Текст книги "Башня птиц"
Автор книги: Олег Корабельников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава седьмая
Через неделю на него наткнулись эвенки, переходившие реку. Егор сидел на берегу рядом с каменной пирамидкой и разговаривал с кем-то невидимым. Он долго не признавал людей, заговаривался и твердил, что он – уже не он, и что в нем заключены все деревья и все звери тайги. Его отмыли, накормили, посадили на оленя и привезли в стойбище. Пока ожидали вертолет, Егор бродил по стойбищу, заговаривал с оленями, гладил собак, и те не кусали его. О нем заботились и обращались с ним как с больным человеком, свихнувшимся от долгого блуждания по тайге и растерявшего разум. На все вопросы он отвечал односложно, но от разговоров не уклонялся, и похоже было, что он не видит большой разницы между оленем и человеком. Прилетел вертолет, и его увезли на базу геологов, а оттуда – в город.
Его поместили в больницу. Лежал он в светлой комнате вместе с тремя больными. Один из его соседей был генералиссимусом галактики, и от его команд хотя и не гасли звезды, но сны снились беспокойные. Поэтому Егор на ночь превращался в дерево и спал без сновидений до самого утра.
Его лечащий врач охотно беседовал с ним, слишком-то не разубеждал, а лечил согласно науке, стремясь собрать воедино его многоликую душу.
Однажды случилась беда. Генералиссимус галактики затыкал черную дыру в пространстве и, не рассчитав сил, упал с кровати и сломал руку. Генеральская гордость не позволяла ему закричать, он сидел на койке и тихонько стонал. Егор не стал звать врачей, он взял соседа за руку, посмотрел на нее, неестественно искривленную и беспомощную, и увидел сквозь кожу и мышцы острые отломки костей. Он нежно, но сильно сжал руку и ощутил, как что-то выходит из его ладоней, перетекает в чужое тело, и сидел так пока сосед не затих, и боль не успокоилась. Потом он аккуратно сместил отломки, сдавил пальцами уже безболезненное место и увидел, как слабо светящийся ореол вокруг его ладоней наращивает свечение, разгорается и короткими пульсирующими волнами проникает до костей чужой руки. Через полчаса кости срослись, а вскоре генералиссимус мог свободно шевелить рукой и очередным своим приказом по галактике он наградил Егора орденом Сверхновой звезды и назначил на должность смотрителя Белых карликов. Егор поблагодарил за честь, и с этого дня они сблизились.
У генералиссимуса было простое человеческое имя – Василий Петрович, было ему за пятьдесят, раньше работал биофизиком. Конечно же, он не считал свое теперешнее состояние болезненным, продолжая искренне верить в свое высокое предназначение. Своеобразная логика не изменяла ему, он обстоятельно доказывал Егору, что вся галактика – это живой единый организм, а он, Василий Петрович, – средоточие разума ее, и непосильное чувство ответственности за судьбы миллиардов звезд не дает ему спать и сводит с ума. Он хотел покоя, но из созвездия Лебедя доносилось эхо войны, в которой сгорали сотни звезд, он хотел спокойно заснуть, но на бесчисленных планетах развивалась жизнь, и врывалась в открытый космос, и свертывала пространство, деформировала время и не подчинялась приказам генералиссимуса. Тогда он жестоко наказывал бунтовщиков вспышками сверхновых звезд, проваливал цивилизации в черные дыры, превращал звезды в пыль и свет. Но он был один, а звезд миллиарды, и во всей галактике не было места, где бы он мог преклонить голову свою.
– Кем бы вы хотели стать? – спросил у него Егор. – В каком образе вы бы обрели покой?
Василий Петрович подумал и сказал:
– Хочу быть звездной пылью… – А потом сказал: – Нет, хочу быть атомом водорода… Нет, хочу быть квантом времени… Нет, хочу быть везде и нигде, всегда и никогда… – А потом сказал: – Нет, я вообще не хочу быть, хочу покоя.
