Электронная библиотека » Олег Григорьев » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 19 сентября 2019, 12:50


Автор книги: Олег Григорьев


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Олег Григорьев
Куб, шар, цилиндр
Избранные стихотворения

© Григорьев О. Е., наследники, 2019

© Яснов М. Д., составление, предисловие, 2019

© Оформление. ООО Группа компаний «РИПОЛ классик», 2019

* * *

Об Олеге Григорьеве

При жизни Олег Евгеньевич Григорьев (1943–1992) был известен в основном как детский поэт, художник, яркий представитель ленинградского андеграунда 1960–80-х годов, как человек, гонимый властью, представитель литературного подполья, внутренний эмигрант.

Годы, на которые пришлась творческая жизнь поэта, выпестовали в нашем обществе резкий, отчетливый тип «кухонного собеседника», в душе своей чуждого всего официального, презирающего строй и власть, но не идущего на прямую конфронтацию с ними, а предпочитающего занять свою, по возможности, отдаленную и отделенную от них нишу. Культура улиц и кухонь, культура тайного протеста, ерничанья, насмешки, анекдота стала фактически культурой народа, живым фольклором. Сам маргинальный образ жизни оказался наделен глубоким, серьезным смыслом, достаточным, чтобы возникла новая литература.

Судьба Олега Григорьева типична для советского поэтического быта. Бедолага, пьяница, головная боль милиции и восторг кликушествующих алкашей, почти бездомный, разбрасывающий стихи по своим временным пристанищам, – он был человеком светлого ума, образованным, поразительно органичным. В трезвые минуты – обаятельный, умный, ироничный собеседник; в пьяные – чудовище, сжигающее свою жизнь и доводящее до исступления окружающих. Эта горючая смесь высот бытия и дна быта пропитала его стихи, сделала их ни на что не похожими, превратила грязные, стыдные, но такие реальные окраины жизни в факт подлинной поэзии.

При жизни Григорьева вышли в свет три книги его детских стихов. Стихи для взрослых не печатались – они и не могли быть опубликованы в советское время, так много было в них той правды маргинального мира, того неловкого, о чем не только власти не говорят, но в чем и обычные люди часто сами себе не признаются. Его стихи расходились как фольклор, они распространялись в списках и передавались из рук в руки в машинописном самиздате.

Незадолго до своей кончины Олег Григорьев обратился к составителю этой книги с просьбой помочь собрать рукопись, в которую вошли бы его стихи, рассчитанные и на детей, и на взрослых читателей. Совместная работа, продолжавшаяся несколько месяцев, была прервана внезапной смертью автора 30 апреля 1992 года. Составитель счел своим долгом закончить подготовку книги. Она увидела свет в 1993 году, а в 1997 году вышла новая книга – «Птица в клетке». В этих изданиях была впервые введена в литературный обиход значительная часть произведений Григорьева, прежде известных только узкому кругу друзей и почитателей. Позднее, в 2008 году, была опубликована книга Григорьева «Винохранитель», дополненная архивными материалами. До сего дня это наиболее полное собрание произведений «взрослого» Григорьева.

А весной 1999 года, в канун очередной годовщины со дня смерти поэта, в петербургском музее Анны Ахматовой открылась выставка Григорьева-художника. Прекрасный рисовальщик, изгнанный в начале 1960-х из Средней художественной школы при Академии художеств, не отстоявший, по его собственным словам, себя как живописца, Олег Григорьев стал поэтом. Небольшая выставка в музее Ахматовой была, кажется, первой официальной выставкой его рисунков, не считая домашних и полудомашних экспозиций на Пушкинской, 10, в центре питерского неформального искусства, и замечательным образом подтвердила его творческий почерк и особую стилистику. Больше всего Григорьев любил рисовать предметы быта – рядовые, обезличенные: кухонную утварь, рабочую разношенную обувь, будничную одежду, грубо сколоченную мебель. А также насекомых, птиц, животных и многочисленные детские и взрослые фигурки, такие же обезличенные, лежащие вповалку или бегущие куда-то в никуда за край желтого оборванного листа. Все эти рисунки оживают в его стихах, где нельзя провести границу между детским и взрослым мирами, где появляется ощущение какой-то вечной подростковости, где все постоянно превращается друг в друга и в свою противоположность, где простодушный примитивистский взгляд художника дотошно вычленяет, что, как и каким образом сделано и устроено. Многие произведения – просто перечни: деталей, рецептов, фигур, движений, параграфов, школярских выходок, пьяных разборок, рабочих операций.

