Текст книги "Американская мечта"
Автор книги: Норман Мейлер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
– Ладно, – сказал я. – По крайней мере, откровенно.
– Как вам будет угодно. Вы вправе не отвечать на мои вопросы и вызвать адвоката.
– У меня нет желания вызывать адвоката.
– Ну, может, он вам и не помешал бы.
– Я не хочу вызывать адвоката. И не понимаю, зачем он мне нужен.
– Тогда продолжим беседу.
– Если вы хотите понять мотивы Деборы так, как их понимаю я, вам придется довольствоваться моей интерпретацией.
– Вы говорили о бесах, – сказал Робертс.
– Да, Дебора верила, что она одержима ими. Считала себя воплощением зла.
– Она боялась ада?
– Да.
– Итак, мы вернулись на прежнее место. Набожная католичка боится попасть в ад и решает спасти душу самоубийством.
– Именно так, – сказал я.
– Именно, – кивнул Робертс. – А вы могли бы повторить все это в присутствии священника, вот прямо сейчас?
– Ему будет так же трудно понять это, как и вам.
– Тогда все же попробуйте убедить меня.
– Не так-то просто начать, – сказал я. – Что там с кофе?
Второй детектив, тот, что был выше и старше, встал и вышел из комнаты. Пока он отсутствовал, Робертс молчал. Время от времени он поглядывал то на меня, то на фотографию Деборы в серебряной рамке, стоящую на письменном столе. Я закурил и протянул ему пачку.
– Не курю, – сказал он.
Второй следователь вернулся с кофе.
– Вы не возражаете, если тоже выпью чашечку? – сказал он. – Служанка плеснула туда ирландского виски. – И опять широко улыбнулся мне. Весь его облик источал какую-то жирную сладкую продажность.
Я с жадностью сделал первый глоток.
– О, Боже, она умерла, – произнес я.
– Совершенно верно, – сказал Робертс. – Выбросилась из окна.
Я вытащил изо рта сигарету и прочистил нос, с ужасом замечая, что кислый пар рвоты проложил себе дорогу через горло, свербит в переносице и через ноздри проникает даже в носовой платок. Я еще раз глотнул кофе, и виски обожгло меня молочным теплом.
– Не знаю, сумею ли я объяснить вам, – начал я. – Дебора верила в то, что для самоубийц существует какая-то поблажка, какое-то особое милосердие. Она думала, что это страшный грех, но что Бог простит вас, если ваша душа подвергалась опасности быть уничтоженной.
– Уничтоженной, – повторил Робертс.
– Да, не потерянной, а именно уничтоженной. Дебора верила, что, даже попав в ад, можно сопротивляться козням Дьявола. Но, знаете ли, она полагала, что есть кое-что и пострашнее ада.
– И что же это?
– Когда душа умирает раньше, чем тело. Когда душа уничтожается при жизни, и уже ничего не остается в вечности после вашей смерти.
– А что на этот счет говорит церковь?
– Дебора полагала, что это не относится к обычным католикам. Но себя она считала падшим католиком. Она верила, что душа ее умирает. Думаю, именно поэтому она и решила покончить с собой.
– И это единственное объяснение, которое вы можете дать?
Я переждал минуту.
– Не знаю, имелись ли для этого основания, но Дебора считала, что у нее рак.
– А как вам кажется?
– Может, так оно и было.
– Она консультировалась у врачей?
– Я об этом ничего не знаю. Но Дебора не доверяла врачам.
– И не принимала таблеток? Только пила? – спросил Робертс.
– Таблеток не принимала.
– А как насчет наркотиков?
– Ненавидела их. Выходила из комнаты, если там закуривали сигарету с марихуаной. Как-то раз назвала травку милосердием Дьявола.
– А вы подкуриваете?
– Нет. – Я закашлялся. – То есть раз-другой сделал пару затяжек за компанию, но даже не помню когда.
– Ладно, – сказал он, – давайте займемся ее раком. Почему вам кажется, что он у нее был?
– Она постоянно говорила о нем. Ей казалось, что если душа умирает, то начинается рак. Она всегда говорила, что смерть от рака пострашнее любой другой.
Толстый детектив пернул. Просто так, без церемоний.
– Как вас зовут? – спросил я.
