Текст книги "Подселение"
Автор книги: Ольга Соловьева
Жанр: Драматургия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Подселение
Ольга СоловьЕва
Дизайнер обложки Захарий Махарадзе
Редактор Маргарита Кипиани
Корректор Максим Денисов
© Ольга СоловьЕва, 2023
© Захарий Махарадзе, дизайн обложки, 2023
ISBN 978-5-0060-1492-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Ольга Соловьева
«ПОДСЕЛЕНИЕ»
Пьеса-монолог-фантазия в трёх частях
Часть первая – Гипноз
Часть вторая – Горящая занавеска
Часть третья – Петля
Гипноз
На той лекции по научному атеизму я механически рисовала на полях тетради веточку сирени, а сама размышляла о том, что страдания вовсе не облагораживают человека, и кто только мог такую ерунду выдумать? Любопытно, и каким же образом мучения сделают людей лучше? В конкретном случае, лично меня? Проверять на себе и страдать совершенно не хочется.
Я не слушала монотонный, с периодически внезапно появляющимися в нём властными нотками, голос преподавателя Волгина. Он долговязый, некрасивый, очень тощий мужчина лет тридцати с глазками-точками цвета графита и ртом без губ, как у куклы конферансье из театра Образцова. Неважно, кто наш преподаватель – убежденный «научный» атеист или выполняющий свою работу, обычный сотрудник вуза, у меня он вызывал непонятную неприязнь. Забавляла меня только его способность скручивать ноги. Закинув одну ногу на колено, он умудрялся ещё два раза закрутить её петлей вокруг другой ноги, стоящей на полу. Так он сидел, похожий на сухой темный корень, перед студентами, и не за столом, а у арочного окна очень уютной аудитории.
Любопытно, а из такого скрюченного положения ему сразу распутать ноги и быстро встать насколько затруднительно? А может, вовсе не трудно, может, у него и тела как такового нет, а только пустой костюм, и к нему непостижимым образом приставлена маленькая, вытянуто-приплюснутая голова.
Волгин что-то говорил. Я, всё больше погружаясь в размышления, наткнулась на воспоминание, ставшее почти моим собственным, настолько ярко оно запечатлелось. Родненькая бабулечка рассказывала, что будучи одиннадцатилетней девочкой, она выполняла небольшие хозяйственные поручения у живущей по соседству большой семьи православного батюшки. И вот, в Великий пост на страстную неделю, она случайно увидела, как поп с попадьей и их многочисленные поповчата смачно жуют запеченных цыплят, поглощают яйца, сметану и что-то там ещё, чем ломился их дубовый стол.
В моей голове возник запах куриного мяса, мне срочно захотелось покушать. Кто в студенчестве жил в общежитии, тот знает, что завтрак, а часто и обед – редкая роскошь.
Моя бабушка с того давнего дня на всю жизнь стала убежденной атеисткой, высмеивала церковных служащих – всех подряд, не принимала никаких возражений, что есть и другие, правильные священники. В одном из писем домой, зная бабушкин живой интерес ко всему, что касается обучения, я специально указала, что в институтской программе есть предмет – научный атеизм. Этот факт был ею одобрительно принят.
О! Она была бы очень прилежной, и Волгин такой старательной студентке был бы рад-доволен. Точно.
Тем более, что бабулечка была на редкость красивая. В юности похожая на актрису немого кино Веру Малиновскую.
Мысленно я улыбнулась. В помещении висела тихая сонливость, мои однокурсники сидели молча, слишком расслабленно и спокойно, как будто спали с открытыми глазами. Ранним утром пролился мощный дождь, но он кончился, сияло солнце, мокрые стекла большого округлого окна, переливаясь, казались живыми, походили на вертикальную водную гладь. Необычайно спокойную и манящую. Мысленно я уже плыла, плыла. Уплывала – переплывала из одного озера в другое, переплывала в Оку у Тарусы, а потом из Оки в пруд в имении Толстых.
