Текст книги "Книга обстоятельств"
Автор книги: Олег Юрьев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Берег Майна, четыре часа пополудни, середина мая. Незримая бузина
шла сука с сумочкой; женщины (шероховатые блондинки) поглядывали на ее декольте, сжимали губы позади чашек и думали: «Вот из‐за таких нас и насилуют!»
Мужчины, положив животы на колени, пили мыло.
Бледные старушки проводили мимо двух-трех собачек с головами летучих мышей. Сербо-хорваты, индо-пакистанцы и афро-африканцы в солнцезащитных очках шагали одновременно во все стороны и размахивали кто чем.
Стоя на левой ноге и почесывая ее правой, девочка играла на скрипке Баха. Другая девочка, еще меньше первой и похожа не на веник, а на сложенный, но еще не застегнутый зонтик, стояла под часовой башенкой и не в такт позвякивала стаканом.
Тут разом стемнело и, не успев даже отразиться в остеклении стен, на маленькую площадь одним куском упал синеватый дождь. И все они как будто умерли.
Франкфурт, под стеной зоопарка; середина июня, два часа ночи. Платаны, их луны и сладко-потный запах жасмина…
Река была еще вчера матовая, местами потертая – точно бархотка. А сегодня уже солнечно-лаковая (как бы сама собою надраена). Позеленела от деревьев и покраснела от мостов.
Наперерез восьмерке с загребным, привстав,
плыл лебедь.
Всякий удушливый дух благоуханный, преимущественно от кленов, черемух, сиреней и акаций, соединился с другим, и в результате запахло мочой – то ли кошачьей, то ли ангельской. Так, кажется, пахнет бузина, но как раз бузины нигде и не было видно.
А по набережной:
пирамидки каштанов самосожглись, оставив по себе скелетики из курчавого пепла;
склизкие узкие кожуры акаций упали, будто на дереве кто-то ел баклажаны;
падубы с шипастыми листьями и прессованные тисы как стояли с прошлого лета, так и стоят,
и лишь культи лаокаонов-платанов едва начинают зеленеть – как будто из них вырастают маленькие растрепанные гнезда.
Под мостом остановился румынский цыган с аккордеоном, снял черную клеенчатую шляпу и поклонился кладке. Вероятно, здесь и стоит незримая бузина. Цыгане, как известно, поклоняются бузине. А немцы варят из нее черное тугое варенье.
… а под стеной зоопарка платаны почему-то не окоротили, они и размахнулись, почти перекрыв улице бледно-лилово-розоватое кисельное небо с выеденной посередке луной. Зато каждый третий из них обзавелся внутри себя собственной продолговатой луной и неподвижно расширяется кверху, дробно и слоисто ею просвеченный.
От одной продолговатой луны к следующей пробирается припадающий на обе ноги человек в золотых шароварах, а его сокращенная тень, то появляясь, то исчезая, бежит по низу стены на манер маленькой черной собачки.
Встречные бочком-бочком осторожно-замедленны и погуживают по-итальянски или же по-польски подшептывают.
Женские лицa освещаются из мобильных телефонов и кажутся густо набелёнными. Или даже насинёнными.
И всё потно-сладостно пахнет жасмином, и было неясно, действительно ли это от жасмина, от его круглоугольных соцветий, разваливающихся даже от прохожего взмаха руки, или от сухих и медленных женщин в их невидимых открытых одеждах, идущих навстречу под кремлевской стеной зоопарка – женщин с круглоугольными лицами, освещенными из телефонов и исчезающими в бесповоротной тьме за спиной, где платаны, каждый третий из них, принимают их в свой слоистый и дробный, слабеющий книзу свет.
Проехал велосипед, свистя колесами, как целое дерево птиц.
Песнь четвертая
Франкфурт, у Восточного парка, сухой, но душный сентябрь. О всеобщем оборзенииФранкфурт, конец сентября, Восточный парк. Перед грозой
На тротуар в шашечку мучительно какала английская борзая собака средних размеров – как стоп-кадр собственного бега.
Хозяйка в бархатной кепке и цыганской юбке в три оборота прохаживалась по радиусу поводка, иногда оглядывалась и отрывисто произносила: «Брзо! Брзо!»
Борзая же на это мучительно скашивала голые глаза, как будто бы отвечая: «Полагано… полагано…»
Желуди стреляли из-под колес проезжающих мимо велосипедов и просвистывали мимо ее прижимающихся к затылку ушей.
Борзая скашивала глаза еще дальше, на оборзевших велосипедистов, поднимала узкую морду и тужилась еще мучительнее.