– О'Брайен. – Он поерзал в кресле, устраиваясь поудобней, и закурил сигару. Ее дым влился в сложный запах, стоявший в комнате. Робертс недовольно посмотрел на него. У меня возникло ощущение, что только сейчас он начал мне верить.
– Мой отец умер от рака, – сказал он.
– Мои соболезнования. Могу только добавить, что мне было не слишком приятно выслушивать ее теории, моя мать умерла от лейкемии.
Он кивнул:
– Знаете, Роджек, вот что я вам скажу. Предстоит вскрытие. И оно может опровергнуть то, что вы тут излагаете.
– Может и опровергнуть. А если Дебора находилась в предканцерном состоянии?
– Может и так. Но все было бы куда проще, если бы рак все же обнаружили. Между раком и самоубийством существует прямая зависимость. Уверяю вас. – Он поглядел на часы. – И еще несколько практических вопросов. У вашей жены была куча денег?
– Не знаю. Мы никогда не говорили о ее деньгах.
– Ее отец чертовски богат, если я ее ни с кем не путаю.
– Судя по всему, он перестал помогать ей, когда мы поженились. Я частенько говорил друзьям, что она была способна ради меня отказаться от своей доли двухсотмиллионного состояния, но была не в силах приготовить мне завтрак.
– А вы не знаете, не упомянула ли она вас в своем завещании?
– Если у нее и были деньги, то едва ли она оставила их мне. Она все, конечно, оставила дочери.
– Ладно, это довольно просто выяснить.
– Разумеется.
– Что ж, мистер Роджек, давайте перейдем к событиям нынешней ночи. Вы пришли повидаться с ней после двухнедельной разлуки. Чего ради?
– Я почувствовал, что соскучился по ней. Такое бывает и после того, как люди расстаются.
– В котором часу вы пришли?
– Несколько часов назад. Может быть, в девять вечера.
– Она вам открыла?
– Нет. Открыла служанка.
– Вдували когда-нибудь этой служанке? – спросил О'Брайен.
– Ни разу.
– А хотелось?
– Такие мысли меня иной раз посещали.
– И что же вас удерживало? – упорствовал О'Брайен.
– Было бы очень неприятно, если бы об этом узнала Дебора.
– Достаточно убедительно, – сказал О'Брайен.
– Ладно, – сказал Робертс, – вы вошли сюда, и что дальше?
– Мы разговаривали несколько часов подряд. Пили и разговаривали.
– Бутылка не опорожнена и наполовину. Не так много для двух пьющих людей за три часа.
– Пила в основном Дебора. Я только делал время от времени по глоточку.
– И о чем вы разговаривали?
– Обо всем. Мы обсуждали возможность воссоединения. И пришли к выводу, что оно невозможно. Потом она заплакала, что с ней случалось крайне редко. Она сказала, что перед моим приходом целый час провела у открытого окна и что у нее было сильное искушение выброситься из него. Ей казалось, что именно этого ждет от нее Господь. Она сказала, что потом почувствовала раскаяние, как будто оттолкнула Его. А затем сказала: «Раньше у меня не было рака. Но за этот час, который я провела у окна, он у меня появился. Я не прыгнула вниз, и поэтому прыгнули во мне мои клетки. Я знаю это». Буквально так и сказала. А потом немного поспала.
– А что вы делали, пока она спала?
– Просто сидел в кресле у кровати. Мне было очень паршиво, уверяю вас. Потом она проснулась. И попросила меня открыть окно. А затем сказала… мне действительно необходимо вдаваться в такие детали?
– Весьма желательно.
– Она сказала, что у моей матери был рак и у меня тоже рак, и что я заразил ее им. Сказала, что все эти годы, когда мы лежали вдвоем в постели, я заражал ее.
– И что вы на это ответили?
– Нечто столь же отвратительное.
– Пожалуйста, менее фигурально, – сказал Робертс.
– Я сказал, что это было вполне справедливо, потому что она паразитка, а мне надо заниматься своим делом. Я даже сказал, что если ее душа умирает, то она того заслужила. Это было подло.
– И что она сделала?