В эту ночь он опять плохо спал, слал проклятия в адрес системы Сириуса, кого-то возносил, кого-то низвергал, пришла сестра и сделала ему укол. Василий Петрович успокоился, и Егор увидел, что человек этот старый и уставший, и надо ему помочь. Он положил ему руку на лоб, переместил ее на висок, на темя, на затылок, прикоснулся щекой к его щеке и сделал то, что собирался сделать.
Когда Василий Петрович проснулся, то некоторое время лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок и улыбался.
– Я ушел в отставку, – сказал он Егору. – Мой пост занял достойный, теперь я – частное лицо и хочу завтракать.
С этого дня он быстро стал поправляться, и скоро врачи признали его здоровым. Их выписали в один день.
Егора пригласили в кабинет заведующего, тот полистал его толстую историю болезни, захлопнул ее, пригладил ладонью и неожиданно сказал:
– Егор, вы абсолютно здоровый человек. У меня такое ощущение, что даже более здоровый, чем были до того, как заблудились в тайге. Хотелось бы верить, что это мы вылечили вас, но не буду тешить себя иллюзиями. К сожалению, мы во многом бессильны. Ни вашу так называемую болезнь, ни болезнь вашего соседа лечить мы не в силах. И мне, как врачу, очень любопытно, как вы этого добились?
– Я же вам объяснял, доктор, – осторожно сказал Егор, – вряд ли я могу добавить еще что-нибудь. Я не знаю, как я это делаю, но делать могу очень многое.
– Биоэнергетика? – спросил врач. – Вы читали об этом?
– Что-то читал раньше, не помню. Я знаю только, что все живое на земле объединено в один организм.
– Биополе, – сказал врач. – Есть такая теория. Может быть, вы мне покажете что-нибудь? Не бойтесь, я вас считаю и буду считать абсолютно здоровым, несмотря ни на что.
– Хорошо, – сказал Егор.
И превратился в стайку птиц. Лазоревки, гаички, мухоловки, пищухи, жаворонки, трясогузки, коньки, сорокопуты, свиристели, зяблики, щеглы разлетелись по комнате и, рассевшись по углам, запели песни, каждая свою.
– Интересно, – сказал врач, откинувшись в кресле. – Как бы то ни было, но это чертовски интересно. Послушайте, Егор, что вы намерены делать дальше? Да прекратите петь, я свой голос не слышу, и вся больница сейчас сюда сбежится.
– Жить, – ответил Егор многоголосым хором. – И бороться за спасение леших.
– Ну хорошо, хорошо, я верю вам. Нет, правда, это не просто вежливость врача, я очень хочу поверить вам. Но это совершенно непонятно. Глядя на вас, я склонен сам считать себя безумным. Как вы научились всем этим штукам?
– Очень просто, – ответил Егор, соединяя разрозненные части тела в одно, человеческое, – я преодолел границы своего тела и перестал быть одиноким. И, по-моему, я стал бессмертным.
– Научите меня, – сказал врач. – Это трудно?
– Я научу всех, – ответил Егор. – Это очень трудно, но возможно. Я могу быть свободным?
– Да, конечно, я вас не держу. И, кстати, почему вы не ушли отсюда сразу? Ведь это очень легко для вас.
– А кем бы я ушел отсюда? – усмехнулся Егор. – Ну уж нет, дайте мне справку, что я здоров.
Он дождался Василия Петровича, и они вместе вышли из больничных ворот. Бывший генералиссимус был совершенно одиноким, за время его болезни умерла жена, а дети разъехались, и Егор пригласил его к себе.
Сам Егор вернулся на свою старую работу, а Василий Петрович выхлопотал пенсию, целыми днями сидел дома и мастерил странные приборы. По вечерам они беседовали, иногда спорили, каждый доказывал свое, и убедить другого не мог.
– Человек создал вторую природу, – говорил Василий Петрович, – и это естественный путь эволюции, а живая природа – лишь необходимая ступень, с высоты которой человек дотянется до всемогущества, до звания Человек Космический. Быть единым с земной природой? Пустяки, переходный этап, мы будем едины с космосом. Космические корабли? Примитив. Человек должен передвигаться в пространстве без этих консервных банок. Ты превращаешься в любое существо, а человек научится превращаться в свет, в поток частиц, в гравитационное поле и еще черт знает во что. Биополе? Прекрасно. Но это лишь часть единого энергетического поля Вселенной. Ты возмущаешься тем, что человек противопоставил себя окружающей живой природе? А я – тем, что человек противопоставил себя всему космосу и собирается его завоевывать! Смешно. Право же, смешно и наивно. Так же человек завоевывал и земную природу, и до того увлекся, что… да ты и сам не хуже знаешь, чем это обернулось.