По ее длинному медному носу чиркали волнистые листья – но и это ее не радовало.
Франкфурт, набережная Майна, 13 октября, день смерти Леонида Аронзона. Еще не осень, но уже
Небо разом потемнело, a всё, что под небом, стало светлей, как будто – со стальным каким-то отливом – светясь из себя.
На западном краю неба дважды грохнуло, на южном – вспыхнуло трижды.
Последние велосипедисты проносятся по парку, пригибаясь, и стоя въезжают на выезд. Привязанный к одному из велосипедов, в гору карабкается французский бульдог – небольшая собака с лицом кошки.
Перед колесами тяжело-хлопотливо и с теплым почему-то ветром из-под мышек взлетают толстые серые гуси и улетают внутрь парка – прячутся от дождя в пруду.
Прочих птиц уже давно не было видно.
В аллеях вздрогнули фонари. Грозно запахло предгрозовой затхлостью. Деревья присели на корточки и схватились за голову.
Всё потемнело, и только небо посветлело, как будто бы светясь из себя с каким-то стальным отливом.
В стыках тротуарной облицовки сверкнули первые острия.
Франкфурт-на-Майне, январь; закат. Глаголы движения
Маленький клен покраснел раньше других и стоит, как дурак, посреди газона. Еще не осень.
Березы стали похожи на подберезовики. Нет, всё же осень…
От плоских кораблей, проходящих под зелеными и красными мостами, шли к берегу треугольные волны. Полупрозрачный воздух, кишевший еще месяц назад над рекой, стал прозрачен и не кишел совершенно. Да, осень…
Но по набережной бегут-бегут спортивные женщины, двигая грудями под майкой. Почему-то у одних груди движутся влево-вправо, а у других вверх-вниз. Чем одни отличаются от других, непонятно, но и те, и другие прекрасны.
Под мостом, ухватив себя за поясницу, вся в шерстяных повязках стояла девушка и двигала жилой на шее. Одна нога у нее была простая, а другая балетная.
Электричество стекает с прибрежных домов и загорается в реке дрожащими бляшками.
Нет, еще не осень, но уже.
Франкфурт, середина зимы. О рыбках
Черный поезд летел по мостý. Окна его при этом стояли на месте, сверкая навылет закатом. Пролетел, а окна остались стоять, потом упали.
Серый самолет плыл на закат, снижаясь сквозь розоватые разреженные облака. Там аэродром у него, что ли, был спрятан?
Ну а бáрже белой, белой баржé другого ничего не оставалось, как ехать – под мост, в самый того заката черно-алый корень. Прочие глаголы движения были заняты.
И она и ехала – и как бы даже подрагивала на притопленных гусеницах, заезжая под мост. Перевернутый красно-бело-синий кулек поворачивался туда-сюда на корме, разворачивался и сворачивался – голландский флажок.
По мóсту летит в противоположную сторону черный поезд.
Франкфурт-на-Майне, конец теплого как никогда января, и вдруг несколько снега упало на японскую вишню у Исторического музея, что сдуру пошла белыми цветами. Теперь у нее на судорожных сучьях непонятно где что.
Перелетные птицы – тоже никого не умнее – вернулись с полпути и тучами, как комары, носятся по одутловатому небу.
На шашечках мостовой лежали маленькие и плоские плевки (в выбоинах – большие и пенные). По шашечкам не без цоканья (а по выбоинам не без хруста) пробегали дамочки в круглых и треугольных шапочках, издали углядывая близоруких сербо-хорватов, индо-пакистанцев и афро-африканцев в солнцезащитных очках. Дальнозоркие европейские дамочки обожают близоруких сербо-хорватов, индо-пакистанцев и афро-африканцев – для них и оттачивают свои девичьи силуэты. Но сербо-хорватам, индо-пакистанцам и афро-африканцам сейчас не до старых девушек европейских в разноцветных шапочках круглых и треугольных. Они все позалазили на пожарные лестницы и состригают платанам выросшие за лето длинные стоячие ногти с культей. Бензинными пилами со шнурком. Взззз-тр-р-р! Очки их вздымлены.
Франкфурт, конец июня, пятница. Начало грозы. Опять о платанах. Над обрывом односторонней улицы
В окнах китайских ресторанов между маленькими пальмами сидят женщины, берущие себя под волосами за шею.
Иногда они встряхивают головой и взглядывают на своих собеседников внимательно-смеющеся-влюбленными глазами, какие знает как делать всякая женщина, когда-либо собиравшаяся стать актрисой. В плошках перед ними так голубовато светится, что как будто синевато горит китайский суп с пузырьками. А в зеленоватой полутьме за ними мерцают аквариумы с тем или иным числом декоративных китайских рыбок.