– Она встала с постели, подошла к окну и сказала: «Если ты не возьмешь назад своих слов, я выброшусь». Я был уверен, что это игра. Само это выражение «возьмешь назад». И я ответил ей: «Ладно, давай выбрасывайся. Избавь мир от своей пагубы». Я думал, что поступаю именно так, как надо, что я разрушаю ее безумие, ее тираническое своеволие, которое погубило наш брак. Мне казалось, что благодаря этому я смогу хоть немного ее исправить. Но она шагнула на подоконник и бросилась вниз. И мне почудилось, будто что-то отхлынуло от нее, когда она бросилась вниз, и ударило меня по лицу. – Меня начала бить дрожь, картина, нарисованная мною, казалась вполне реальной. – А потом я не помню, что случилось. Кажется, я чуть не прыгнул вслед за ней. Но, как видите, не прыгнул. Вместо этого я вызвал полицию и позвонил служанке, а потом, наверно, на какое-то мгновение потерял сознание, потому что очнулся на полу. И тогда я подумал: «Ты виновен в ее гибели». Так что, Робертс, полегче на поворотах. Все это было страшно трудно.
– Да, – задумчиво протянул Робертс, – кажется, я вам верю.
– Прошу прощения, – сказал О'Брайен. Он неловко поднялся с кресла и вышел.
– Остаются некоторые формальности, – сказал Робертс. – Если вы не против, надо поехать в морг для официального опознания тела, а затем заехать в участок и составить протокол.
– Надеюсь, мне не придется рассказывать эту историю по многу раз.
– Только один раз, для полицейского стенографиста. Все детали можете опустить. Никакого рая, ада, рака, ничего в таком духе. Никаких подробностей. Просто что она совершила это у вас на глазах.
О'Брайен вернулся с другим детективом, которого мне представили как лейтенанта Лежницкого. Он был поляк. Ростом примерно с Робертса, пожалуй, даже более сухощавый, похоже он страдал от тяжелой язвы, потому что перемещался короткими скованными движениями. Его глаза были мрачного желто-серого цвета с почти стальным, тусклым блеском. Волосы серовато-черные, как чугун, и серая кожа. Ему было лет пятьдесят. Как только нас познакомили, он втянул в себя воздух быстрым вдохом боксера. А потом натянуто улыбнулся.
– Почему ты убил ее, Роджек? – спросил он.
– В чем дело? – вмешался Роберте.
– У нее сломан шейный позвонок. – Лежницкий посмотрел на меня. – Почему ты не сказал, что задушил ее, прежде чем выкинуть из окна?
– Это неправда.
– Экспертиза показывает, что это правда.
– Не верю. Моя жена упала с десятого этажа, а потом ее переехал автомобиль.
Робертс вернулся в кресло. Я посмотрел на него, словно он был моим главным союзником и самым верным другом, и он подался вперед по направлению ко мне и сказал:
– Мистер Роджек, каждый год мы имеем дело с массой самоубийц. Они принимают таблетки, вскрывают вены, стреляют себе в рот из пистолета. Иногда они выбрасываются из окна. Но за все годы, что я состою на службе, я ни разу не слышал, чтобы женщина выбросилась из окна на глазах у собственного мужа.
– Чего не было, того не было, – сказал О'Брайен.
– Тебе, старина, пора обзавестись адвокатом, – сказал Лежницкий.
– Не надо мне никакого адвоката.
– Вставайте, – сказал Робертс, – и поехали в участок.
Они все разом поднялись, и я почувствовал их настроение. Это был запах охотников, сидящих в чересчур натопленном охотничьем домике в ожидании рассвета, в стельку пьяных после бражничанья всю ночь напролет. Я уже стал для них просто дичью. Встав, я почувствовал, как на меня накатывается слабость. Адреналин в крови не просыпался. Я претерпел больше, чем ожидал, и испытывал сейчас такое же удивление, какое испытывает боксер, в самый разгар поединка обнаруживший, что ноги у него стали ватными, а руки утратили силу.
Они провели меня через холл, Руты там не было, но из ее комнаты доносились голоса.
– Специалисты уже прибыли? – спросил Лежницкий у полисмена, стоявшего при входе.
– Они уже там, – ответил тот.
– Передайте им, что я даю стопроцентную гарантию насчет этого и стопроцентную гарантию насчет истории наверху.
И он вызвал лифт.
– Надо бы вывести его черным ходом, – сказал Робертс.