Замаячил перед внутренним зрением противоречивый Яснополянский Лев. На днях я прочла две его статьи «В чем моя вера? и «И о борьбе со злом посредством непротивления». Поразилась, что он сравнивал себя с разбойником – прям так и писал:
– «Я как разбойник, знал, что жил и живу скверно, видел, что большинство людей вокруг меня живет так же… знал, что я несчастлив и страдаю, и что вокруг меня люди также несчастливы и страдают, и не видал никакого выхода кроме смерти из этого положения. Во всем этом я был совершенно подобен разбойнику, но различие мое от разбойника было в том, что он умирал уже, я ещё жил. Разбойник мог поверить тому, что спасение будет там, за гробом, а я не мог поверить этому…».
Потом, неясным каким-то образом, писатель избавился от отчаяния, испытал радость и счастье жизни, ненарушимое смертью. Жизнь и смерть перестали ему казаться злом. Толстой стал утверждать, что человек родился не для тягот и мучений, что религия подавляет личность, требует рабской покорности, и за эти, кажется, мысли, отлучён был от церкви.
Что говорить, радоваться жизни надо уметь! Классик умел. Интересно, в школе, которую он открыл для крестьянских ребятишек и сам в ней их грамоте обучал, сколько было его внебрачных носатых дочек-сыночков?
Я уже не смогла сдержать улыбку. Волгин её заметил, и сразу задал мне вопрос, который я не расслышала, но… Скорее всего ведь по теме занятия, так? Или нет? Я понятия не имела.
Надо было бы промолчать, но, вместо этого, отчетливо и громко, нарушив вязкую дремоту в аудитории, выпалила то, о чём только что думала:
– Известный всему миру великий русский классик, по совместительству семейный тиран – Лев Николаевич Толстой – не мой любимый писатель, но он считал, что человек создан для радости и советовал: «Ищите радость!». Это его мнение полностью разделяю.
Я снова улыбнулась. Лучезарно. Я это умела. Я ведь – Лучик.
Странно, что графитовые глаза Волгина приблизились ко мне очень близко… Как так? Он же сидел на стуле, не вставал. Его глаза сначала выглядели, как точки от карандаша на белой бумаге, но постепенно превращались в две бездонные черные воронки. Брррр, брррр…
Почувствовав, что ни минуты не могу оставаться под этим затягивающим, воронкообразным взглядом Волгина, я спросила
– Можно мне выйти?
– Выход там, где вход, – прочревовещал препод, с претензией на оригинальность банальную фразу, означавшую разрешение удалиться.
Я поспешила к выходу и мигом оказалась вне аудитории. Облегченно взмахнула руками и заметила, что почему-то нахожусь значительно дальше от только что поспешно закрытой мною двери.
Я почти бесшумно пробежала по коридору – коридор был не прямым, а как это бывает в старинных зданиях, с поворотами и ответвлениями к многочисленным другим помещениям, спустилась по извилистой чугунной лестнице, проскользнула мимо малого зрительного зала, мимо библиотеки, мимо сиреневого букета на вахте дежурного учебного корпуса и… ву а ля! Вот уже я среди цветущих кустов в саду, окружающем особняк.
Повезло, что институт разместили в таком дивном месте! Жасмин и сирень, мокрая от утреннего ливня, пригнувшись к дорожкам, ещё сильнее благоухала, а дорожки уже подсохли, и множество солнечных зайчиков были задействованы в своей хаотичной игре. Они складывались в мозаику, отпрыгивали, снова сливались в яркие, светлые пятна. Солнце-зайцы были слишком яркие, слишком большие. От неожиданно огромных их размеров в моих глазах помутнело. Непроизвольно я зажмурилась, но перед этим зачем-то повернулась и взглянула на окно второго этажа, на то окно, за которым продолжалось занятие, откуда я сама себя вызволила.
И не то было жутко, что Волгин не просто выглядывал, он парил в верхней части окна, а то, что его длиннющие костлявые пальцы держали толстую-претолстую веревку. Я поспешно отвернулась. Померещилось. Неприятно. Наверное, от неутоленного голода.
Вспышка света ослепила меня. Я провалилась в темноту.