Как известно, в каждом китайском ресторане имеется аквариум с тем или иным числом декоративных китайских рыбок. По этому числу, а также по размеру, цвету и породе рыбок служащие китайской мафии определяют, какому клану и в каком размере отстегивает ресторан. Поэтому рыбки плавают медленно, читаемо, с иероглифической ответственностью и значительностью на овечьих личиках и веероносных хвостах. Служащие китайской мафии взглядывают сквозь окно, сквозь женщин, взявших себя под волосами за шею, сквозь зеленое стекло аквариума и даже не слезают с велосипедов – развеваясь полами смутных плащей, едут в красно-желто-зеленом франкфуртском полумраке к следующему китайскому ресторану.
…А на односторонней улице над несуществующим морем, в палисадниках некрасивых вилл, декоративных рыбок неизвестно зачем держат в каменных корытах с фонтанчиками посередине.
Вот в них начала темнеть и сгущаться вода; перепончато-волосатые красные, которых еще не забрали на зиму в дом, тревожно шевелились: забыли?
Одна, тугая-лысая, уже не шевелится, низко лежит, но не перевернулась и алого цвета не утеряла – значит, живая еще. Спит.
платаны в ящеричной коже – одни в темно-зеленой со светло-зелеными пятнами, другие в светло-зеленой с темно-зелеными – …
…эх, понять бы еще, какая кожа из-под какой вылезает, но никогда уже не понять, поздно…
…приподняли короткие и кривые передние лапы со светящеся-зелеными мохнатыми опахалами в них – подергивают, потряхивают: шурх, щелк, треск…
…страшный ящеричный карнавал…
а задние их лапы, толстые-длинные, оплетены вокруг хвоста, на котором стоят; и они не дрожат и не вздрагивают – ну, почти. Слегка уже начиная расплетаться, вместе с хвостом уходят в сухую волосатую землю. Место входа кругом зарешёчено.
…Страшный ящеричный карнавал, врытый в волосатую темную землю…
Тут как будто застучали-захлопали на сильном ветру чьи-то знамена. Широко раскрытое небо несколько раз мгновенно моргнуло.
Темно-зеленые безголовые ящерицы со светло-зелеными пятнами и светло-зеленые безголовые ящерицы с темно-зелеными пятнами приопустили лапы и сделались ровно-светящеся-черные. Мохнатые опахала в кривых и коротких приопущенных лапах побелели и замерли. Запахло пылью.
Песнь пятая
Ленинград, 60‐е гг., зима, ночь. Шел трамвай девятый номерПушгоры. Ранняя осень 1977 г., студенческая группа Ленинградского института водного транспорта, где я тогда учился, выиграла социалистическое соревнование по успеваемости и была награждена экскурсией в Пушкинские Горы. Там действительно очень красиво —
За итальянским окном (куда между рам был накачан ослепительный пар) скатывался с проволок снег, как с лезвия соль.
А проволки покачивались, потому что по Колокольной в сторону улицы Марата шел трамвай девятый номер – неосвещенный. Его небольшие слитные колеса оглушались снегом, ромбы на крыше поблескивали и двигались, красное дерево боков слюденело, и вот уже он не по маршруту идет, но и в Поварской переулок, где у него депо, не сворачивает, а останавливается – почему так? – прямо под нами, под самаркандски-изразцовым домом № 11, под двумя итальянскими окнами, куда накачан ослепительный пар. Сейчас передняя дверь откроется и с подножки на будто задымленную брусчатку спрыгнёт и прыгнёт к нам в парадную сутулый, как Грета Гарбо, с поднятым старчески-голым лицом – волк.
Передняя дверь открылась, из девятого номера вышел, поблескивая весь воздух, на его место в безвоздушное темное черево попыталась взойти снежная взвесь, но дальше чугунного руля на кондукторском месте не прошла – отшатнулась.
…По жирному холодному паркету в перемежающихся полосах я побежал от окна – сквозь сводчатую темноту комнаты – к двери в перемежающихся полосах. Какой волк, боже?! Есть вещи страшнее.
Волосовский район Ленинградской области, куда меня при переходе из Института водного транспорта в Финансово-экономический институт послали на картошку; сентябрь 79‐го года. Шахматы закатные и лунные
круглые, низкие, переходящие друг в друга зеленые (с золотым подшерстком) холмы незабываемы. Земля, состоящая из животов и грудей.
