Текст книги "Ворон"
Автор книги: Ольга Форш
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Что это, вы затеяли целый трактат, – сказала лукаво Полина, – и не боитесь наскучить?
– Сейчас дело коснется вас лично, и тут, я знаю, у вас терпения хватит на век!
– В таком случае слушаю. Но напрасно вы полагаете, что я не знаю цены Александру Иванову. Вчера Каммучини не мог им у нас нахвалиться. Он ставил его выше Брюллова. Но что мне от этого?
– Полина, дослушайте до конца. От вас одной зависит, чтобы всеобщие надежды на его гений были оправданы, чтобы имя его уже сейчас, при жизни, прогремело в Европе. Припомните триумф его «Магдалины» здесь, в Капитолии. Если «Явление Мессии» будет окончено так, как начато, – оно вызовет бурю.
Полина, возьмите фортуну этого ребенка-мечтателя в ваши умные, деловые руки. Покажите, что вы не обыкновенная женщина. Действуйте не по сентиментальности обманчивых чувств, а по логике и уму, которые знают, откуда идут и к чему приводят.
Заставьте Иванова скорее окончить картину. Если, не размениваясь по сторонам, он все силы отдаст на нее, он скоро ее завершит. Вы настойте на том, что тщетно и давно ему предлагают, – везти свою вещь по главным городам Европы. Подобная выставка ему даст огромные деньги и всемирную славу.
О том, что́ выигрываете лично вы, Полина, излишне мне говорить. Свободу действий при муже-ребенке, независимость и славное в Европе и России положение. Если ж в вас есть хоть капля любви к искусству, то и гордую честь – спасти России ее гения.
Без вас он погибнет. Он тяжко и глубоко в вас влюблен. Он надломлен мелочью жизни, бездарностью власть имущих, он уже на пути к мистическим бредням Гоголя…
Но выведенный вашею рукой из одиночества, он оправдает надежды России. Вы спасете гения, Полина. Это ль не доблесть?
Решайте: брак, полный почета, свободы, земных благ и благодарности русской истории, или тусклая, как у каждой, пустейшая светская партия, которая убьет вашу оригинальность и прибавит к дюжинам светских журфиксов еще один, никому не нужный.
Решайте, Полина. И в ближайший вечер, когда ваших не будет дома, уйдите от вашей англичанки сюда. Я сам отведу вас в студию на улицу Сикста. Вы должны говорить с Александром. Вдвоем все решить. А матери сообщить о решенном. О ее согласии, конечно, нельзя и мечтать, но фактам в любовных делах все родители покоряются.
Полина долго сидела безмолвно. Потом она подняла голову, ясно глянула на Багрецова своими голубыми, тона северного неба, глазами и сказала деловым, трезвым голосом:
– Ваше предложение принимаю. Оно как раз кстати. Ко мне вчера сватался граф К.: богат, стар, глуп и ревнив, как паша. Если я могу иметь те же средства при лучших условиях, хотя бы с потерей титула, но с приобретением всемирно славного имени, – я согласна. В том, что у Иванова оно будет, мне порукой слова Каммучини и Торвальдсена. Они даже уверили мою мать. Я же хочу одного – свободы!
И чтобы не откладывать в долгий ящик, свидание – сегодня же вечером. Идите, предупредите Александра Иванова, чтобы он не упал в обморок, увидев меня в мастерской.
Глава VIII
Два брата
Художник должен быть совершенно свободен, никогда ничему не подчинен, независимость его должна быть беспредельна. Вечно в наблюдениях натуры, вечно в недрах тихой умственной жизни, он должен набирать и извлекать новое из всего собранного, из всего виденного.
А. Иванов
На красноватых камнях Колизея, укрывшись от заходящего, но все еще жаркого римского солнца, в тени куста отцветающей желтой розы сидел молодой сухощавый человек. Судя по чемоданчику, стоявшему рядом, по измятой дорожной куртке, это был приезжий.
Он читал письмо, вероятно с указанием необходимого адреса, потому что то и дело, отрываясь глазами от строчек, вскидывал кудреватые волосы, оглядывал узкие улицы Рима, словно прикидывал, по каким из них ему пуститься на поиски.