Стихи Григорьева можно назвать высокой поэзией низкого быта. Он превращает низовую эстетику советской реальности в литературный факт. Поэтический примитивизм поэта – многозначный символ той русской жизни, которая, выветриваясь, как мозаика, тем не менее навсегда остается даже в осколках, штрихах, контурах, пятнах, обрывках фраз, фрагментах слов, отзвуках рифм.

Олег Григорьев родился 6 декабря 1943 года в Вологодской области. Дед его по матери был репрессирован. Отец вернулся с фронта, но запил. Мать с двумя детьми уехала в Ленинград, в котором и прошла вся жизнь будущего поэта.

Однажды мне попались на глаза палиндромы Олега Григорьева. Чуть ли не все они могли бы стать эпиграфами к его жизни: «Нам боли мил обман», «Индо мы в дым одни», «Лег на одре в тень нетвердо ангел», «Город устал от судорог» и, наконец, «Я и ты – боль злобытия». Жизнь Григорьева можно было бы назвать «злобытием», хотя, возможно, он сам с этим не согласился бы. При всей макаберности, его стихи оставляют в душе куда больше улыбки и света, чем горечи. Это была жизнь, как палиндром, перевертышная. И шла она одновременно в двух направлениях: вниз и вверх.

В детстве Олег был, как тогда говорили, «центровым». Жил он с матерью и старшим братом в самом начале бульвара Профсоюзов, в двух шагах от Дворцовой площади, и все игры проходили в центре города: во время демонстраций, когда ребята забирались под трибуны и мерзли до посинения, опасаясь попасть в руки милиции, в проходных дворах на Невском или в собственном дворе, где приходилось что ни день завоевывать свое право на место под солнцем.

Олег рано начал рисовать. Но большинство его детских рисунков погибло во время наводнений, когда что ни год вода заливала подвальную комнату, где они тогда жили. Он хотел учиться, но в первый же школьный день у него украли портфель со всеми столь тяжело по тем послевоенным временам собранными учебниками и тетрадями. Он хотел дружить с ребятами, но не знал, как с ними ладить. Он хотел рисовать одно, педагоги заставляли делать совсем другое…

Друзья юности Олега Григорьева рассказывали, что он долго не взрослел. Был невысок, моложав, тонкой кости и год за годом говорил, что ему семнадцать лет. Мы познакомились, когда ему уже перевалило за сорок, он был бородат, испит, болен, но на трезвую голову превращался в подростка, с простодушным удивлением и радостью открывавшего знакомый мир. Это был человек, в котором с предельной обостренностью запечатлелась подростковость изначально тонкого и умного, но люмпенизированного, уличного россиянина.

В одном из давнишних интервью, посвященном его памяти, поэт Виктор Кривулин рассказал о жизни их, десятилетних, в пионерском лагере и обратил внимание на всем нам хорошо известное явление, которое назвал «детской лагерной психологией». Здесь важны оба эпитета – и «детский», и «лагерный»: их сочетание подчеркивает суть судьбы и стихов Олега Григорьева. Он стал выразителем понятия, до сих пор нет-нет да и определяющего идеологию нашей общественной и нравственной жизни: «человек зоны».

Вот и из художественной школы его изгнали за то, что рисовал не то и не так. За то, что был насмешлив и скандален. За поэму «Евгений Онегин на целине», которую подал вместо сочинения – в ней он отвел душу, издеваясь над целинным «запоем» тех лет. За такие, например, стихи (рассказывают, что их нашел однажды в своем кабинете записанными на доске учитель физики):

 
Когда бы с яблони утюг
Упал на голову Ньютона,
То мир лишился бы тогда
Всемирного закона.
 

У Григорьева был особый взгляд, улавливающий смешную и трагичную алогичность жизни. В эти годы, не став живописцем, но сохранив дружбу и духовную связь со многими известными ныне художниками: Геннадием Устюговым, Михаилом Шемякиным, Александром Арефьевым, Владимиром Шагиным, Евгением Аносовым, – он стал поэтом.

Писатель Виктор Голявкин вспоминает: «Мы знали друг друга с давних ученических лет, и многие встречи с ним остались в памяти, как подчеркнутые строчки. После работы в мастерской я приходил в общежитие, ложился на кровать и писал короткие рассказы. Олег Григорьев часто приходил послушать мои рассказы (тогда все друг к другу ходили). Он удивлялся, восторгался и сам писал стихи… Настроение его стиха, как правило, неординарно. А я считаю, писатель или поэт с того и начинается, что мыслит не в общепринятом русле. По крайней мере, для нашего времени так было лучше (может быть, это мнение не навсегда). Олег Григорьев задал новое направление художественной мысли».