Однажды пришел тот самый врач. Он разыскал адрес Егора, не без удивления застал его в компании отставного генералиссимуса, и сказал, что помнит об обещании Егора научить его кое-чему.
– Для чего это вам? – спросил Егор.
– Я врач, – сказал тот. – Я хочу лечить людей. Мне очень тяжело сознавать свое бессилие. В конце концов, это не честно, если вы можете спасти больных, а не хотите. Научите меня, и если вы не против, то будем вместе бороться за ваших леших. Я молод и у меня много сил.
– Хорошо, – сказал Егор, – я научу вас.
С тех пор врач каждый вечер приходил к нему домой и, стойко перенося скептические усмешки Василия Петровича, учился тому, что не проходили в его институте, и вообще нигде не проходили.
Он был начитанным, верил во всякую чертовщину, обрадовано нашел подтверждение смутным слухам о филиппинских врачевателях, извлекающих опухоли без рассечения кожи, и даже придумал свою теорию о проникновении в тело посредством перехода в четвертое измерение. Эта теория была встречена Василием Петровичем оглушительным смехом, он до сих пор испытывал неприязнь к врачам и ничего поделать с собой не мог.
В конце концов, у врача стало получаться кое-что. Он и сам не мог бы объяснить, как все это выходит, но он нашел в себе тот барьер, переступая через который, человек перестает быть человеком, а превращается в нечто новое, в другое, более совершенное существо.
Поздней весной Егор не высидел дома и после коротких сборов уехал в тайгу, на то самое место, где он впервые ощутил себя как часть единого целого, чье имя – Вселенная.
Василий Петрович продолжал мастерить свои диковинные приборы, он нацеливал на звезды голубые объективы и втайне вздыхал о том времени, когда он правил галактикой и все это безграничное небо было подвластно ему.
Врач продолжал свое дело, уже самостоятельно совершенствуя себя, он исцелял неизлечимое и избегал неотвратимого.
Егор вернулся не один. С ним пришел бородатый человек, имевший странную привычку подмигивать сразу обоими глазами. Они подолгу пропадали где-то вдвоем, громко спорили о непонятных вещах и даже дрались, а Василий Петрович растаскивал их и клялся расщепить на мезоны.
Сам он не дожил до осени. Умирая, он завещал, чтобы его тело отправили в космос, где бы оно, постепенно приближаясь к солнцу, упало бы на его поверхность, и сгорело бы в его недрах, и превратилось бы в поток фотонов, летящих во все концы Вселенной, живой и бессмертной.
А врач делал свое дело, писал воззвания, требуя внести леших в Красную книгу, сочинял статьи, которые никто не хотел печатать, яростно спорил и верил, что настанет день единства человека и его планеты, такой маленькой и такой хрупкой.
И распахнутся двери
Из круга жизни, из мира прозы
Мы взброшены в невероятность.
В. Брюсов
Он погиб в конце лета. Сильный и уверенный в себе, бросился в реку, не успев скинуть одежду. Быстрое течение отнесло тело далеко от пятачка пляжа, где в тот вечер он сидел под шляпкой грибка и читал книгу. Он заложил ее листком подорожника, не зная о том, что она так и останется недочитанной.
Собака породы боксер по имени Джеральд лежала рядом, то и дело отрывая голову от остывающего песка, словно проверяя, на месте ли хозяин.
Лето было на излете, на пляже редкими кучками сидели и лежали люди, кое-кто плескался у берега, не рискуя в такой час заплывать далеко.
После того как все это случилось, осталось два истинных свидетеля его гибели. Один из них был собакой, а словам второго не верили, с негодованием обвиняя в причастности к смерти хорошего человека. Свидетелем, или виновником, была девушка. Ее звали Жанна. Она заплыла на середину реки, поддерживаемая легким надувным кругом. Смерть ей не грозила, правда, вода была холодная, и впоследствии Жанна рассказывала, как свело ноги, она перепугалась, что течение вынесет на стремнину, и не ее вина, что парень, а вслед за ним и собака, кинулись в реку.