В бесчисленные ниши Колизея глядело пурпурное небо. Вечерний, уже освежающий ветерок шелохнул кусты и сорвал пышный опадающий цвет. Он, как золотом, осыпал желтыми лепестками сидевшего.
– Эй ты, избранник розы, идем в кафе Греко, все наши там… – И, спрыгнув с камней вниз, молодой художник крикнул: – Очнись, куме Марченко, ходим до Бахуса!
Вдруг он смутился: приезжий был ему незнаком, но, улыбаясь, протянул ему руку и сказал:
– Очень рад неожиданному привету. Вы, как видно, художник и можете мне помочь. Я пустился на поиски брата по его же письму, да, вероятно, запутался. Александр Иванов – мой брат.
При этом имени остальные художники прыгнули на камни и окружили приезжего. Шумно перебивая друг друга, они засыпали его вопросами по-русски и по-итальянски. Приезжему себя называть не пришлось.
Все русские художники встречались в кафе Греко, где знали доподлинно друг про друга мельчайшие подробности. В кафе Греко замышлялись картины, велись бурные споры об искусстве, налаживались заказы и со всех концов города неслись и множились вести. Всем было известно, что Александр Иванов ждет к себе брата Сергея – архитектора.
– Айда, ребята, за архитектором всей гурьбой, быть может, синьор Алессандро на радостях пустит и нас в свою мастерскую.
Александр Иванов, проживший уже семнадцать лет в Риме, прославленный выставленной в Капитолии картиной, поглощенный новой громадной работой, давно удалился от шумных товарищей. Но тем сильнее возрастал их интерес к его заповедному холсту, который он все еще ревниво держал на запоре.
– Вот бы взглянуть, – закричали кругом. – Подмалевок, слыхать, закончен, – шутка ли, тридцать пять фигур во весь рост!
– Подготовительных этюдов штук двести.
– Из-за каждого камня и дерева исколесил все окрестности… Ночевал чуть не в понтийских болотах, чтобы верно дать пустыню, сам схватил лихорадку! Питается чечевицей да водой из фонтана, свою пенсию всю извел на натурщиков…
– Простите, – прервал архитектор, – я боюсь, что мечты ваши напрасны. Брат еще не хочет показывать своей картины. Он недавно писал батюшке, что, рискуя навлечь гнев начальства, отказался пустить в мастерскую ревизующего генерала.
– Да его к черту было мало спровадить, этого Киля! – крикнул верзила в бархатной куртке. – Генерал от пушки, да к Аполлону!
– А что, в Академии все по-старому? Всё чины да поклоны? И усы брить приказано, и жениться нельзя?
– Кто добрался до Италии, мигом оженим, хоть на срок, хоть навеки!
И юркий маленький художник, под руку с черным, как жук, итальянцем, стал по очереди представлять всех Сергею Иванову:
– Вот сухопарые овербековцы-назарейцы, божественное измышляют, свой жар теряют. Потолще – немцы пивные, они жанр пишут: свиньями промышляют, знай гроши собирают.
– Ха-ха-ха, овербековцы их презирают? Они на горе, как монахи…
– Монастырек-то ихний на горе, а гора в винограднике. А на горе Арарат, как известно, Варвара рвала виноград.
– Не греши, их папаша Овербек всех в псаломщики повернул!
– Вы – назареец? – повернулся с интересом Сергей Иванов к худому, очень серьезному человеку. – Мне хочется поближе узнать вашу новую школу. Брат писал несколько лет тому назад об ней с большим увлечением.
– Сказано: сухари постные – вот и вся школа, – ввернул маленький. – Синьор Алессандро, бывало, не брезговал пить с нами, пел под барабан, плясал под бубен, а назарейцы его задурманили: не отдадим Овербеку хоть брата. Айда в кафе Греко, спрыснем архитектора, посвятим его в рыцари нашего ордена имени Вакха.
– Я не дальше, как завтра, приду к вам, – отбивался Сергей Иванов, – сейчас мне надо к брату, в улицу Сикста…
Багрецова, проходившего мимо с поручением Полины, привлекло сборище знакомых художников. Поняв из разговора, что приезжий – Сергей Иванов, архитектор, тот самый любимый брат, которого давно жаждет видеть Александр Андреевич, Багрецов выступил из толпы и сказал:
– Я спешу с одним экстренным поручением к вашему брату, так что нам с вами по пути. Я часто бывал в вашем доме, может быть, вы фамилию запомнили – Багрецов.