Научный гипноз от атеиста Волгина – мгновенно осознала я, когда очнувшись, очутилась у закрытой двери, внутри аудитории. Так… я никуда не успела выйти. Выхода из входа не случилось. А слова эти «Выход там, где вход» – это какой-то код. Волгин на мне пробует гипнотическую технику. И я выясняется, что? Поддаюсь гипнозу?
В голове персеверация: «Вихрь любовников» – гравюра Блейка, гравюра, Блейк, вихрь любовников. Борясь с желанием достать из портфеля свой любимый сборник стихотворений, подойти и подарить его Волгину, я точно знала – сама я этого делать категорически не хочу. Да и с какой это стати дарить чужому, несимпатичному мне человеку – любимое и дорогое? Дорогое, между прочим, во всех смыслах. Я половину своей стипендии отдала букинисту за редкую книгу. Вот так можно одновременно желать совершить действие и совершенно не желать его совершать. В голове каруселью вертелись настойчивые слова: Иди и подари Волгину сборник стихов.
Сменялись на вкрадчивые фразы из незнакомого мне… рассказа? Фильма? «Скорей, скорей, Мусенька! Там тебя ждет сюрпри-и-из»… Какой это сюрприз…
Черт сидел голый, в серой коже, как дог, вытянув руки вдоль колен, как рязанская баба на фотографии или фараон в Лувре, в той же позе неизбывного терпения и равнодушия. Черт сидел так смирно, точно его снимали. Шерсти не было, было обратное шерсти: полная гладкость. Действия не было. Он сидел, а я стояла. И я его любила».
Волгин тоже сидел, я стояла. И я его любила. Было страшно. Благоговейно страшно. Редкие волосы на шишковидной голове атеиста, отсутствие даже намека на то, что он пользуется бритвой, острый подбородок вызывали стойкое отвращение. Никакой к нему любви я не чувствовала, но думала – люблю.
Святые угодники! Или как бы воскликнула моя бабулечка – СлЯпые негодники!
Эти «слЯпые негодники» было у неё самым любимым и часто употребляемым ругательством. Своим возникновением оно обязано истории с моим наречением.
Ещё до моего рождения, родители и бабушка, без всяких УЗИ, помогающих узнать пол ребенка и ещё другую информацию, были непоколебимо уверены – родится девочка. В один из вечеров за ужином, примерно за месяц до маминых родов, каждый из них написал свой вариант имени для меня.
То ли шляпы под рукой не оказалось, то ли перевернутая шляпа со свернутыми тремя бумажками, ожидающая события показалась им несуразным предметом, но они воспользовались обожаемой вещицей бабули. Антикварным фарфоровым кофейником, постоянно присутствующим на столе.
Кофейник не использовался по назначению, служил салфетницей, потому, как крышка от него невесть когда потерялась, носик отбился, но место травмы аккуратно зашлифовали. О том, чтобы выбросить и речи не возникало, ведь ни трещин, ни сколов… Невесомо легкий, с широким горлом, красивого сливочного цвета с ручной росписью. Карминного цвета ягоды рябины казались трехмерными, живыми, а снегири с огненными грудками словно готовы каждую секунду спорхнуть с него и улететь куда-то.
Из него вынули льняные салфетки и положили записочки с именами.
Бабуля отвечает на любые мои вопросы. Всегда на все-все отвечала обстоятельно, подробно, эмоционально, с явным удовольствием. Только на вопрос «А как мама познакомилась с папой?» ответила отрывисто и кратко: «Искала она службу, Лучик, а нашла суженого».
Лучик – это от мамы. Пока она ещё была жива, я была её Лучиком. И, хотя не могу, считается – не должна этого помнить, ясно помню, как я уткнулась в мамину грудь и слышу её певучий, ласковый голос – «Лучик мой…».
Будучи младенцем, я навсегда запомнила её голос, звучание безусловной любви. Мамин подарок.