– Все это, может быть, и правда, – говорили ей, – но мы-то знаем тебя. Ты специально хотела привлечь внимание людей, чтобы позабавиться их растерянностью. И даже более того, – говорили ей, – ты кричала свое шутовское «помогите» именно для него. Ты взбалмошная и злая, тебя бесило, что он не обращал на тебя внимания, не был влюблен, как многие, а ты привыкла, что парни провожают тебя задумчивыми взглядами, добиваются любви и даже дерутся, когда ты умело натравливаешь их друг на друга.
– Нет, – плакала она, покусывая кончик выгоревшей пряди, – нет, я на самом деле перепугалась и даже не знала, что он был на пляже. И разве я думала, что именно он бросится в реку, ведь на берегу было много людей.
– Мы знаем тебя! – кричали ей. – Нас не проведешь! Ты весь вечер увивалась возле него, строя глазки, а он читал книгу, поглаживал собаку, и это взбесило тебя.
– Все было не так, – оправдывалась она. – Я пришла на пляж одна, с другой стороны, заплыла в реку выше по течению и не могла видеть его. Я ни в чем не виновата.
– Бездарная актриса, – шипели бывшие подружки, – судьба наградила тебя красивым телом и пустой головой. Ты разыгрывала роль утопающей, начитавшись идиотских романов. Ах, как романтично, решила ты в тот вечер, благородный и прекрасный юноша, презрев опасность, спасает тебя от смерти, а ты, бездыханная, лежишь на песке, притворно прикрыв веки, он склоняется над тобой, пытается привести в чувство, прикасается губами к твоему лицу, а ты только и ждешь этого, чтобы, красиво и томно простонав, распахнуть лживые глаза, слабо улыбнуться и обвить руки вокруг его шеи.
– Неправда, – устало качала она головой. – Это ложь. Я никогда не добивалась его любви. Я никого не любила, и не моя вина, что я красива и много парней ухаживало за мной. Да, я смеялась над ними, но при чем здесь он?
– Я пытаюсь понять вас, – говорил его отец после похорон, – я хочу простить вас, но у меня ничего не получается. Он был моим единственным сыном, наследником всего, что у меня было и есть. Вы молоды и красивы, зачем вам понадобилось отнимать у меня последнюю опору и надежду? Он даже не успел жениться, не успел подарить мне внука, чтобы не оборвался наш род. Возможно, что вы не виноваты, но вы не рисковали жизнью, а он был беззащитен. Я потерял двух детей, жену, а теперь вот его. Это жестоко.
В темном платье с глухим воротником, с опухшим, но все равно красивым лицом, стояла Жанна в двух шагах от отца погибшего и уже не находила слов для оправдания. Слова иссякли, а слез еще было много.
Пес по имени Джеральд тосковал по хозяину. Неизвестно, винил ли он кого-нибудь, но, может быть, тоже мучился совестью, не менее острой, чем человеческая. Забравшись под опустевшую кровать, он поскуливал и тоненько подвывал, словно вспоминал тот вечер и реку, вынесшую его на сушу, промокшего до последней шерстинки, но так и не вернувшего хозяина. Вода украла знакомый запах, голос, ласковую руку. Джеральд часто уходил из дома, обнюхивал холодный песок, прибитый осенними дождями, и, ложась под грибком, долго и пристально глядел на остывающую воду, коротко взвизгивая и напрягая лапы, когда всплескивала испуганная рыба…
Поляков был обыкновенным человеком. Точнее – почти обыкновенным, потому что у каждого человека на земле есть свои особенности, выделяющие его из череды многих. Миша Поляков работал кочегаром в маленькой котельной при большом НИИ один раз в неделю, еще два дня его можно было застать дома, а на остальное время он уходил неизвестно куда. К очередному дежурству никогда не опаздывал, спускался в подвал по запорошенным черной пылью ступенькам, где за железной дверью ровно гудели две топки, справа – куча угля, слева – подъемник для шлака, а за бурой грудой окаменевшего дерева скрывалась еще одна дверь, ведущая в комнату для отдыха. Там стоял топчан, застланный троллейбусными сиденьями, стол и две табуретки.