– Глеб Иванович, как я вам рад! Отец часто вас поминал, – оживился Сергей, и они, распрощавшись с шумной ватагой, отправились вместе. А художники, о чем-то поспорив еще, всей кучей сверглись по лестничкам опять в Колизей и, выстроившись в две шеренги, как задорные петухи, стали наскакивать друг на друга.
– Пустые ребята, – сказал Багрецов. – Посудите сами, что общего может быть у вашего брата, увлеченного громадной идеей, и этими шалопаями, хотя они и не без таланта?
– Мне писали, что брат изменился за последнее время, – сказал робко Сергей. – Он стал окончательно нелюдим, запирается… порвал со своим лучшим другом Гоголем…
– В вашем брате давно происходит мучительная творческая работа, неизменная спутница того нового, что большие таланты дают человечеству.
Багрецов волновался за встречу братьев. Александр Иванов мог в припадке недоверия не пустить к себе сразу Сергея.
– Вот мы подходим, – сказал он. – Мастерская вашего брата в глубине этой аллеи роз, прямо в двери, второй этаж.
Сергей Иванов сам был полон тайной тоской, боясь поверить дошедшим слухам об Александре как о человеке одичавшем, чуть не больном манией преследования. А он помнил брата двадцатилетним юношей, открытым, полным надежд.
– Вы сейчас постучите в эту дверь три раза и, помедля, еще два – таков наш условный стук с Александром, когда я прихожу ему читать. Чтобы не помешать вашему свиданию, я пойду в сад. Вы позовите меня, когда найдете удобным. У меня очень важное поручение к Александру, которое немало его может обрадовать.
Багрецов немного отошел, а Сергей, собравшись с духом, постучался в дверь. Она приоткрылась. Как аист, осторожно высматривая, выдвинулась голова с длинными непричесанными волосами и всем спокойным обликом Александра Иванова, так напоминавшим хозяина-мужика средней полосы России. Только глаза его, большие и темные, беспокойно-подозрительно глянули по сторонам. Он сделал щиток над глазами, защищаясь от последних лучей заходящего солнца, падавших ему прямо в лицо через узкое оконце коридора, и мягким голосом, слегка пришепетывая, спросил:
– Ваше имя-с?
– Это я… я приехал, – сказал Сергей и запнулся. Он тоже вдруг не поверил, что это его брат.
– Александр Андреевич! – крикнул Багрецов снизу. – Да ведь это брат твой, архитектор. Я привел его сюда.
Стоявший в дверях еще минуту вглядывался, вдруг лицо его дрогнуло, он протянул обе руки и ввел Сергея Иванова в мастерскую. Сейчас же за ним старательно запер дверь.
Потом еще молча, жадно глядел в молодое взволнованное лицо, как бы ища в нем былые черты детства:
– Да, точно, Сереженька, брат мой, – наконец сказал он и, обняв брата, заплакал.
Солнце зашло, но луны еще не было. Над Римом встала темно-синяя душистая ночь. Трещали цикады, пела мандолина. Песней и смехом полны были лодки, скользившие вдоль Тибра.
Через открытое окно Александр Иванов окликнул Багрецова, тот вошел. Все трое уселись на низком диване, единственной мебели в мастерской. Братьям надо было столько друг другу сказать, что они больше молчали, чем говорили, и присутствие постороннего им было приятно. Ведь Сергей приехал на долгие годы.
Односложно спрашивал старший про уже покойную мать, про отца и сестер, с которыми расстался почти двадцать лет тому назад. Долго, пристально смотрел на брата и думал, вероятно, о том, как же сам он постарел, если брат стал совсем новым, незнакомым ему человеком.
– Увижу ли когда своего старика? – сказал Александр с грустью и перевел глаза на чудовищный, всю стену занявший холст, закрытый драпировкой.