Бабулечка называла меня Лучиком исключительно в самых-самых волнительных случаях. Спустя несколько лет, я уже знала: родители встретились, когда мама проходила прослушивание в оркестр музыкального театра, где папа дирижировал. Это была судьба. Они были созданы друг для друга. Папе нравилось, что мамины руки, даже чисто вымытые, всегда чуть-чуть пахли канифолью, а мама восторженно наблюдала, как папа, и в оркестре, и дома размахивал пластичными руками.
Мама после родов резко ослабла, чувствовала себя неважно, играть в оркестре не могла, почти не ходила. Папа обязан был с театром уехать на гастроли. Бабуля взвалила на себя заботы обо мне и маме, и стойко, мужественно держалась.
Вскоре мамы не стало. Отец почернел от горя.
Через полгода, чтобы я, наконец, обрела имя, и факт моего существования был подтвержден официальным документом, бабушка, держа меня, крепко запеленованную в одеяло, отправилась в ЗАГС.
В семидесятых ещё не оформляли свидетельства о рождении непосредственно в роддомах. Меня до сих пор обескураживает, что любое удостоверение личности – обществу или государству важнее самого человека. Что, без бумажки с печатью ты – никто? Не существуешь?
Чиновницы ЗАГСа не сразу согласились оформлять на меня свидетельство, настаивали на приходе в их инстанцию непосредственно родителей. Мою бабулю, которая в течение всей свой жизни была как кремень, единственный раз, очевидно, в тот момент прорвало. Она, разрыдавшись, сквозь слезы, всхлипы и сбивчивое дыхание, пыталась рассказать про непонятную хворь, забравшую маму, про папины гастроли, про кроху внучку, уже полгода живущую в этом мире без матери и без имени. Протянула сотруднице выписку из роддома и кофейник…
Сотрудница смилостивилась, вошла, как говорят, в положение, вытащила одну свернутую бумажку и даже не успела её развернуть, как бабулечка, прижимая к груди меня и кофейник, прытко удалилась.
Ушла домой, поручила случаю, в лице веснушчатой миловидной женщины в госконторе сделать маленький выбор – решить, какое из трех имен – моё.
Сама вытащить из кофейника маленькую трубочку с именем бабуля так и не смогла. Зато смогла растить меня в одиночку.
Папа немного помогал деньгами, насколько позволяла зарплата, но во всем остальном не участвовал. Я без каких-либо объяснений понимала, он любит меня, только видеть не может, слишком сильная мучила его боль.
Страдание из-за утраты любимой жены вовсе не облагораживало его. Руки его стали с каждым днем все больше и больше походить на усохшие плети, дирижировал оркестром он через силу. В каждый мой день рождения он приходил с новой пластинкой, не дарил ничего, кроме пластинок с классической музыкой. Гладил меня по голове, но никогда не обнимал. Мы втроем пили чай с нажаренным бабушкой, вкуснейшим хрустящим хворостом, обильно посыпанным сахарной пудрой, а уходя, он, обращаясь ко мне, каждый раз шептал: «Tu me comprends, ma fille?». Я, как мне кажется, понимала.
Ведь я не обижалась на папу, что его почти никогда нет рядом, как не обижалась и на маму, что её рядом никогда нет. Никогда.
Оба они ни разу не назвали меня по имени. Мама не успела, папа не захотел.
Да, я точно папу понимала, и на очередной день своего явления, пятилетняя, считавшая себя уже большой и взрослой, коротко остриженная, в темно-темно синем платье, я держу папу за руку и говорю:
– Папа, а бабулечка сказала, что ты и мама, когда ещё вы не были мамой и папой, нашли друг друга в оркестре. Маму нигде не могу найти и в оркестре не могу, а ты можешь, найди себе жену.
Папа отдернул руку, заплакал, долго-долго не приходил, пропустил два или три моих дня рождения. А потом он женился на глазастой гримерше из театра. И у них родился карапуз Бориска.
В театре возникли терки, руководство не разрешало папе репетировать с оркестром и хором какую-то особую современную симфонию его друга, композитора из Ленинграда. Папе стало совсем не до меня, мы и не виделись совсем, и я мечтала, чтобы папа обнял меня, хоть раз… Хоть раз. Чтобы понял, чтобы принял!