– Нет уж, – ответил Лежницкий, – пусть посмотрит в глаза газетчикам.
Они ждали на улице, человек восемь-десять, и сразу же в причудливой пляске закружились вокруг нас, засверкали лампы-вспышки, вопросы сыпались один за другим, их лица были напряжены и жадны. Они напоминали стайку двенадцатилетних нищих в каком-нибудь итальянском городке: истеричные, почти одичавшие, заранее предвкушающие, что им швырнут монетки, и поскуливающие от страха, что монетки могут и не перепасть. Я не пытался спрятать от них лицо
– более всего я боялся увидеть себя завтра на газетной полосе, прикрывающим лицо руками или шляпой.
– Ну что, Лежницкий, он укокошил ее? – закричал один из них.
Другой протолкался ко мне, его лицо лучилось благожелательностью, как будто он пытался внушить, что из всей толпы я могу доверять только ему.
– Не хотите ли сделать заявление для прессы, мистер Роджек? – настойчиво спросил он.
– Никаких заявлений, – ответил я.
Робертс усадил меня на заднее сиденье.
– Эй, Робертс, – закричал один из газетчиков, – что ставить в заголовок?
– Самоубийство или как? – уточнил другой.
– Формальности, – ответил Робертс, – обычные формальности.
По толпе прокатился легкий ропот недовольства, какой возникает на спектакле, когда объявляют, что в главных ролях сегодня занят второй состав.
– Поехали, – сказал Робертс.
Он уселся на переднее сиденье рядом с водителем, а я оказался зажат на заднем сиденье между Лежницким и О'Брайеном. Это был потрепанный седан без опознавательного знака, и, как только мы тронулись с места, на меня через окно обрушились новые вспышки, и я услышал, как газетчики бросились к своим машинам.
– Зачем ты это сделал?! – заорал Лежницкий мне в ухо.
Я ничего не ответил. Я старался казаться подавленным, как и должен выглядеть человек, на глазах у которого выбросилась из окна его жена, а докучливый сыщик был в этом случае не более чем дворнягой, лающей на меня, но мое молчание было, конечно, злобным, потому что от Лежницкого исходил запашок насилия, сходный с гниением, а сидевший по другую руку от меня О'Брайен, прежде источавший что-то приторно сладкое и несвежее, благоухал теперь по-иному: легким бздежем легавого перед поединком с преступником. Руки ерзали у них по коленям. Они рвались в бой. У меня было ощущение, что, стиснутый этой парочкой, я не продержусь и тридцати секунд.
– Ты задушил ее чулком? – спросил Лежницкий.
– Голыми руками, – мрачным и гулким голосом отозвался О'Брайен.
Пошел дождь. Легкая морось, почти туман, в нежном освещении повисла над улицами. Я ощущал биение собственного сердца так, словно оно было канарейкой у меня в руке. Оно билось не сильно, с какой-то безнадежной усталостью, я казался себе барабаном, внутри которого колотилось, случайно угодив туда, сердце, отзвуки его биения проникали наружу, и каждый сидящий в машине мог их расслышать. За нами следовали несколько машин, разумеется, фотографы и репортеры, свет их передних фар придавал поездке причудливый комфорт. Подобно птице, запертой в клетке в темной комнате, я принимал эти огни за напоминание о родном лесе, я чувствовал себя раздавленным биением собственного сердца, словно только сейчас начал испытывать настоящий страх, способный гнать меня через все барьеры волнения, пока сердце мое не разорвется и я не вылечу наружу на свидание со смертью. Люди в машине были залиты красным светом, затем зеленым, затем снова красным. Я, похоже, был готов потерять сознание. Сидеть между ними было сродни удушению – я ощущал себя лисой на болоте, обложенной со всех сторон собаками. Во мне пробудился сладкий испуг загнанного зверя, потому что, если опасность разлита в воздухе и твои ноздри воспринимают ее столь же отчетливо, как прикосновение чужого языка к твоей плоти, сладка становится и надежда на то, что, может быть, ты все-таки останешься в живых. Из глубины города доносилось что-то, подобное шепоту чащи, и, как мартовская ночная весть, через раскрытое окно до меня донесся первый запах весны, похожий на запах первого пробуждения любви к женщине, которая до этой минуты всего лишь уступала твоей любви.