С утра я страдал от вчерашней гнилостно-сладостной молдавской мадеры и, к ужасу старушек-смотрительниц, садился на музейные стулья, какие позабыли перетянуть веревочкой.
Помню счастье, когда выяснилось, что аллея Керн закрыта и не надо туда идти. Хотя, конечно, шутил: «Аллея Керн закрыта на переучет дубов».
Аллея Керн – липовая в обоих смыслах, но откуда я мог это знать? Вход был завешен цепью, на цепи сидел какой-то ученый и сверкающими очками показывал автобусу объезд.
По дороге вдоль пруда встречались местные жители: все как один маленькие, пьяненькие, сухенькие и – по тогдашней моде – с рыжеватыми бакенбардами. И у каждого на кукане кривой толстогубый карась – лезвием предзакатного блеска. Темный изнутри «Икарус» был весь располосован, уезжая. Через час холмы почти смеркли, но еще искрились под паутинной щечкой луны.
Гантиади, август 1985 г., нахаловка под железной дорогой, за ней дикий пляж, по нему
Закат расчертил поля на поля – белые и желтые. На некоторых стояли черные фигуры. Иная вынимала из-под крыла клюв, оглядывалась (как бы в поисках белых) и с размаху втыкала клюв себе под ноги. В целом поля имели вид скорее сувенирный – шахматных досок, сплетенных народными умельцами из золотистой и серебристой соломки.
На тележке без бортов, куда мне один такой умелец народный – лет одиннадцати и с кривой беломориной в маленьком кривом рту – впряг мерина Яшку, я ехал на ферму за молоком. «И мерин мой игреневый ушами шевелит», – не без ужаса вспоминал я стихи комсомольского поэта Чекмарева. Яшка ушами не шевелил, но время от времени пешком вздувал золотеющий хвост – на асфальт сливался зеленый полужидкий круг. Иногда он останавливался и выдвигал у себя под животом кривую подрагивающую колбасу. И не трогался с места, пока колбаса не задвигалась обратно. «Вспоминает», – объяснял я себе этот феномен.
Обратно ехали при луне. Яшка торопился домой и воспоминаниями не отвлекался. Луна расчертила поля на поля – белые и черные. Белые фигуры так и не пришли, а черные стали еще чернее и слились с черными полями. Или вообще улетели. И от этого шахматы стали настоящими – страшными и прекрасными, какими я их помню.
Гаражный кооператив на Гражданке. Ленинград, ноябрь 1985 г. Месяц в раю. Меня устроили его сторожить и я навсегда полюбил окраинную ленинградскую ночь, где медленно двигались плоские облака темнее неба и отдаленно кашляли собаки
грек в зюдвестке носит катрана с турецким ртом на животе, как я и написал тогда же стихами с посвящением Б. Ю. Понизовскому, который в приступе мрачности глядел из окна своего сарайчика на зеленое и подпрыгивающее Черное море.
Беременные армянки из Ростова провожают маленьких детей таким же взглядом, каким их мужья провожают женщин. И часами ходят вдоль стола, накручивая длинные тонкие кофемолки. Вокруг темных худых ног заворачиваются и разворачиваются полы незастегнутых халатов. Халаты надеты на ночные рубашки из фиолетового шелка.
…А в колоннадах вокзала толстый милиционер-грузин пьет горячее пиво и из-под сверкающего козырька презрительно смотрит на горы: оттуда спускаются абхазцы.
Абхазские старухи, завернутые в черное, неподвижно глядя перед собой, сидят на скамейке, ожидают сухумского поезда. Их йодные руки в простых кольцах неподвижно сложены на коленях.
…Рухнула тьма, встала свежесть. На склонах колхозных гор зашевелились зеленые и голубые пятна. Понизовский очнулся от мрачности и могучими седыми руками разрывает катрана на длинные узкие полосы – до отъезда они будут свисать с крыши и вялиться, неправдоподобно воняя.
Море – невидимое – шипело. Кто-то страшный ходит во тьме под окном Понизовского, скрипит и щелкает галькой, счастливо смеется, бормочет. Это был я.
Злоумышленники хрустели и чиркали подошвами по гравию за забором, но не заходили. Зато переходил с улицы – еще блестящий и разноцветный – туман и постепенно гас всеми своими полосами: темнел изнутри, светлея одновременно снаружи.
Из тумана наклонял волчью голову бывший центровой «Спартака» Штукин, всегда живший в гараже из-под пропитой «Волги», и просил папиросу. Я полюбил и его, предшественника покойного и незабвенного Шуры Белова.