Вернемся к «слЯпым негодникам». В кофейнике на одну бумажечку или что-то нечаянно капнуло, и она стала нечитабельной, или сотрудница просто не разобрала почерк. Записала, как прочла и поняла, так и записала. Спустя неделю на руках у бабули оказалось свидетельство о рождении. Тут-то бабуля обрела свое незаменимое: «слЯпые негодники»! А я обрела имя – Кармина.
Бабулечка убрала кофейник в угол самой высокой полки в буфете. Я подросла, мне было любопытно, что там. Бабушка запретила смотреть, я послушалась.
Посуда у нас дома всегда блестела, и мы любили её перемывать, но кофейник бабуля протирала только снаружи, мне в руки не давала. Может от того, что полка буфета была закрыта, но в кофейнике не оказалось пыли, когда я (О! У меня есть сила воли!) перед самым поступлением в институт, достала из буфета хрупкую красоту, и вытащила до сих пор лежавшие в нем две бумажные трубочки.
На одной, её явно написал крупными буквами, с нажимом, мой отец, значилось – Ирина. На другой изящный почерк мамы – Марина. А как раз бабулечка-то восемнадцать лет назад положила записку с именем Карина.
Вмешалось непредвиденное, но, стало быть, было зваться мне – Карминой. А как изволите называть уменьшительно-ласкательно, маленькую девочку с таким именем? Кармушечка? Карминочка? Кармусечка?
Бабуля быстро сократила Кармусечку до Мусечки. Кармусеньку до Мусеньки. Муся, Мусечка, Мусенька мне нравилось. Зелено-луговое, веселое, чуток телячье, чуток кошачье имечко! И в школе меня Мусей звали, и соседи и бабушкины знакомые. Только вот уж для своих однокурсников, в другом, большом, не родном городе, станет секретом, что я Муся. Детство кончилось. Пришла пора зваться и быть Карминой. Пора и саму себя узнать, Кармина. Узнать, понять себя. Принять.
Первым делом отправлюсь в библиотеку. В нашей, студенческой, или в центральной, обязательно найду сведения о Блейке, о его гравюре. И, чего бы это ни стоило, хочу непременно вспомнить, что же тогда произошло в тот момент, когда я оказалась в полной вневременной темноте? Что со мною в ней случилось?
В книге, которую я не подарила Волгину, справилась всё-таки с его гипнозом, больше всего мне запомнилась одно четверостишье:
«Радость всех невинных глаз,
– Всем на диво!
– В этот мир я родилась
– Быть счастливой!».
И одна дневниковая запись: «Вы знаете, что французское слово – comprendre, означает одновременно и понять, и обнять, и принять».
Горящая занавеска
Мои родители, художники, познакомились в начале двадцатых, когда учились в художественно-промышленном техникуме. Основательно друг друга узнали, капитально обдумали своё решение быть вместе на всю оставшуюся жизнь, и в двадцать седьмом году поженились.
Отец был среди талантливых живописцев, которые группировались вокруг поэта Михаила Кузмина, работал в детском издательстве. Мать иллюстрировала учебники и буквари для народов севера, работала в Учпедгизе.
Только спустя одиннадцать лет на свет появился долгожданный ребенок. Это я.
Матери и отцу на момент моего рождения было уже по тридцать два года. Видимо из-за того, что я, появившись на свет, не издала никаких воплей-криков, сколько бы меня не трясли и не хлопали акушерки, испуг матери за меня был невероятно навязчиво-огромным и не никак отпускал её. Я и сейчас вижу, до сих пор не отпускает. Усугублялся он тем, что я, в отличие от большинства младенцев, ни ночью, ни днём, вообще не плакала, не лепетала, не гримасничала. Никакой мимики. Безмятежное помалкивание.
Поэтому, когда я внезапно, за два месяца до своего трёхлетия, тихим, шелестящим голосом, залепетала-залопотала, обычно внешне отрешенные mai mère et mon père облегченно-радостно засмеялись, передавая меня из рук в руки. Переспрашивали, «Анечка, это ты сказала?… Повтори, пожалуйста, повтори…».