– Решил кокнуть жену и жениться на служанке? – спросил Лежницкий.
– Ты задушил ее, – гулким голосом сказал О'Брайен. – Зачем ты задушил ее?
– Робертс, – сказал я, – не могли бы вы заткнуть этих ублюдков?
В этот миг им так не терпелось поколотить меня, что я почувствовал, как волна безысходности выплеснулась из руки Лежницкого и ударила меня по лицу так же, как била по глазам лампа-вспышка. Они сидели рядом со мной, положив руки на колени, покачиваясь, – Лежницкий на мускульном ходу поршня, а О'Брайен – трясясь, как выброшенная на берег морская медуза.
– Повтори-ка это еще разок, и я уделаю тебя рукояткой пистолета, – сказал Лежницкий. – Тебя предупредили.
– Нечего угрожать мне, приятель.
– Проехали, – сказал Робертс, обращаясь к нам. – Кончайте.
Я откинулся на спинку сиденья, сознавая, какую опасность на себя навлек. Теперь адреналин бушевал в их крови, как чернь в часы бунта.
Остаток пути мы ехали молча. Их тела были так перегреты яростью, что моя кожа получила нечто вроде ожога, как бывает, если пересидишь под ультрафиолетовой лампой.
Опознание в морге заняло лишь несколько минут. Мы прошли по коридору, смотритель шел впереди, отпирая одну дверь за другой, и очутились в помещении, где на столах из нержавеющей стали лежали под простынями два трупа и стояли холодильники, в которых держат тела. Свет был цвета китовьего подбрюшья, ненатуральная белизна флюоресцентных ламп, и здесь царило какое-то новое молчание, мертвая тишина, некая полоса пустоты без всяких отголосков событий, оставшихся позади, мертвая тишина пустыни. В носу у меня свербило от запахов антисептика и деодоранта и того, другого запаха – вялого запаха бальзама и фекальных вод, прокладывающего себе путь в спертом воздухе. Мне не хотелось глядеть на Дебору. Когда откинули простыню, я бросил лишь беглый взгляд, и все же явственно увидел открытый глаз, твердый, как мрамор, мертвый, как глаз мертвой рыбы, – ее прекрасное лицо распухло, красота навеки исчезла.
– Пойдемте отсюда, – сказал я.
Смотритель вернул простыню на место профессиональным поворотом запястья, рассчитанным, чуть небрежным, но неторопливым, не без некоторой церемонности. Ему была присуща та же несимпатичная угрюмость, какая бывает у уборщиков в мужских туалетах.
– Доктор прибудет через пять минут, – сказал он. – Вы подождете?
– Передайте ему, пусть позвонит нам в участок, – сказал Лежницкий.
На столе в углу, в конце этого большого помещения, я увидел миниатюрный телевизор, размером не больше настольного радиоприемника. Звук был приглушен, изображение то ярко вспыхивало, то гасло, то вспыхивало опять, и у меня возникла бредовая мысль, будто оно беседует с неоновыми лампами и они отвечают ему. Я был в полуобморочном состоянии. Когда мы прошли коридорами и покинули госпиталь, я наклонился и попытался проблеваться – но только почувствовал вкус желчи во рту, да подарил фотографу еще один снимок.
По дороге все опять молчали. Какой бы участи Дебора ни заслужила, этот морг был для нее неподходящим местом. Я стал размышлять о собственной смерти и о том, как моя душа (когда-нибудь в грядущем) будет пытаться подняться и вырваться из мертвого тела. В этом морге (ибо видение моей смерти явилось ко мне там) нежные составляющие моей души задохнулись под парализующим воздействием дезодорантов, а надежда угасла в диалоге между неоновыми лампами и телевизором. Я впервые ощутил собственную вину. Было преступлением отдавать Дебору в морг.
У входа в участок толпилось еще больше репортеров и фотографов, и снова они закричали и заговорили все разом.
– Это он ее пришил? – заорал один.
– Вы его сцапали? – добивался другой. – Что же это, Робертс, что же это было?