Виктор Голявкин оказался среди тех немногих писателей (можно с уверенностью назвать еще Сергея Вольфа и Глеба Горбовского), кто так или иначе оказал влияние на молодого Григорьева. Свое «направление художественной мысли» он выпестовал сам в той уникальной атмосфере внутреннего протеста, которым были заражены и заряжены в те годы молодые умы. Протест приводил к разным последствиям, нередко с официальной точки зрения антисоциальным.

Стихи оказались так же невостребованы, как и рисунки. Началась маргинальность: пьянство, отсидка в «Крестах», ссылка, вытеснение из литературной взрослой жизни в детскую, из литературной детской – в жизнь, существующую вне литературы; началась бытовая несовместимость с миром, психушка, снова «Кресты», бездомность, ранняя и нелепая смерть…

Человек уличной культуры любит и лелеет уличный миф. Так легендаризировались знаменитые в недавнем прошлом места ленинградских поэтических сходок. Поди теперь разбирайся, сколько там было нечистоплотности и отроческих предательств! Однако редкие таланты, прошедшие сквозь эту среду и выдюжившие ее, донесли до сегодняшнего дня романтическую сказку, в которую легко и жадно верится. Смутный быт Григорьева тоже со временем выветрится из памяти его друзей и современников, а хмельная невыносимость естественно заместится органичностью и оригинальностью его поэтической натуры.

Сегодня дороги воспоминания именно о таком Григорьеве – талантливом и обаятельном. Например, как о человеке с тонким слухом, который мог виртуозно воспроизводить арии из опер. Эти воспоминания ценны тем, что стих Григорьева антимузыкален, нередко коряв, расхристан – и одновременно чрезвычайно искусен. Это та степень ритмической свободы, которая может быть достигнута только при особом внутреннем чутье и интуиции.

Олег Григорьев был человеком разнообразных – странных и страстных – знаний. Известно, что из вологодской ссылки (после первой отсидки в «Крестах») поэт привез ценную коллекцию бабочек, которая, конечно же, пропала. У энтомологов бытует выражение в духе самого Олега: летом они «сачкуют», а зимой «вкалывают». Короткие и яркие стихи Григорьева легко представляются такой богатейшей коллекцией пойманных летучих мгновений жизни, которые он с научной дотошностью «вколол» в машинописные листы.

В шестнадцать лет Олег Григорьев написал четверостишие, сейчас известное чуть ли не каждому, – про электрика Петрова, который «намотал на шею провод». Многие удивляются, узнав, что у этого стихотворения есть автор. Давно и основательно оно вошло в фольклор, как и некоторые стихи из его первой детской книги «Чудаки», вышедшей в 1971 году. Едва появившись, эти стихи становились классикой, поскольку оказались написанными блестящим, афористичным эзоповым языком советского (вернее, антисоветского) подполья.

Талант Григорьева был в чем-то сродни таланту Аркадия Райкина: поэт немедленно вживался в ту маску, которую надевал, являя миру многообразие столь знакомых нам персонажей – маленьких и взрослых подлецов, трусов, жадин, хулиганов и просто равнодушных. И, как нередко бывает с теми, кто пишет и для детей, и для взрослых, у него немало стихов, скажем так, промежуточных – это дети глазами взрослых или взрослые глазами детей, это достаточно «неудобная» григорьевская поэзия, ибо в обоих случаях его герои оказываются носителями сомнительных нравственных ценностей, а он, автор, не стыдится и не страшится это показать. Созданию особого колорита во многом способствовал и жанр миниатюры (идущий от раешника и частушки), который чаще всего встречается в творчестве поэта. Взрослая обращенность детской поэзии Григорьева сделала его широко популярным прежде всего в родительской среде, а парадоксальность поэтического мышления – в детской.

Разговоры об этой парадоксальности зачастую заставляют сближать Григорьева со школой Хармса, обэриутами. На мой взгляд, это не совсем так. Обэриуты доводили литературный абсурд до жизни, утверждая его как реальную эстетическую категорию. Григорьев жизнь доводит до абсурда, обнажая низовую эстетику ее реальности.

В чем действительно прослеживается связь между Григорьевым и, скажем, Хармсом, так это в театральности, поэтической буффонаде, в многочисленных сценках, диалогах, в «школьном театре». Однако и тут речь идет о более глубокой традиции, которая заденет и Козьму Пруткова с его высокомудрой афористичностью, и А. С. Шишкова с его «разговорными» детскими опусами, и уйдет в фольклор, в лубок, в раешник народного театра. Фольклорность стихов Григорьева способствовала тому, что их тотчас взяли на вооружение подростки: стихи оказались, по выражению фольклориста Марины Новицкой, в центре «юношеского фольклорного сознания семидесятых годов». И все-таки всякий раз удивительно наблюдать, как пресловутая григорьевская макаберность отшелушивается от его стихов, оставляя в памяти читателя простодушие и трогательность чистой лирики.