Я момент запомнила, запомнила даже свою мыслишку: ма и па волнуются, а вдруг моя болтовня окажется единичным случаем?
Через десятилетие мы вместе рисовали мой календарь памятных событий, мать вносила в него описание события и даты. Есть в календаре листок, где я нарисована с открытым ртом. —
24 мая 1940 год. «Марианна наконец-то заговорила! И рифмами!».
Я повзрослела, а мой голос так и остался шелестящим. Отец почти всегда уточняет: «Анна, что-что? Что ты мурлычешь?».
Ему нравится назвать меня Анной, а не полным именем Марианна. Он никогда не замечает, что на Анну никто не отзывается. Никогда.
Родители меня безумно любят, я это знаю и чувствую, хотя иногда, порой кажется, что они так долго жили без меня, так долго меня ждали, что переждали что ли… Устали, охладели от длительности ожидания.
Ещё я подозреваю, что дело во мне. Каждый раз я сначала мучаюсь от ненужной преграды между нами, от недопонимания (они об этих моих терзаниях и понятия не имеют), я держу их глубоко внутри, запертыми. Затем, успокаиваясь, прихожу каждый раз к одному и тому же выводу: дело всё в прохладном темпераменте матери – наполовину голландки, наполовину немки, и в характере и прошлом отца, приехавшего в Ленинград из Барнаула.
Отец рано осиротел, его семья, когда-то зажиточная (они торговали мануфактурой), спасаясь от коллективизации, часто меняла место жительства. То Горный Алтай, то Бийск… а в Забайкальске его родители умерли от тифа. И он остался с родным младшим братом. Натерпелись страху и горя!
Le frère de mon père oncle Michael – удивительный человек, тоже фронтовик, после войны несколько лет учительствовал в Электростали, где преподавал в старших классах русский язык и литературу, решил поступать на Восточное отделение Высшей дипломатической школы. И поступил, и за три года смог освоить основы китайского языка. А теперь знает его в совершенстве. Сейчас мой дядя – посол в Пекине.
Мои родители чрезвычайно сдержанные и строгие. Им ли не быть сдержанными! Кроме опасного и полного лишений детства, моего отца ещё и арестовывали в конце тридцать четвертого, в декабре, двадцать седьмого числа, перед Новым годом, сразу после убийства Кирова, (был такой революционный вождь). По «делу группы пластического реализма», в которую входили художники, друзья отца: Владимир Васильевич и Вера Михайловна. Их обвинили в антисоветской деятельности, а отца в использовании «несоветской» техники живописи. Он три месяца находился под следствием в Большом доме.
С тех пор, насколько я знаю по отрывочным данным, он ни разу не оставлял жену на новогодние дни… а нет, ещё в Отечественную пришлось ей быть без него. Отец вызвался добровольцем на фронт, служил в разведке, был и шифровальщиком, про войну ничего никогда не рассказывал, хотя от Нарвы дошёл до Берлина.
Обрушившиеся на близких ему людей репрессии, эта долгая, страшная война, оставили глубокие, мерзлые, болевые отметины в душе моего отца. Я знаю о его громадной работоспособности, он признанный мастер экспозиции, но я с горечью подмечаю нереализованность его замыслов, несмотря на страстную увлеченность рисованием.
И не мудрено, что родители почти всю жизнь работают в книжной графике. Это их стихия! Они с мамой дружно увлекли меня акварельным рисованием и графикой, сами меня обучали, мы вместе мастерили домашние книжки с рисунками. У меня получалось, я старалась, мне было легко… Молча берешь карандаш, молча рисуешь, не надо ничего говорить, или, если на то пошло, можно «говорить» рисунками.
Без конца рисую в своих блокнотах, но, почти всегда не дорисовав, бросаю, перехожу к следующей зарисовке, и так раз за разом.
Некая незавершенность присутствует в творчестве моего отца. На то есть причины. Множество его листов-рисунков названы эскизами: значит, отец надеется их доработать.
