
– Да я его на всю жизнь запомнил! – обиделся я. – У меня пятёрка по Грибоедову была!
– Ну так и что из того? – пожал плечами Юра. – У тебя, наверное, и по пушкинскому Дон Гуану пятёрка была, да? – Юра коротко хохотнул. – Так что ж с того? Нас в школе чему учили? Образам! А это – шаблоны, банальщина, стереотипы… Даже нет, хуже: это что-то вроде картинки, изображающей, допустим, циркового силача, только вместо его головы – дырка. И вот ты высовываешь из неё свою сияющую физиономию, фотограф щёлкает – и готов образ новоявленного силача! Так и наши учителя, начитавшись каких-то методичек, создавали на уроках образ того же Дон Гуана и всовывали в него персонаж Пушкина…
– Как будто у Пушкина он был идеальным, – я сказал это нарочито равнодушным голосом сноба, чтобы позлить Юрку: он преклонялся перед Поэтом и, как всякий истово верующий, не допускал, что его божество могло заблуждаться или в чем-то быть неправым.
– Да, как образ, Дон Гуан у Пушкина – это высокая трагедия духа, – высокопарно откликнулся Юра. – Может быть, впервые в жизни он всей душой полюбил женщину, и готов бросить вызов року…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.