Возможно, это происходит еще и потому, что подо всеми масками угадывается ранимый, бесконечно обманывающийся и в то же время по-детски лукавый и подначивающий автор – подросток и чудак. И здесь мы опять оказываемся внутри традиции. Ведь начиная еще с 1920-х годов одним из героев поэзии (в противовес «героям дня» и барабанному оптимизму) становится чудак, человек, прежде всего в своем бытовом поведении противопоставленный обществу, существующий сам по себе, по своим, казалось бы, странным законам. Однако при ближайшем рассмотрении эти странности оказывались вполне естественными и человеческими на фоне античеловеческой действительности. Уже тогда поэзия зафиксировала значительное и, надо признать, весьма показательное общественное явление – чудачество как форму социальной внутренней эмиграции.

По счастью, «Чудаки» Григорьева выпали из поля зрения литературных чиновников, а то бы небось с ним попытались расправиться уже в то время, как попытались десять лет спустя, когда вышла вторая книга, «Витамин роста». Причиной начальственного гнева был вовсе не «черный юмор», как быстренько окрестили его стихи, а явно выраженная в них пародия на то, чему служили верой и правдой апологеты системы. Григорьев, не ведая того, показал, каков стереотип их мышления и как легко и весело он разрушается.

Одни такое не прощают, зато другие помнят. Не случайно по частоте элитарного цитирования, связанного с запретностью судьбы или темы, Григорьев пришел на смену Вознесенскому и Евтушенко 1960-х годов и Бродскому 1970-х. После скандала, связанного с выходом «Витамина роста», имя поэта стало гонимым, то есть почетным. Возможно, Олег Григорьев – последний поэт советского литературного подполья, чьи стихи были под запретом и расходились в машинописи, передававшейся из рук в руки. Как сказал про Олега писатель Александр Крестинский, «литература проходила свидетелем по делу жизни».

* * *

Миниатюры, малые стихотворные формы, которые использовал Олег Григорьев, создают особую атмосферу его поэтического мира. В частности, в двустишиях, которые поэт особенно облюбовал, ему удалось сформулировать, как мне кажется, те приметы и детали окружающего, которые он куда подробнее исследовал в стихах большей формы. Мне показалось возможным выделить двустишия из общей массы текстов, представив их как своеобразный синопсис творчества поэта. Надеюсь, это вызовет новые ассоциации при чтении его стихов.


Михаил Яснов

Из двустиший
(синопсис)

* * *
 
Такой у меня девиз:
Лезешь вверх – не гляди вниз.
 
* * *
 
Я ударился об угол,
Значит, мир не очень кругл.
 
* * *
 
У меня трещали колени,
Как пылающие поленья.
 
* * *
 
Упал я – вот неудача!
Кругом же смех вместо плача.
 
* * *
 
Засмотрелся на ивы плакучие,
Оказался в навозной куче я.
 
* * *
 
Дерево взывало к вечности,
А ему ампутировали конечности.
 
* * *
 
Если б знал, что падать тут,
Натянул бы я батут.
 
* * *
 
Ходил я против ветра носом,
Остался на всю жизнь курносым.
 
* * *
 
Стою и не верю своим глазам —
Мимо меня прошел я сам.
 
* * *
 
Съел я обеда две порции,
У меня исказились пропорции.
 
* * *
 
Сверху расширился, снизу сузился,
Шел по проспекту я и конфузился.
 
* * *
 
Пес тоскует на цепи —
А попробуй отцепи!
 
* * *
 
И вот я сижу в клетке —
Сбылось-таки предсказанье соседки!
 
* * *
 
И вот я сижу взаперти:
Мне не выйти, ко мне не войти.
 
* * *
 
Ты узник —
Я тебе не союзник.
 
* * *
 
Жил на нарах я и в норах —
Там и тут крысиный шорох.
 
* * *
 
Мне врач бока лечил,
Пока лечил – покалечил.
 
* * *
 
И вот лежу я,
Ничего не жуя.
 
* * *
 
В небе раздалось на все мироздание
Ведрокастрюльное стукобренчание.
 
* * *
 
Поселился я в дом многоэтажный.
Варю пельмени в кастрюле многолитражной.
 
* * *
 
Соседи оскалили рылья.
Опустил я и клюв, и крылья.
 