– Вот где моя юность и сила, радости и здоровье, – сказал он брату, подходя к холсту. Он протянул руку, чтобы отдернуть драпировку, но остановился в волнении. – Нет, не сегодня… сегодня слишком счастливый день, а холст этот – как неизлечимая болезнь, которую лучше забыть.
Сергей был изумлен:
– Что ты говоришь? Неужели заветное дело твое, твоя необычайная картина тебе уже не дорога? Как? Столько жертв даром!
Лицо старшего брата вспыхнуло, потом он побледнел, повторил:
– Да, сколько жертв даром… Жестоко сказано… Но самое жестокое в том, что сказано верно.
– Прости, брат… – смутился Сергей, поняв, что здесь та тайная большая боль, перед которой и нищета и обиды чиновников и все прочее – булавочные уколы.
– Батюшка и родные очень польщены твоим званием академика, – думая сказать приятное брату, вспомнил Сергей.
– Вот как, – горько усмехнулся Александр, – они все еще полагают, что жалование в шесть – восемь тысяч и удобная квартира в Академии есть предел блаженства художнику. А я думаю, что это его совершенная гибель.
Александр Иванов в волнении небольшими шажками пробежал по мастерской, взял Сергея за плечи и жарко сказал:
– Брат мой, звание академика, казенная квартира – по-ги-бель! Ты молод, ты начинаешь, запомни: совершенно свободен должен быть художник. Никогда ничему не подчиняться!
Добрые утомленные глаза Александра Иванова горели. От мешковатой добродушной фигуры веяло долго сдерживаемой силой. Он говорил как власть имущий.
– Я дорого заплатил за познание, что есть свобода… Ценою вот этого чудища, этой неудачной картины, а значит, и всей своей незадачной жизни…
Багрецов прервал Иванова, подавая ему конвертик Полины:
– Александр Андреич, вот тебе просили передать.
Иванов прочел несколько раз строчку Полины и, кинувшись к брату, пришепетывая и захлебываясь от восторга, сказал:
– Сережа, сегодня необычайный, счастливейший день моей жизни… Я не привык к откровенности, но мне хочется, Глебушка, – он как бы извиняясь обратился к Багрецову, – мне хочется сказать сейчас брату, почему я так счастлив. Но выйдем на воздух, мне легче говорить всюду, нежели в этой мастерской, где я столько лет привык к скрытности и безмолвию. И ты, Глеб, иди с нами.
Багрецов отметил, как болезненно поразило Сергея то, что, несмотря на чрезмерное оживление, брат его, прежде чем щелкнуть ключом, еще раза два входил в мастерскую, подозрительно оглядывая все углы, и только тогда, запирая дверь, вымолвил:
– Много, ох, много у меня врагов!
Они все трое спустились в сад. Лицо Александра Иванова, озаренное луною, было так задушевно и трогательно, что Багрецов невольно на него загляделся.
Да, этот белый широкий лоб, усталые добрые глаза, нежные, как у ребенка, щеки трогательно вызывали нежнейшие чувства дружбы… «Но, может быть, – подумал Багрецов, – для любви надо что-то совершенно иное, иначе не вырывалось бы у Полины так пренебрежительно часто «тюфяк».
– Друзья мои, мне хочется вам сказать, как безмерно я счастлив… – начал Александр Иванов.
– Подождите, – остановил Багрецов, глядя на часы. – Мне время идти за ней.
– Повремени, Глеб, минуточку, – удержал Иванов как бы в внезапном страхе за руку Багрецова и сам в страшном волнении повернулся к брату:
– Слушай, Сережа, после многих лет монашеской, отреченной жизни судьба посылает мне радость. Я люблю и любим. Сейчас она придет мне сказать решающее слово. Какое доверие! Ведь это – девица высшего круга, ее из дома одну никуда не пускают. Верно, родители дали согласие. Прекраснейшие люди, но чудаки, они до сих пор считают, что художник унизителен ихнему роду. Иди, Глеб, приведи ее!
– Но, Александр, не делай себе детских иллюзий, – с беспокойством воскликнул Багрецов. – Повторяю тебе: ее мать продолжает быть и навсегда останется того же мнения. Приход Полины – ее собственная затея при моей поддержке, и еще неизвестно, что этот приход тебе принесет.