Работа была, в общем-то, простая. Изредка подкидывать уголь в топки, регулировать поток воды и воздуха, выбирать шлак из поддувала да по утрам проводить генеральную чистку, раскочегарив хорошенько уголь, чтобы не мерзли капризные сотрудники НИИ. Работа была сезонная, от октября до мая, и, получив расчет поздней весной, Поляков честно отсиживал традиционный сбор в кочегарке, где собирались все сменщики, но не пил с ними, а сидел в сторонке, попивал чаек, улыбался в ответ на шутки и колкости пьющих собратьев, а на другой день исчезал из города или, может, просто сидел взаперти дома, не открывая никому, и на звонки не отвечал.
Собственно говоря, интересоваться Поляковым было некому. Родители у него умерли, братьев и сестер не было, и, дожив до тридцати лет, он так и не обзавелся новой семьей, а о бывшей жене не вспоминал. Были, конечно, приятели и соседи, знавшие Полякова в лицо и по имени, но все они, обремененные своими делами и заботами, не вникали в странную жизнь Михаила.
Начальство его ценило, в смену Полякова было тепло, а если и заходил кто-нибудь из инженеров в кочегарку, то никто не видел Мишу грязным и нетрезвым, а наоборот – в чистом комбинезоне, сидящим за столом и читающим что-нибудь.
По сравнению с другими кочегарами это выглядело необычным, и если не в меру любопытный инженер Хамзин, отвечающий за исправность котлов и насосов, лез с расспросами к Полякову, тот охотно поддерживал разговор, но за грубоватыми манерами кочегара скрывалось желание не выделяться из среды коллег.
В день получки Хамзин непременно заходил в кочегарку для осмотра отопительной системы, а на самом деле приносил бутылку в кармане полушубка и все пытался налить стаканчик Полякову, но тот неизменно и вежливо отказывался. Хамзин особо не огорчался, равномерно вливал в себя прозрачную жидкость и, пьянея, плакал даже, уткнувшись лицом в мягкие большие ладони. Иной раз он пытался кидаться в топку, но печь была не слишком большой и не впускала в себя грузное тело инженера. Правда, опалив брови и волосы, Хамзин одумывался и, трезвея, совал голову под кран, а потом засыпал на топчане. Поляков спокойно переносил все это, от печи Хамзина не оттаскивал, зная заранее, чем это кончится, а ближе к ночи, насытив топки щедрыми лопатами бурого золота, осторожно подвигал Хамзина к стенке и, ложась рядом, быстро засыпал, не обращая внимания на храп и беспокойную возню соседа.
Хамзин был инженером, и, разумеется, считая себя выше простого кочегара, называл его на «ты», грубил, а находясь в дурном расположении духа, распекал за какой-нибудь пустяк, но Поляков не вступал в перепалку, вежливо соглашался и быстро исправлял оплошность. Остальные кочегары скандалили, огрызались, не чурались запоя и потому казались Хамзину нормальными людьми, а вот что за человек Поляков, он понять не мог, и это раздражало…
Наверное, это и зовется ностальгией. Глупо заблудиться в редком лесу, еще глупее пробегать мимо своего дома и не узнавать его. Бывают такие тягостные сны: идешь по городу, а улица изменяется на глазах, принимает новые формы, дразнит знакомым запахом, но никак не превращается в ту единственную и долгожданную. Я все более смутно представляю себе, каким должен быть мой мир. Я ничего не забыл, но образы других миров наслаиваются, деформируют истинный его облик, и то и дело ловишь себя на том, что невольно принимаешь ложное за истинное и наоборот. Впрочем, жить можно повсюду, даже в плену и рабстве, тем более, что моя теперешняя жизнь не так уж и тяжела. Меня любят, обо мне заботятся, мои новые знакомые хотя и сильно отличаются от прежних, но пути эволюции подчиняются не правилам, а сплошным исключениям из них, поэтому обижаться не на кого, и как бы ни сложилась моя дальнейшая судьба, я все же склонен считать ее счастливой.