А вот я? Почему я не довожу дело до конца? Какие причины скрываются за этим неприятным мне самой недостатком? Не по наследству же мне передалось? Я не доделываю, не завершаю, никому никогда не показываю свои блокнотные наброски, как бы меня ни просили.
Думаю, что не потреплю даже самой малой критики рисунков. Молча сижу в тех компаниях, где бываю, не участвую в словесных пикировках, слыву этакой скромницей и молчуньей. Ни разу никому не удалось вызвать меня на сколько-нибудь серьезный разговор, услышать моё мнение о вопросах мироздания. Бывает, за весь вечер скажу только «здравствуйте» и «до свидания». Бывает, что и скажу или процитирую, но очень тихо, и внимания не обращу, если мою реплику вовсе не расслышали. Сижу, рисую и слушаю, как читают стихи, не ввязываюсь в споры.
Поступаю, как считает Рада, веселая девушка из нашего приятельского круга, согласно её постулату: «Красивые женщины молчат, некрасивые разговаривают».
Рада, а может и другие люди, иногда замечает в моих глазах шальное выражение, шальной огонёк. Увы, его появление я не всегда контролирую.
Внезапное воспоминание о том, чего никогда не было в моей жизни, дерзкая, но не совсем ясная мне самой идея, озорная догадка озаряет мое лицо. В этом есть что-то демоническое.
В следующую секунду лицо меняется, возвращаясь к привычному спокойствию. Вчера, уходя, нечаянно, я не подслушивала, но услышала за своей спиной: «Заметили, как у нее глаз сверкает? Говорю вам – она ведьма…».
Однако, Рада ошибается, как и другие, я молчу – не потому, что «красавица», не потому, что хочу привлечь к себе внимание, а чтобы не мешать это делать другим. При этом, когда не выдаю эмоций, то гораздо больше узнаю окружающих людей. Моя маска безмятежности на лице – это не природное отсутствие мимики, а отточенный инструмент постижения мира, продуманная «изюминка» воздействия на него.
Физически я крепко-накрепко привязана к родителям, их страх за меня, или, в принципе страх, что неудивительно для времени в котором они жили почти всю свою жизнь, передался мне.
Я боюсь, неимоверно боюсь за своих родителей, за их жизни, за карьеры, за здоровье. Я даже как-то призналась Раде, что «есть разница между теми, кому в год смерти Сталина исполнилось тринадцать и теми, кому пятнадцать. Большая разница».
Не стоит отрицать – существует гнёт страха. Кто моложе, тот и бесстрашнее, гнет слабее. У меня есть страх за старших Басмановых – есть, да ещё какой!
Когда им исполнилось по пятьдесят, я дала себя клятву – никогда ни при каких обстоятельствах их не оставлять, не выходить замуж, быть рядом ses ancêtres со своими предками.
Я никогда и не о чём не смела их расспрашивать, так было заведено, я слушала, когда они сами желали поведать, что им хотелось, а сама я после одного неприятного, необъяснимого случая, не решалась доверить свои разные сокровенные мысли. О! Я даже изобрела свой шифр, чтобы вести дневник записей о своих метаниях-переживаниях-сомнениях, увлечениях, поступках, чтобы родители его не прочитали. Не считаю, что они были способны нарушить моё личное пространство, прочесть личный дневник, или адресованное мне письмо, скорее, меня привлекает некая многозначительность, неразгаданность, может даже странность.
С подросткового возраста, я настолько часто напускала на себя загадочность, что привыкла к роли таинственной незнакомки. Сначала наслаждалась этой ролью, а потом буквально срослась с нею. Темная зеленоглазая шатенка с высоким лбом, безукоризненным овалом лица, нежной кожей, голубыми прожилками на виске, на которую заглядываются все без исключения посетители Эрмитажа – это я.
Всем посетителям виделась я сошедшей с одной из картин эпохи Возрождения. По своему желанию я могу, когда захочу, перемещаться из Эрмитажа в Музей изящных искусств при Московском университете, где мне все знакомо, ещё со дня его открытия:
«Белое видение лестницы, владычествующей над всем и всеми. У правого крыла, как страж, в нечеловеческий и даже не божественный: в героический рост – микеланджеловский Давид…».