– Русская дева, о, что может быть самоотверженнее! Беги, Глебушка, не опоздай!
– Я уйду, чтобы тебе не мешать, – сказал поспешно Сергей.
– Милый брат, ты не гневайся… такое совпадение! Твой приезд и эта записка… Ведь первый раз в жизни, ты знаешь меня. Конечно, она пробудет недолго, в доме такая строгость… Впрочем, мать предостойная женщина и, между нами сказать, если она и покусилась на мою жизнь, то я извиняю ее от души.
– Брат, ты бредишь, – испугался Сергей, – какое покушение?
– Думаешь, мнительность? Возможно, возможно…
И, понизив голос, Александр Иванов горько сказал:
– Будь ко мне добр, Сережа, ведь моя странная судьба только и делает, что питает подобную мнительность. Хоть вспомни недавнее: заказ Тона для храма Христа. Я всю душу положил, без конца сделал эскизов, и вдруг… перемена – Воскресение пишет Брюллов. А бесконечные издевательства глупых начальников, и разочарования, и утраты. Мне сдается порою: мои нервы болезненно, непоправимо потрясены.
Но сейчас долой все подозрения! Сережа, при твоей помощи и ее, этой ласточки, моего флорентийского божества, я окончу свою картину! Я займу первейшее место между живописцами, между художниками современности. Долой одиночество, долой черствая старость неудачника! Иду на первое свидание, иду!
Он поцеловал брата и побежал какой-то презабавной дробной рысцой к своей мастерской.
Сергей с глубокой грустью глядел ему вслед.
Глава IX
В мастерской
…Я опять испугался людей.
А. Иванов
Когда Багрецов с Полиной вошли к Иванову в мастерскую, он забавно стоял посреди с охапкою роз, недоумевая, куда бы их поставить. Увидя Полину, он кинул цветы на диван и, безмолвный от охватившего волнения, протянул обе руки вошедшей.
– Ну, вот я и пришла, – сказала Полина и кокетливо махнула шарфом на Багрецова. – Глеб Иваныч, скройтесь, нам с Александром Андреичем надо поговорить.
– Глебушка, пройди в спальню… тут у меня за стеной, – заторопился Иванов, – займись эстампами. Есть преинтересные, новые…
– Обо мне, друг, не беспокойся, – и Багрецов поспешил скрыться в соседнюю комнату, испугавшись, что Иванов от конфуза пустится читать трактат об искусстве.
В комнатушке Багрецов немедля устроился так, чтобы все видеть и слышать, по праву режиссера, которому принадлежит честь постановки.
Это было нетрудно: римские мастерские все на живую нитку, и тонкая перегородка была с большой, заклеенной обоями щелью. Багрецов без зазрения сделал брешь и, не сходя с жесткого ложа отшельника, мог наблюдать за свиданием. Иванов продолжал упорно молчать, перебирая по привычке пухлыми пальцами. Он даже не предлагал Полине сесть. Она, сморщив носик, села сама на тахту.
– Садитесь же, – не без досады сделала она ручкой Иванову.
Он неуклюже опустился как можно подалее от нее.
– Глупейшее начало, – злобно проворчал Багрецов.
– Каммучини уверяет, – сказала жестковато Полина, – что картина ваша далеко превосходит брюлловский «Последний день». А как велик был его триумф, когда весь Рим кинулся на выставку! Брюллова равняли со старыми мастерами. Подумайте, что же ждет вас, если вы перестанете упрямиться и последуете мудрым советам!
Она тронула рукав Иванова тонкой в кольцах рукой и, блестя загоревшимися умными глазами, сказала нежно, как слова любви:
– Знаете, что меня побудило сделать этот решительный шаг и прийти к вам? Вчера в салоне у нас говорили, что вы составите себе европейское имя, если повезете свою картину по всем главным городам Европы. «Он прославит не только себя, но прославит и всю Россию», – сказал дипломат З. А знаете, что сказала моя мать, когда мы с нею остались одни? Мы сидели в маленькой гостиной…
– Где я впервые слыхал ваше чудное пение?
– И где от вас только зависит слыхать его сколько угодно, – и Полина потупила глазки, как полагается в таких случаях.