К сожалению, в этом мире тоже нет настоящего симбиоза между разумными, а здешние существа, похожие на меня, считаются собственностью хозяев – единоличных владетелей своей смехотворной Вселенной. Но не мне судить об изменчивых законах, я вынужден подчиняться им, если дорога к дому потеряна, и чужие запахи постепенно становятся родными.
Сначала я полагал, что прорыв через границу совершило много подобных мне, – я встретил их по ту сторону моего мира, но оказалось, что все они – тупиковые ветки и не способны даже к членораздельной речи. Я пытался вступить в контакт с людьми, но первый же чуть не убил меня от страха за свой рассудок. Еще бы! Легче убить непонятное, чем попытаться постигнуть его своим жалким умом.
Тогда и началось мое бесконечное блуждание по мирам в поисках своего, так и ненайденного, и неизвестно, придет ли тот день, когда…
Девушка по имени Жанна попыталась умереть. Она училась в институте, где преподавал тот, кого она нечаянно погубила, и ей объявили бойкот. Даже парни, любившие ее или делавшие вид, что любили, не подходили к ней и не заговаривали. Все восхищались погибшим. Его уважали студенты, коллеги ценили за живой ум и большие знания. Ему прочили большое будущее. Он был красив, остроумен и добр. Нежен с отцом, щедр с друзьями, благороден с девушками. После смерти его часто вспоминали, и постепенно память о нем обросла легендами, полуправдивыми, но благожелательными.
Выходило так, что смерть уничтожает лишь тело человека, но возвеличивает его тень и придает блеск его былым отражениям.
Все молча расступались перед Жанной, уступали ей дорогу и так же молча поворачивались спиной. На лекциях никто не садился рядом с ней, но посылали записки, едкие и жестокие. Она старалась не замечать этого, ходила, высоко подняв голову, в подчеркнуто ярких платьях, смеялась невпопад и на записки не отвечала.
Но однажды, после самых обидных слов, высказанных в лицо: «Уж лучше бы ты, чем он…» – она не вынесла отчуждения и ненависти тех, кто раньше преклонялся перед ней. Она проглотила все таблетки, какие нашлись в комнате общежития, и легла в постель, не забыв перед этим разметать чисто вымытые волосы по белоснежной подушке и надев красивое платье. Одну руку она свесила вниз, другую положила на грудь. Записку оставила на видном месте. Крупные скачущие буквы говорили о том, что она ни в чем не виновата, но и в смерти своей никого не обвиняет, и если этот поступок хоть немного искупит несуществующую вину, то пусть ее похоронят неподалеку от того, кого она полюбила по-настоящему и жить без которого уже не в силах…
Хамзин тоже был обыкновенным человеком и тоже с маленькими странностями. У него болела душа. Болела давно и остро, не давая ему ни передышки, ни поблажки. Все приносило Хамзину боль: тяжелое тело, склонное к болезням, гневливая и мелочная жена, мстительная теща, давно осточертевшая работа. Институт ему дался легко, и на работу он быстро устроился, да и невелика была хитрость в таком ремесле: изобретенные двести лет назад паровые котлы в принципе оставались одними и теми же, разве что с небольшими изменениями. Работу свою он знал, но не любил. Жил с женой и тещей и, успев узнать их досконально, тоже не любил. И виделся ему в этом некий философский смысл, о чем он неоднократно заводил разговор с Поляковым.
Гремя сапогами по гулкой котельной, он расхаживал от топки до кучи угля, заглядывал в насосную, и почему-то ему очень не нравилось, когда Поляков закрывал дверь в свою комнатенку. Наверное, ему казалось, что Поляков избегает его, старается отгородиться тонкой подвижной доской, подвешенной на скрипучих петлях, и всегда распахивал дверь настежь, когда осматривал котельную. Поляков на это только усмехался, углублялся в чтение очередной книги и раздражения своего не показывал.
Потом Хамзин грузно усаживался на табуретку и начинал разговор. Он ни с кем не говорил так много и никому не изливал душу так, что казалось – вся она вытекает из ран невидимой, но осязаемой до острой боли сердцевины человека.