Они пошли следом за нами, их остановили лишь на пропускном пункте, где какой-то полисмен восседал у расчерченного на квадраты табло, которое всегда напоминало мне о трибунале (хотя до сих пор я видел такое только в фильмах), и вот мы очутились в чрезвычайно большом помещении, может, шестьдесят футов на сорок, стены которого до уровня глаз были выкрашены в функционально зеленый цвет, а выше – в столь же функционально коричневатый, краска выцвела, а местами облупилась, потолок же состоял из грязно-белых, восемнадцатидюймовых в поперечнике плит, каждая из которых была украшена цветком, который, по мнению его изготовителя, жившего в девятнадцатом столетии, должен был изображать собой геральдическую лилию. Кругом стояли столы, штук двадцать, и, кроме того, в помещении было два маленьких бокса. Робертс остановился в дверях между пропускным пунктом и этой комнатой и сделал короткое заявление для прессы:
– Мы вовсе не задерживаем мистера Роджека. Он просто помогает нам, согласившись прийти сюда и ответить на наши вопросы. – После чего захлопнул у них перед носом дверь.
Робертс подвел меня к столу, и мы сели. Он достал какое-то досье и заполнял его в течение пары минут. Затем поднял на меня глаза. Мы опять остались вдвоем, – Лежницкий и О'Брайен куда-то исчезли.
– Вы заметили, – сказал Робертс, – что я оказал вам сейчас услугу?
– Заметил.
– Ладно, но меня от этого просто воротит. Терпеть не могу таких вещей. И Лежницкий с О'Брайеном, кстати, тоже. Должен сказать вам: Лежницкий превращается в зверя, когда дело доходит до такого материала. Он убежден, что вы ее убили. Он думает, что вы сломали шейный позвонок шелковым чулком. И надеется, что вы сделали это за пару часов до того, как выкинули ее из окна.
– Почему?
– Потому что, друг мой, если она провалялась там парочку часов, вскрытие это покажет.
– Что ж, тогда победа за вами.
– О, у нас достаточно предпосылок для победы. Я еще кое-что почуял, я знаю, что вы путаетесь с этой немочкой, со служанкой. – Его твердые синие глаза буравили меня. Я выдерживал его взгляд, пока мои глаза не начали слезиться. И лишь тогда он посмотрел в сторону. – Вам еще повезло, что никто серьезно не пострадал, когда столкнулись пять машин. Если бы кого-нибудь убило, да мы смогли бы навесить на вас смерть вашей жены, газеты представили бы вас злодеем почище Синей Бороды. Скажем, если бы погиб ребенок.
И правда, над этой стороной дела я почему-то не задумывался. Ведь я вовсе не собирался устраивать на улице свалку из пяти машин.
– Так что, знаете ли, – продолжил он, – вы отнюдь не в самом безнадежном положении. Но вы именно в том положении, когда необходимо принять решение. Одно из двух. Если вы сознаетесь в содеянном – простите, если задел вас, – но сможете привести в качестве смягчающего обстоятельства факты или факт измены со стороны вашей жены, то хороший адвокат сумеет добиться для вас двадцатилетнего срока. Что, как известно, на практике означает двенадцать лет, а может быть сведено и к восьми. Мы поможем вам, мы объявим, будто признание сделано вами добровольно. Мне придется объяснить ваше молчание на протяжении нескольких первых часов, но я скажу, что вы были в состоянии шока. Я и словом не обмолвлюсь о той херне, которую вы мне несли. И выступлю на суде свидетелем защиты. С другой же стороны, если вы будете запираться до тех пор, пока мы не соберем все изобличающие вас улики, и только тогда признаетесь, вы получите пожизненное заключение. Что означает, что даже в самом лучшем случае вы выйдете на свободу не раньше чем через двадцать лет. Ну а если вы будете стоять на своем и бороться до конца, мы вас одолеем и дело кончится электрическим стулом. Вам обреют наголо голову и угостят вашу бессмертную душу хорошим зарядом электричества. Так что посидите-ка да подумайте. Подумайте об электрическом стуле. А я позабочусь о кофе.
– Сейчас глубокая ночь, – сказал я. – Не пора ли вам отправляться домой?
– Я пошел за кофе.