«Не слишком ли круто она пустилась в атаку», – опасливо подумал Багрецов.
По лицу Иванова пробежала мучительная тень. Он потупился, как-то втянул голову в плечи, словно ожидая, что на него сейчас свалится огромная тяжесть.
Полина, все не подымая глаз, продолжала:
– Ну вот, мама выразилась так: «Когда он и вправду прославит Россию, то имя его если не сравнится с родовитыми именами, то по крайней мере станет прилично для всякой, которая захочет разделить его странную жизнь…»
– Странную жизнь? – неожиданно вспыхнул Иванов в ту минуту, когда Багрецов опасался, что он разомлеет от восторга. – И вас не покоробило ни определение, ни убогий, в нем скрытый мещанский взгляд на художника как на забаву и развлечение хотя бы разъевропейских бездельников?
Полина сделала жест негодования. Багрецов еще не мог понять, что могло так разобидеть Иванова, а тот уже продолжал, забыв всю недавнюю робость:
– Вы только поймите, что так называемые ваши «приличные» люди не пишут картин, не сочиняют музыки, не двигают вперед ни мысль, ни чувство – они пьют, едят, множатся. Они просто-напросто навозят собой землю, не оставляя для человечества никакого следа. Если ж кому даны особые дары и он ими служит миру, быть может он имеет право и на особую жизнь, не схожую с обычной…
– Ну, я пришла к вам не для назидательных бесед… – прервала высокомерно Полина.
– О, какой я болван! Простите. Дикость, одиночество… – Иванов схватил Полину за обе руки. – Простите, но как стало мне больно от ваших слов! Я стал слишком чувствителен: про меня и то пустили слух, что разговор мой всегда в тоне грусти, а такого рода люди неспособны будто бы к высокому в искусстве. Варвары люди!
Но вы, ангел мой, не правда ли, вы пришли мне на великую радость, сказать, что отреченность моя от мира, что жестокое одиночество мое кончено? Вы пришли мне дать новые силы для нового, громадного дела?
Иванов вскочил и стал, как обычно, очень скоро ходить по своей мастерской.
– Пусть этот холст-чудовище, – он показал на завешенную картину, – пусть он учит, как не надо писать! Опираясь на вашу нежную руку, освещенный вашей красотой, я создам неслыханное! Я соберу миру в смелой, исполненной жизни живописи творческий дух всего человечества. Я дам новый храм. Войдя в этот храм и выйдя из него, каждый без слов, без сухого назидания, одним лишь созерцанием моих картин станет выше, умнее, сильнее. Станет сам воплощением божественного человека. Высоким искусством спасется и подымется даже обыкновенный, пошлый лентяй. Это ли не достойная задача? И не соблазнительно ль прекраснейшей из дев быть на подобном поприще вдохновительницей?
Полина подошла к Иванову, вскинула обе руки ему на плечи и с чарующей лаской оказала:
– Наша судьба в ваших руках. Везите картину в Париж, Лондон – и у вас деньги, у вас всемирная слава… и я.
Иванов вздрогнул, снял ее руки со своих плеч и отошел к окну.
Молчали. За окном в саду выводил кто-то под мандолину старинную песнь о любви.
Багрецов уже готов был ринуться из своей засады, чтобы скрепить новый союз, соединив руки жениха и невесты.
Вдруг Иванов быстрым шагом подошел к Полине, сидевшей на низкой тахте, остановился, не доходя, и голосом глубоким, прерывавшимся от внутренней муки, заговорил:
– Выслушайте меня: в судьбе моей нерасторжимо сплетены – жизнь личная, искание религиозное и живописное. И все они три – равно опустошительные трагедии. Сил человеческих не хватает, поймите! Ужели и дальше так?
В юности однажды я отказался от любви. Брак лишал меня заграничной поездки, а я сознавал, что я призван вывести звание художника русского в круг имен европейских. Я не смел лишать себя необходимого развития в искусстве, я не смел думать о себе лично.
Жизнь моя здесь, мои великие труды, нужда, унижения, бескорыстные искания – все перед вами.