В окно сторожки станиолево стрекотала осина; я писал о ней стихи, именуя ее русским лавром, хотя лавр тогда видел только в супе.
Ровно через месяц явился ангел с мечом в образе председателя кооператива: за время моих дежурств случилось два взлома (не в нашем гараже, а в соседнем, «но всё равно неприятно»), и аккумуляторы, которые мне оставляли заряжаться, почему-то не зарядились.
«Это ж надо особый талант иметь, на таком месте не удержаться!» – справедливо заметил знакомый писатель, служивший оператором газовой котельной и законно принадлежавший к «поколению дворников и сторожей». В отличие – с тех пор и навсегда – от меня.
Песнь шестая
Об исчезновении МарселяЭльзас, верхняя окраина города Мюнстер (или Мюнстéр), мансарда предпоследнего вверх по горе дома, балкон. Три звука ночи и два ее времени. Невидимые цеппелины
Арабы на марсельском пляже – с характерной блатной сутулостью и по-волчьи опущенными головами. Как все мужчины, раздеваясь, едва удерживаются, чтобы не понюхать снятый носок. Некоторые не удерживаются.
По темно-зеленому и напряженно-недвижному Средиземному морю плывет от замка Иф кошка. Всякая плывущая кошка похожа на коврик, похожа и эта. Коврик недвижно покачивается в недвижных волнах – и вдруг надвигается нá берег.
На берегу два мгновенья стоит вполоборота, ждет, когда вернется объем. Потом садится в засаду – иных поз для сидения у кошек не придумано. Иногда брезгливо выпускает когти на подлезающую с шелестом пену, как будто в ней никогда не бывала. Сужая и расширяя глаза, смотрит из неподвижного лица над и перед собою – чистая графиня Монте-Кристо.
Стемнело. Зазвенели цикады, как бывает в ушах.
Прибрежные горы и насквозь простреленные коммунальные сакли на них наконец-то исчезли. Исчезло и море.
Из шляпы сумрака вылетел тлеющий по контуру черный голубь, перекувырнулся и нарисовал белый пылающий бант в воздухе. И пропал.
В темных лицах арабов зажглись угольки сигарет.
Потом пропали и они.
С тех пор, кажется, Марселя никто никогда не видал.
Пфальц, улица под и над виноградниками, старая мельница, перестроенная под жилье, заполночь, бабочка —
Всю ночь в голове мучительно обращается строчка, мучительно на кого-то похожая: «И по дороге на Париж во сне оцепенели цеппелины», но, как ни выворачивай голову, не видно никаких цеппелинов. Вообще ничего не было видно, даже луны и даже звезд. Небо чернее гор – в тех хотя бы горят какие-то лампы.
Внизу непрерывно клокотал и клёхтал ручей – сквозь ржавую флейту выбегал из хозяйской запруды и сбегал к зданию горной жандармерии со скрещенными лыжами на гербе. И – иссякая, но не стихая – дальше вниз, в зажатый Вогезами город, где ждала река Фехт, подбрасывающая себя в темноте.
…почему так страшно бывает тиканье цикады – на юге, ночью? Потому ли, что будь цикада часами, как бы скоро прошло время для тех, кто по этим часам жил?
…и легкий царапающий скрежет ночной бабочки (жесткими с исподу крыльями по теплой известке над ухом), он страшен тоже – в ее времени один поворот невидимой себе самому головы к невидимому самому себе небу занимает, видимо, вечность…
На невидимом небе проснулись невидимые цеппелины и потекли на север – неслышно отбомбиться по Парижу.
А здесь, под тремя звуками и между двумя страхами, мерно дышало счастье. Пока была ночь.
ночная, небрежно и изобильно позолоченная – золотильным порошком, но как же мне быть? золотильный порошок я уже несколько дней как отдал – винограду, наклонно стоящему сверху вниз, сейчас изнутри себя темному, даже лучше сказать: тмимому, и только снаружи кое-где посеребренному, а вовсе не ей, небрежно и изобильно посыпанной рыхлым и жирным, не ей, под широко– и выгнутолистым, а сейчас похожим на подвитой сухой дождь цезарским деревом (оно же павловния войлочная в честь нидерландской королевы Анны Павловны, дочери курносого императора) сдвинувшей у меня на рукаве свои вздрогнувшие в желтом оконном свете, небрежно и изобильно позолоченные – парчовые, как я бы сказал лет двадцать назад – крылья (а я и сказал: крылья парчовых ночниц), ровно как собаки сдвигают во сне уши, точнее, прижимают их к голове.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?