Мгновение, и я снова в Эрмитаже, где за мною всегда ходит «свита». Я рассматриваю картины, «свита» разглядывает меня. Кто-то из «свиты» сравнивает меня с изображением богини красоты и плотской любви, на картине 1509 года, художника Лукаса Кранаха – «Венера и Амур».
Ни один мускул не дрогнет на моем лице. «Свита» не знает, что мне доставляет терпкое удовольствие её восхищение моей внешностью.
Бесстрастность, неподвижность моего лица притягивает взгляды. Значит, им так хорошо покоиться на моем лице, снова и снова описывать глазами его безупречный овал, любоваться им, как произведением искусства. В Эрмитаже, среди шедевров живописи, у меня, ничего не предпринимая, получается легко соперничать с портретами красивейших женщин, и в харизме и индивидуальности им не уступать. Дома, наоборот, я должна постоянно доказывать поступкам свою значимость, свои способности, свою нормальность.
Это раздражает меня. Раздражает то, что мне, совершеннолетней, на всё требуется родительское разрешение. Мать несколько лет не разрешала мне подстричь волосы до плеч, как мне с детства хотелось: шлем-каре. У матери, сколько себя помню, волосы всегда собраны в гладкий пучок много ниже затылка, почти у шеи.
Рядом с домом на нашей же улице есть приличная парикмахерская, где у самих мастериц, что немаловажно, модные стрижки – «паж» или «сессун», они друг на друге оттачивают навыки. Я положилась на их профессионализм. Не самой же мне было косы отрезать? Сделала бы криво, ни родителям ни самой не понравилось.
Работой парикмахера я тогда осталась довольна. Родители на стрижку не отреагировали, заметили, но промолчали. Тем более, в издательстве у матери был очередной аврал, а в такие моменты они с отцом всегда кидаются помогать друг другу, и им было не до меня. Девушка-парикмахер слегка надоедала тем, что за работой повторяла: «Какая же ты красавица!».
Обращение «ты» нарушало мой туманный «неземной» образ, слегка покоробило, а «красавица» – это привычно, не радует, не огорчает, не реагирую. Постоянно слышу (даже за своей спиной, с придыханием, не предназначенное для моего слуха восклицание.) Кажется, кроме как красавица, меня больше никак не называют.
Подкрашивать даже чуть-чуть глаза, чтобы подчеркнуть их зеленый, почти изумрудный цвет, мать категорически не разрешает. Что ж, так тому и быть.
«Быть, а не казаться» – теми же, что и в дневнике, кодовыми знаками начертила я и повесила листок с девизом в своей комнате. С ранних лет, а может даже и с рождения, возникшая привычка – «казаться», мешает мне «быть».
Еще бы знать наверняка, что действительно значит – Быть?
Зашифрую в дневнике, искрой промелькнувшую в голове строчку:
«Будь! – это заповедь моя. Дай – мимо пройти, дыханье не нарушив роста. Я – есть. Ты – будешь. Через десять вёсен. Ты скажешь – есть, а я скажу – когда-то…».
Странное четверостишие?
В мире невероятно много странностей. Загадок.
Художник Фердинанд Ходлер в 1917 году написал «Гертруду Мюллер в саду». Девушка на портрете… У меня её лицо. У неё – моё.
Люблю загадки и обожаю странности. Окружение замечает во мне что-то невероятно-притягательное – загадку, которую им никак не удаётся разгадать. Мне это очень нравится, я старательно поддерживаю вокруг себя флёр таинственности.
А загадок невероятно много. Одна из них – почему вместо Марианны я стала зваться Мариной? Так это она решила и настояла:
«Ты – не Мария и не Анна, не Марианна, ты это – я, а я – Марина».
Сопротивляться было бесполезно.
Однажды, перед зимними каникулами, родителей срочно вызвали в школу. Дело было в том, что на одном из уроков я долго пристально и неподвижно смотрела в высокое окно, за которым не было ничего, кроме снегопада. Только кромешный снегопад. От него невозможно было отвести взгляд.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?