Я встретил вас. Вы тронули и взволновали меня нежным вниманием, проникнув в мои замыслы, в мою душу. Отрекшись от радостей личных, я стал надеяться на чудо, но поймите ж меня: художник от человека во мне неотделим. Картина моя – моя душа. Могу ли свою душу развозить по городам и торговать ею? Когда отдам ее в Петербург, пусть делают что хотят, но сам, сам… Картина моя – моя душа.
– Но кончить-то ее вы по крайней мере не отказываетесь? – сказала резко Полина и встала. Лицо ее покраснело, слова были отчетливы, жестки, как приказ. – Сведущие люди говорят, что вам только осталось привести пестроту отдельных групп к общему тону. Связать все части воедино. Почему до бесконечности делать этюды? Петербург больше не хочет продлить вашу пенсию! – почти крикнула она. – К вам приставляют невежд и бурбонов. Живете вы нищенски, вы басня города. Между тем стоит вам две-три вещицы послать на лотерею, и средств у вас сколько угодно! Воля ваша, понять это никто из здравомыслящих не в состоянии. И знаете, что я вам скажу: когда мать моя возмущается вами, мне ей возразить нечего, нечего… Я только плачу, как сейчас.
Полина села и закрыла лицо белым платком.
Иванов опустился перед нею на колени, лицо его пылало, в глазах блеснули слезы. Он молча целовал ей руки. Внезапно он встал, как бы опомнившись, отскочил к окну. Все необычайно мягкие, растрепанные, славянские черты его лица стали твердыми. Ярко кидался в глаза умный побледневший лоб, оттененный волнистыми волосами. Он поднял голову, скрестил по привычке на груди руки и с большой силой сказал как бы себе одному:
– Безгранично свободен должен быть художник, безгранично. В великой свободе – великое творчество. А вы какое ярмо предлагаете мне?
При первом звуке этого голоса Полина выпрямилась и окаменела. Иванов продолжал:
– Вы, заодно с чиновниками петербургскими, этими «мертвыми душами», предлагаете мне рисовать для лотереи картинки, писать вещицы, когда громадные идеи околдовали меня? Не то ли сделать, что сделал художник в бессмертном «Портрете» Гоголя? Продать душу за деньги ради подделки под пошлый вкус публики?
О, у меня мелькает в ответ написать вам распятого Христа, которому на вопль его «жажду» – подали желчь, а не воду. Нет, искусство предателей не прощает! Искусство требует себе всего человека.
Он подошел, протягивая обе руки, с улыбкой необычайной. И в глубоком, прекрасном чувстве сказал:
– Общее служение великой идее пусть создаст наш прекрасный союз.
Полина попятилась от него, спрятала руки за спину.
– Женщина, как и искусство, требует себе тоже всего человека, – сказала она холодно и, подойдя к дверям, сделала знак их открыть.
– Я провожу вас, – сказал он робко.
– Не беспокойтесь, в саду ждет меня горничная. Полина вышла. Иванов остался стоять среди мастерской.
Багрецов не мог больше выдержать, кинулся к нему из своей комнаты, молча положил на плечо руку.
– Глеб Иваныч, – сказал Иванов, не двигаясь, не переводя глаз из точки, куда они случайно попали, – все кончено, она больше сюда не придет. Что же, видно, ничто личное – не моя судьба.
Вдруг Иванов подошел к своей громадной картине и с силой отдернул драпировку. Багрецов, давно ее не видавший, невольно отступил, пораженный.
В картине уничтожены все женские фигуры, отчего группы стали суше и расположены как бы для скульптурного барельефа. Складки на апостолах искусственны, в духе мертвого академизма, вода первого плана похожа на пестрый узор. Лицо раба, столь потрясающее в этюде, теперь было лицом позеленевшего трупа.
– Александр Андреич, – сказал растерянно Багрецов, – что ты сделал с Крестителем? С одними вдохновенно поднятыми руками, без мантии и креста в руке, он был много прекраснее…
– Крест присоветовал мне Торвальдсен, – сказал тускло Иванов, – а надеть мантию – Озербек. Женщин же я удалил по настоянию батюшки. В одинокой жестокой жизни у художника часто нет сил доверять лишь себе одному.