Мне было жаль, что он оставил меня в одиночестве. Как-то легче было, когда он сидел тут. А сейчас мне не оставалось ничего другого, кроме как размышлять над тем, что он сказал. Я пытался прикинуть, сколько времени прошло между тем мигом, когда я понял, что Дебора мертва, и тем, когда ее тело упало наземь на Ист-ривер-драйв. Никак не менее получаса. А может быть, и час, и даже полтора. Когда-то я разбирался в анатомии, но сейчас никак не мог вспомнить, как долго клетки мертвеца остаются нормальными и когда они начинают разлагаться. И, должно быть, пока я сидел здесь, они уже производили вскрытие. Свинцовая тяжесть лежала у меня в желудке, та же бездонная тоска, какую я обычно испытывал, не видя Дебору неделю-другую и вдруг, по внезапному порыву, начиная ей названивать. Тяжко было сидеть и дожидаться Робертса еще и потому, что то безжалостное отсутствие милосердия, в зависимость от которого я попал с Деборой (как от спиртного, способного унять страх у меня в желудке), теперь было обещано мне следователем. Я знал, что они, скорее всего, наблюдают за мной и что мне следует оставаться на месте. Знал, что, едва я встану, мое волнение выдаст себя в каждом жесте, в каждом шаге, и все же не был уверен в том, что у меня хватит воли оставаться неподвижным: несколько часов подряд я палил из всех орудий, и склад моих снарядов был уже почти пуст.
Я заставил себя переключиться и стал осматривать помещение. Детективы вели допросы за четырьмя или пятью столами. Какая-то старуха в потрепанном пальто деловито рыдала за соседним столом, а откровенно скучающий детектив барабанил карандашом по столешнице, ожидая, когда она образумится. Чуть подальше здоровенный негр с расквашенным лицом отрицательно тряс головой в ответ на каждый вопрос, а из бокса доносился, как мне показалось, голос Руты.
И тут в другом конце комнаты я увидел златокудрую женскую головку. Это была Шерри. Она была здесь с дядюшкой и с Тони, ее спутники о чем-то горячо спорили с Лежницким и еще двумя детективами, которых я раньше не видел. Я находился тут уже добрых четверть часа, но не видел ничего, кроме лица Робертса. Только сейчас я услышал, какой тут стоит шум: протесты и обвинения, и настойчивые, как выстрелы, голоса полицейских сливались в единый хор, и я мог бы, пожалуй, ускользнуть сейчас в некое преддверие сна, в котором мы все плыли бы по морю грязи, окликая друг друга под грохот крушения о рифы под темной луной. Голоса словно состязались друг с другом, дядюшка в другом конце комнаты заговорил запинающимся и всхлипывающим голосом, старуха за соседним столом зарыдала еще громче, голос Руты тут же подцепил что-то пронзительное в рыданиях старухи, а негр с расквашенным лицом почти затараторил, качая головой в джазовом ритме, который он извлек из всеобщего гама. Мне казалось, что я заболеваю, у меня возникло ощущение, будто меня куда-то тащат в железной хватке моей памяти, будто я изменяю сейчас всем счастливым мгновениям, которые были у меня с Деборой, и прощаю ей каждый сгусток моего гнева в те часы, когда она умела посмеяться надо мной. Мне казалось, что я прощаюсь даже с той ночью на итальянском холме и с моими четырьмя немцами, да, я ощущал себя существом, которое страх загнал в некое пограничье меж землей и водой (страх, вобравший в себя опыт тысячи поколений), – оно цепляется когтями за что-то твердое, выкарабкивается из моря на сушу, и инстинкт ведет его на гребень предстоящей мутации, и отныне оно будет чем-то иным, может быть, лучшим, а может, и худшим, но никогда уже более тем, кем оно было по ту сторону этого мгновения. Мне казалось, что я угодил в провал во времени и становлюсь совсем иным человеком. Наверное, в эти минуты я был очень болен.
Ко мне приблизилось чье-то лицо.
– Зачем вы убили ее? – спросил Лежницкий.
– Я не убивал.
Вид у него был сейчас куда более довольный, чем раньше. Узкое лицо расслабилось, и в глазах заиграли искорки жизни.
– Знаете, приятель, – ухмыльнувшись, сказал он, – вы заставили нас как следует потрудиться.
– Я жду кофе.