– В любви, – говорил он обычно, – никогда нельзя доходить до конца, иначе это и будет концом любви. Всегда должна оставаться недосказанность, хоть маленькая, но тайна, а в противном случае уничтожается сама суть любви. Мы любим не человека, не дело свое, а то, что хотим видеть, что ожидаем от них, и подчас так и не дожидаемся. Вот ты, – говорил он, тыча пальцем в Полякова, – ты намного счастливее меня. Ты только и умеешь загребать уголек и бросать его подальше. Что тебе до начал термодинамики? А я знаю не только начала, но и концы этой дьявольской выдумки, оттого мне тошно, муторно и хочется напиться.
Поляков молча выслушивал его, заложив пальцем страницу книги, спокойно улыбался, но в спор не вступал, словно заранее соглашаясь со всем, что скажет Хамзин.
– Но нет! – говорил Хамзин, размахивая рукой перед лицом Полякова. – Нет, я тебя, чертяку, люблю не потому, что ты меня слушаешь! А потому, что я тебя совсем не знаю, хоть ты и вкалываешь у нас не первый год. Ничего в тебе понять не могу. Какой ты на фиг кочегар? Чистюля, трезвенник, книжки читаешь. Небось, думаешь, что Хамзин неудачник, дурак простодырый, инженеришка несчастный, только и умеет, что в насосах гайки вертеть? А вот и неправда! Мы, Хамзины, никогда в последних не ходили, я еще покажу всем им, что мы, Хамзины…
При этих словах инженер обычно замолкал или нетвердыми шагами направлялся к топке, поэтому так и оставалось неясным, что такого особого могут Хамзины. Поляков включал чайник и раскрывал недочитанную книгу…
Добывание пищи здесь приравнивается к воровству, и единственный способ выжить для таких, как я, – это понравиться кому-нибудь из хозяев, тогда он возьмет тебя к себе, будет кормить, а взамен требовать выполнения своих несуразных желаний. Те, кто находили меня и пытались сделать своей собственностью, ожидали моей бесконечной благодарности за куски, что бросали со своего стола, и просили меня то лаять на чужаков, то прыгать на задних лапках, выпрашивая подачку, то поскуливать от сомнительного удовольствия, когда они запускали руку в мой загривок и почесывали за ухом. Бесполезно было объяснять им, что я способен на большее, и, главное, довериться мне и поверить всему тому, что я мог бы рассказать. Неудивительно, что я сменил много хозяев, и печальная повесть моих странствий вполне заслуживала бы отдельной книги, но речь не об этом.
Я понял, что поначалу мучило меня, не давало покоя и превращало скитания в бесконечную пытку. К сожалению, явление более чем банальное – стереотипы мышления. Все привычное кажется более простым и потому единственно приемлемым. Я привык, что разумная жизнь существует только в форме симбиоза, и уже предвзято наделил чертами хаоса иную жизнь, тогда как мне пришлось убедиться, что истинный симбиоз – не более чем эксперимент природы и вариантов разума столько, сколько миров.
Наши отношения еще сохраняют свежесть новизны и каждодневных открытий. Теперь мы одни, и наши беседы носят характер бесконечного диалога, в котором мы пытаемся связать воедино звенья разрозненных цепей и найти истину, движущую мирами. Вот так, не более и не менее. Высокопарно, но очень точно…
Жанне не дали умереть. Токсикологи знали свое дело и довольно быстро поставили ее на ноги. Она еще долго болела, но бледность лица даже шла ей. Красота не подчинялась ни болезни, ни самой смерти. Она казалась неистребимой. После этого случая многие простили Жанну, хотя и находились люди, усмотревшие в ее поступке бездарное актерство и расчетливость. «Могла бы и утопиться», – говорили о ней, но уже не так ожесточенно, а скорее насмешливо.
Внешне Жанна не изменилась, но переживания и близость смерти сделали ее неузнаваемой. Теперь она сама отворачивалась от тех, кто презирал ее, и холодным взглядом отграничивалась от вновь появившихся поклонников. Только ее мать простила сразу несуществующую вину дочери и поняла все, но после выздоровления Жанны уехала в свой город, а здесь не было никого, с кем бы Жанна могла поделиться.