Багрецов был потрясен болью невыразимой: на его глазах зарождалось, возникало произведение гениальное, обещавшее чудо, а для него самого – тайное разрешение его личной судьбы. Он ждал окончания «Мессии» как приговора или надежды на воскресение. И вот взамен чуда – работа холодного мастерства, от которого почти отлетел дух живой.
«Гобеленов ковер, – впервые подумал он то самое, что впоследствии говорили между собой все художники. – Где же былой огонь? Где широта кисти, столь поражавшая в подмалевке?»
Багрецов вспомнил о старом отце Иванова, восторженный шепот его, и гордость, и страх перед дерзкой гениальностью сына, задумавшего чудо обращения всех ко Христу «Появлением Мессии».
Долго стояли оба с тяжкими думами, как вдруг послышались сзади шаги, и в дверь, которую впервые после ухода Полины позабыл накрепко запереть Александр Иванов, вошел его брат Сергей.
Александр быстро обернулся, вздрогнул, пришел в себя. Лицо его вспыхнуло, потом побледнело, и в сильнейшем волнении, нелепо пытаясь заслонить собою картину, он заторопился оправдать себя брату:
– Против прежнего тут изменение… Вместо городских стен теперь у меня дальние горы близятся равнинами, а во втором плане кроются обильными оливами; все это должно быть подернуто утренним испарением земли. Кроме того, картина должна получить сильную глубину в перспективе.
– Брат мой! – воскликнул Сергей. – Но это превзойдет все доселе бывшее, когда будет окончено…
– Картина окончена не будет, – прервал Александр Иванов. – Не будет! – крикнул он вне себя. – Капля точит и камень, а художник беззащитнее ребенка. И русскому таланту, чтобы совершить задуманное, надлежит прожить не одну, а две жизни. В первой жизни его лишь измучают до смерти…
– Помилосердствуй, Александр Андреич, – вступил Багрецов, – ведь тебе тут работы не много!
– Ах, пожалуйста, не надо… – Иванов в испуге, как бы защищаясь от удара, слегка поднял руки, – не надо-с. Конца не будет.
– Брат мой, – Сергей чуть не плакал, – как не довершить начатое гениально? Какое глубокое всенародное постижение Христа! Это не царь царей мастеров Возрождения – это иной, всем близкий, простой. А ожидание толпы, а этот затравленный раб? Старик, молодые, эта внезапность надежды в чудесно тобой возрожденном типе древнего палестинца? О, какое разрешение! Эта непостижимо легкая поступь. Эта спокойная сила Иисуса. Невольно вступили мне в память стихи Федора Ивановича Тютчева. Они ходят у нас по рукам, еще рукописные…
– Скажи их, Сереженька. Вот он каков… Юный, еще не общелканный жизнью. Ведь и я был такой же. Ну, Сережа, скажи.
Сергей, восторженно глядя на картину, продекламировал в той напыщенной, несколько приподнятой манере, которая в Академии установлена была для публичного слова:
Над этой нищею толпой
Порабощенного народа
Взойдешь ли ты когда, свобода?
Блеснет ли луч твой золотой?
Блеснет твой луч, и оживит,
И сон разгонит и туманы;
Но старые, гнилые раны,
Рубцы насилий и обид,
Растленье душ и пустота,
Что гложет ум и в сердце ноет…
Кто их излечит, кто прикроет?
Ты, риза чистая Христа…
– Именно так, именно, – сказал Александр Иванов. – Да, так я веровал. А когда больше веровать так я не могу – тогда пришло время кончать. И вот: конца картине не будет.
Молчали.
Иванов тихо поднял руку, как подымают над дорогой могилой, чтобы бросить прощальную горсть земли:
– Глеб Иваныч, задерни полотно!
Багрецов был бледен, руки его дрожали, когда он задергивал серым покровом трепетное тело юноши, выходящего из воды, орлиное лицо Иоанна и спешащего к людям Христа.
Наутро Багрецов нашел снова Полину на Форуме, Она была одна и тотчас сказала, натянуто улыбаясь:
– Ну, вот и развязка вашего незадачливого сватовства! Во всяком случае я на вас, Глеб Иваныч, не в претензии. Тем более что вчерашняя ликвидация наших умных планов сердечных моих чувств нимало не затронула.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?