– Думаете, что хорошо сострили? – Он сел верхом на стул, опершись грудью на спинку, и наклонился ко мне так близко, что я почувствовал чугунную усталость его дыхания и запах гнилых зубов, – он вовсе не стремился ошарашить меня, он просто действовал как букмекер, который сообщает вам хорошие новости о лошадке, на которую вы поставили, в то время как запах у него изо рта подсказывает вам, что новости на самом деле плохие.
– Послушайте, вы помните Генри Стилза?
– Вроде бы, помню.
– Наверняка помните. Мы раскололи парня прямо здесь в участке, вот за этим столом, – и он указал на стул, похожий на все остальные. – Бедняга Стилз. Двадцать три года в тюрьме в Даннеморе, а когда его выпустили, он сразу же связался с какой-то толстухой в Квинсе. И через шесть недель убил ее кочергой. Теперь вспомнили? Когда мы его сцапали две недели спустя, он успел укокошить еще парочку толстушек и трех лидеров. Но мы об этом ничего не знали. Мы взяли его за первую. Патрульный полицейский заметил, как он входит в какой-то дом на Третьей авеню, задержал его, опознал и привез сюда. И мы принялись его расспрашивать, чтобы освежить ему память, а он вдруг возьми да и скажи: «Принесите мне пачку „Кэмел“ и пинту ликера, и я расскажу вам все». Мы принесли ликер, и он задал нам жару. Шесть убийств. Ровно половина самых гиблых дел по Нью-Йорку за последние две недели. Феноменально. Невозможно себе представить. Старый рецидивист с эдакими миленькими привычками. – Лежницкий поцокал зубом. – Так что, если вы заговорите, я дам вам бутылку шампанского. Может, и на вас висят шесть убийств?
Мы расхохотались. Я давно уже пришел к выводу, что все женщины по своей натуре убийцы, а теперь понял, что все мужчины – сумасшедшие. Лежницкий жутко нравился мне – и это тоже было признаком болезни.
– Почему вы не сказали, что вы герой войны? Что у вас «Крест за боевые заслуги»?
– Боялся, что вы отберете его.
– Поверьте, Роджек, я никогда не стал бы так обращаться с вами, если бы знал об этом. Я решил, что вы просто очередной поганый плейбой.
– Я на вас не в обиде.
– Вот и хорошо. – Он огляделся по сторонам. – Вы выступаете по телевизору? – Я кивнул. – Вам стоило бы вытащить нас на экран. Уж я-то мог бы кое-что рассказать, разумеется, с разрешения начальства. У каждого преступления есть своя логика. Понимаете, о чем я говорю?
– Нет.
Он закашлялся долгим сухим кашлем игрока, просадившего уже все свое тело, кроме одной-единственной извилины в мозгу, которая подсказывает ему, на что ставить.
– Полицейский участок – местечко довольно нервное. Вроде Лас-Вегаса. И каждый раз знаешь, какая тебе предстоит ночка. – Он еще раз кашлянул. – Порой мне кажется, что этим городом правит какой-то демон или маньяк. И он устраивает занятные совпадения. Например, ваша жена выбрасывается из окна. Из-за рака, как вы утверждаете. Но из-за того, что она упала, пять машин попадают в аварию на Ист-ривер-драйв. И кто же сидит в одной из этих машин? Дядюшка Гануччи. Эдди Гануччи, вы о нем, конечно, слышали.
– Он из мафии?
– Он крестный отец. Из самых главных в стране. И вот мы получаем его на блюдечке. У нас уже два года есть постановление Верховного суда о его аресте, но он то в Лас-Вегасе, то в Майами, и только пару раз в году тайком прокрадывается сюда. И вот сегодня мы его берем. И знаете почему? Потому что он суеверен. Племянник уговаривал его выйти из машины и скрыться в толпе. Но нет, он никуда не пойдет. Перед ним на дороге лежит мертвая женщина, и она проклянет его, если он от нее сбежит. В свое время он наверняка убил никак не меньше двадцати человек, он стоит сто миллионов, но он боится, что его проклянет мертвая дама. Это скверно отразится на его раковой опухоли, сказал он племяннику. И посмотрите, что получается: у вашей жены, если вам верить, был рак, а дядюшка Гануччи прогнил от него насквозь. То-то и оно. – Лежницкий засмеялся, словно извиняясь за слишком быстрый ход своих мыслей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.