Быть может, поэтому она приходила на могилу погибшего и, сидя на скамейке, придумывала заново его жизнь, свою любовь к нему и даже разговаривала с тем, кого почти не знала раньше. Там она встретилась со стариком и собакой. Не жалея нового плаща, она встала на колени и разрыдалась. Боксер деликатно отошел в сторону, а старик смущенно хмыкнул и сказал:
– Что за выкрутасы, милочка? Могильная земля холодна, вы простудитесь, встаньте, пожалуйста. Вот и Джерри вас просит, – он поискал взглядом собаку. – Перестаньте, я стар, и поступки молодых девушек мне непонятны. Ну, полноте, я не виню вас.
– Что я могу сделать для вас? – спросила Жанна. – Вам тяжело одному, хотите, я буду помогать вам?
– Я не один, у меня есть Джеральд. Но если хотите, то можете приходить к нам в гости. Мы постепенно привыкнем к вам, и не будем судить так строго. Но вы молоды, а любовь к умершему не может быть вечной. К тому же у вас впереди долгая жизнь, у нас же все позади…
Так Жанна стала посещать этот дом, стараясь хоть чем-то заменить старику умершего сына. Отец держался с ней несколько отстраненно, но без раздражения и позволял заходить в комнату сына, где все оставалось без изменения. Джеральд не косился на нее, не рычал, но и гладить себя не разрешал, передергиваясь, словно от брезгливости. Обижаться на собаку было глупо, а старику она старалась угодить чисто вымытым полом, вкусным обедом и выглаженной рубашкой.
Она все время боялась, что со стариком что-нибудь случится, что он не выдержит горя и одиночества. У него часто болело сердце, но он держался стойко, никогда не жаловался, и только по бледности лица и по запаху мяты можно было догадаться об очередном приступе.
Старик жил уединенно. То ли потому, что пережил всех своих друзей, то ли оттого, что еще не закончился траур, и он избегал обнажать горе при чужих. Ему было за шестьдесят, худой, высокий, с седой головой, с пристальным взглядом светло-серых глаз; не лишенный странностей и причуд своего возраста, он чем-то напоминал Жанне ее отца. Он мало разговаривал с Жанной, в основном бросал ни к чему не обязывающие фразы, но она часто слышала, как он, уходя в дальнюю комнату, подолгу говорил что-то собаке и даже смеялся приглушенно или громко возмущался, восклицая: «Нет! Ни за что!» Он ничего не рассказывал о себе и своей семье, но на стенах висели фотографии, и Жанна, неторопливо вытирая пыль, всматривалась в незнакомые лица, пытаясь соединить разрозненные отпечатки времени в непрерывный поток. Это удавалось плохо…
В комнате стоял круглый столик на точеных ножках и маленький диванчик с полузабытым названием – канапе. На нем сиживали еще дедушка с бабушкой Полякова, и фотография на стене в черной, словно бы траурной рамке подтверждала это. Из глубины десятилетий смотрели на Полякова мужчина и женщина. Они сидели на новом обитом шелком диванчике с гнутыми ножками, свет отбрасывал блики от брошки в виде полумесяца на груди у бабушки. У дедушки были густые усы и тщательно уложенные волосы, открывающие лоб, а взгляд его, светлый и теплый, не то улыбался, не то печалился чему-то. Была там еще одна фотография, более поздняя. Там дедушка и бабушка стояли. Бабушка, постаревшая, с усталым лицом, опиралась левой рукой на бутафорскую балюстраду, правая рука по локоть скрывалась в муфте, и брошка была другая – два цветка из прозрачных камушков на черном воротнике. Дедушка заложил руки за спину, сменив сюртук на китель штабс-капитана. Усы стали длиннее, и кончики их немного загибались кверху, а лоб казался выше и шире. Изменился взгляд – он стал холодным, неприятным, словно бы фотограф был его личным врагом, и не верилось, что через минуту, пробираясь к выходу через нерассеявшееся облачко магния, дедушка молча откланяется и даже, быть может, улыбнется суетливому мастеру.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?