* * *
 
Рукой в коридоре нащупал кого-то,
Упало на голову звонкое что-то.
 
* * *
 
Упала на голову балка.
Рушится дом… а жалко!
 
* * *
 
Для обзорно-шумовой изоляции
Под окном я сажаю акации.
 
* * *
 
В крыше у нас брешь,
Хоть прыгай и всех перережь.
 
* * *
 
В давке меня исковеркали,
Будто в кривом зеркале.
 
* * *
 
В вагоне-ресторане
Я был шампуром ранен.
 
* * *
 
Меня ударили доской —
Лежу я с болью и тоской.
 
* * *
 
Лежу я под откосом
С хлюпающим носом.
 
* * *
 
По улице ходят люди с угрюмыми лицами,
Очень мало детей и много милиции.
 
* * *
 
На Невском я встретил друга,
Он как бы пахал без плуга.
 
* * *
 
Урод с ногой рахитической
Хвастал обувью ортопедической.
 
* * *
 
Друзья слетаются ко мне,
Горят, как мотыльки в огне.
 
* * *
 
По рублю у реки мы скинулись —
В воду дома опрокинулись.
 
* * *
 
С наперсниками разврата
Он торопился куда-то.
 
* * *
 
На улице Росси один путь —
От ментов тут не увернуть!
 
* * *
 
Дорожных знаков так много,
Что пустует эта дорога.
 
* * *
 
Прошла компания громких слов,
Тревожных стуков и шагов.
 
* * *
 
О друге нет и помина,
В углах одна паутина.
 
* * *
 
И вот от злости
Я пришел к нему в гости.
 
* * *
 
Окошко, стол, скамья, костыль,
Селедка, хлеб, стакан, бутыль.
 
* * *
 
Друг от друга тянули блин:
Блин был кругл, а стал длинн.
 
* * *
 
Сизова была угловатой,
Углы подбивала ватой.
 
* * *
 
Сидоров впал в кручину,
Бросился с кручи в пучину.
 
* * *
 
Поставил жене синяк.
Без всякого повода – просто так!
 
* * *
 
Смотрит на мир щелевидно,
Но все в этом мире ей видно.
 
* * *
 
Жену, пахавшую в поле,
Я содержал в холе.
 
* * *
 
С измятой встали мы постели —
От складок полосы на теле.
 
* * *
 
Застал я с ним жену раздету
И объявил ему вендетту.
 
* * *
 
Жил и с этой, и с этой, и с той,
Вот и остался в квартире пустой.
 
* * *
 
Грела муха паука,
Теплая еще… пока.
 
* * *
 
В уголке сидит паук —
Восемь ног, а может, рук.
 
* * *
 
Мы разошлись, и, как прежде,
Спать я ложусь в одежде.
 
* * *
 
И с ней, и без
Бешусь, как бес.
 
* * *
 
Ревел человек в коляске,
Видно, хотел он ласки.
 
* * *
 
Два мальчугана мелькнули,
Как из нагана пули.
 
* * *
 
Дети играли в дочки-матери по кругу,
Перекидывая ребенка друг другу.
 
* * *
 
Долго и громко икал я, пока
Не съел на палочке петушка.
 
* * *
 
Шел я между пилорам —
Дальше шел я пополам.
 
* * *
 
Глаза безглазы и лица безлики
После прихода военной клики.
 
* * *
 
Раскрылись глаза в глазах.
Вся голова в слезах.
 
* * *
 
Мы с братом, кувалдой орудующие,
Разбили стену, заглянули в будущее.
 
* * *
 
Со мной случилась беда:
На меня упала звезда!
 
* * *
 
Время устало и встало,
И ничего не стало.
 
* * *
 
Можно мыслить понятиями и словами,
А можно кубами, шарами и даже мирами.
 
* * *
 
Один человек доказал, что земля – это куб.
А другой умер от прикосновения детских губ!
 
* * *
 
Смерть прекрасна и так же легка,
Как выход из куколки мотылька.
 
Эпитафии
1
 
Залез я в чужой улей.
Здесь покоюсь, сраженный пулей.
 
2
 
Никто не ссорился со мной,
Убит я пулею шальной.
 
3
 
Имел я невесту прекрасную,
Зарезан бритвою безопасною.
 
4
 
Был я бабник отъявленный.
Здесь покоюсь, женою отравленный.
 
5
 
Ночью шел по большой дороге,
Здесь навеки отбросил ноги.
 
6

(братская комсомольская)

 
Украл я чужое корыто,
Здесь навеки отбросил копыта.
 

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации