Текст книги "Искусство и художник"
Автор книги: Оноре Бальзак
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Рафаэль – живописец идеальной женственности. – Портреты Рафаэля.
Нет, в Евгении, крупной и плотной, не было той красивости, что нравится толпе, но она была прекрасна красотой, легко воспринимаемой, пленяющей только художников. Живописец, ищущий здесь на земле тип божественной чистоты Марии и высматривающий в каждой женской натуре эти скромно-гордые глаза, угаданные Рафаэлем, эти девственные черты, часто рожденные случайностью зачатия, но сохраняемые и приобретаемые только благодаря христианской и целомудренной жизни, – такой живописец, влюбленный в столь редкий образец, нашел бы вдруг в лице Евгении врожденное благородство, само себя не сознающее, он прозрел бы за спокойствием чела целый мир любви и в разрезе глаз, в складе век нечто божественное, не выразимое словами.
«Евгения Гранде». Соч., IV, 49–50.
* * *
Я посмотрел несколько зал в галерее Питти. О! Портрет Маргариты Дони Рафаэля! Я был уничтожен. Ни Тициан, ни Рубенс, ни Тинторетто, ни Веласкес, ни одна кисть не может приблизиться к подобному совершенству. Я также видел Pensieroso[8]8
Погруженный в мысли – статуя Лоренцо Медичи, работы Микеланджело.
[Закрыть] и понял ваше восхищение. Как приятно мне было смотреть на то, чем восхищались вы два года назад…
Бальзак – Ганской, 11 апреля 1837 г.Lettres à l’Etrangère, 387.
* * *
…Нервная до чрезвычайности, но тихая с виду, Эсфирь сразу привлекала внимание одной примечательной чертой, которую в лицах искуснее всех очерчивал рисунком Рафаэль, потому что Рафаэль – художник, более других изучивший, лучше других передавший еврейскую красоту. Эта чудесная черта была порождена глубиной дуги, под которой двигался глаз, как бы свободный от своего обрамления и четкостью изгиба походившей на ребро свода.
«Блеск и нищета куртизанок». Соч., X, 38.
* * *
– Вам угодно видеть портрет Иисуса Христа, написанный Рафаэлем? – учтиво спросил его старик голосом, в ясной и отрывистой звучности которого было нечто металлическое.
И он поставил лампу на обломок колонны так, что темный ящик осветило со всех сторон.
При святых именах Иисуса Христа и Рафаэля у молодого человека вырвался жест любопытства, на которое и рассчитывал купец, вслед за тем надавивший пружину. Тотчас же створка красного дерева бесшумно опустилась в выемку, открывая восхищению незнакомца полотно. При виде этого бессмертного творения он забыл все диковины лавки, капризы своего сна, вновь стал человеком, признал в старике творение плоти, вполне живой, нисколько не фантастической, вновь стал жить в мире реальном. Нежная озабоченность, тихая ясность божественного лика тотчас же повлияли на него. Некое благоухание пролилось с небес, рассеивая те адские муки, которые жгли мозг его костей. Голова Спасителя, казалось, выступала из мрака, переданного черным фоном; лучистый ореол сверкал вокруг Его волос, от которых как будто и исходил этот свет; красноречивая убедительность, присущая Его челу, Его плоти, проникновенными потоками изливалась из каждой черты Его лица. Алые губы готовы были произнести слово жизни, и зритель искал его священного отзвука в воздухе, вопрошал молчание о восхитительных притчах, слышал это слово в будущем, обретал его в уроках прошлого. Евангелие передавалось спокойной простотой божественных очей, в которых искали себе прибежища смятенные души… Обладая преимуществами, свойственными очарованиям музыкальным, произведение Рафаэля подчиняло всевластным чарам воспоминаний, и торжество его было полным, о художнике можно было забыть. Обаяние света воздействовало еще более на это чудо: мгновениями казалось, что голова движется вдали, на лоне какого-то облака.
«Шагреневая кожа». Соч., XV, 26–27.
«Ночь и Магдалина» Корреджо. – Достоинства фламандских и голландских картин в Дрезденской галерее. – «Мадонна» Гольбейна. Фрески Луини в Сронно. – «Битва при Термидоне» Рубенса. – Достоинства болонской школы. – «Аврора» Гвидо Рени. – Мурильо. – «Беатриче Ченчи» Гвидо. – «Филипп II» Веласкеса. – Бальзак о купленной им неизвестной картине.
…Я видел столько полотен Тициана во Флоренции и в Венеции, что полотна, имеющиеся в Дрезденской галерее, проиграли в моих глазах; «Ночь» Корреджо, мне кажется, слишком захвалена, но его «Магдалина», две его девы, две «Мадонны» Рафаэля и фламандские и голландские картины искупают путешествие…
…Рубенс иногда волновал меня, но в Лувре Рубенс представлен полнее. Подлинный шедевр галереи – картина Гольбейна, она затмевает все остальное; как я жалел, что не держу вашу руку в своей, когда любовался ею с тем тайным восхищением и той полнотой счастья, что дает созерцательное наслаждение прекрасным! «Мадонна» Рафаэля – этого можно ждать; но «Мадонна Гольбейна» – это захватывающая неожиданность…
Бальзак – Ганской, 19 октября 1843 г.Oeuvres, XXIV, 375.
* * *
…Я смотрел фрески Лунин в Саронно; они показались мне достойными своей славы. Та, что изображает «Обручение Святой Девы», необычайна по мягкости, лица ангельские, и, что так редко в фресках, тона нежные и гармоничные…
Бальзак – Ганской, Милан, 21 мая 1838 г.Oeuvres, XXIV, 293.
* * *
…В заключение представь себе на верхних ступеньках крыльца женщину в белом платье, подобную царице цветов, без шляпы, под зонтиком, подбитым белым шелком, но более белоснежную, чем этот шелк, белее тех лилий, что цветут у ее ног, белее звездочек жасмина, нахально пробравшегося между перилами крыльца, – француженку, родившуюся в России и встретившую меня словами: «Я уже потеряла надежду увидеть вас!»
Не в этом ли воплощение нашей мечты, не в этом ли мечта всех обожателей красоты, во всех ее видах, той ангельской красоты, которую Луини вложил в свое «Благовещение», эту прелестную фреску в Саронно, той красоты, что Рубенс нашел для своей сцены из «Битвы при Термидоне», той красоты, что в течение пяти веков вкладывалась в севильский и миланский соборы, сарацинских красот в Гренаде, красоты Людовика XIV в Версале, красоты Альп, красоты плодоносной Оверни.
«Крестьяне». Соч., XIV, 13–14.
* * *
Моя коллекция обогатилась недавно: 1) «Авророй» Гвидо Рени, в сильной его манере, когда он был еще совсем Караваджо, и 2) «Похищением Европы», которое, как заверял меня Лазар, принадлежит Доменикино, но, как мне кажется, скорей Аннибалу Караччи.
Хотел бы я увидеть вас перед этими картинами, вас, не любящего болонскую школу; уверяю, они стоят лучшего из того, что мы видели в галерее Боргезе. Эти две станковые картины, по впечатлению, кажутся мне величиной в двадцать футов; по силе воздействия они равны, в известном смысле и при соблюдении всех пропорций, маленькой и несравненной картине «Видение Иезекиииля». Моя «Аврора» Гвидо Рени – рослая дама, одетая, как одевает их Веронезе, удобно расположившаяся на облаке с левой стороны картины. Фон изображает великолепную виллу, напоминающую виллу Памфили; на переднем плане бассейн, украшенный статуями – или, вернее, фигурками, льющими воду. Эта часть картины в светотени дня и ночи написана в манере Каналетти или, по крайней мере, напоминает ее, но более величественна; вода течет великолепно. Справа – Аврора, в углу Амур с окрашенными крыльями печально смотрит на Аврору и уходит, тетива на его луке спущена, и нимфы убегают в рощи, как бы напуганные и удивленные. В общем, на мой взгляд по крайней мере, это несравненно блестяще. В Риме запросили бы две тысячи луидоров за это полотно…
Бальзак – Георгу Мнишек, август 1846 г.
Oeuvres, XXIV, 635.
* * *
…Она была одним из тех типов, которые, среди тысячи отвергнутых из-за недостатка характерности, останавливают вас на минуту, заставляют вас задуматься, как среди множества картин в музее на вас производит сильное впечатление то божественная голова, в которой Мурильо изобразил материнскую скорбь, то лицо Беатриче Ченчи, в котором Гвидо сумел показать самую трогательную невинность в глубине самого ужасного преступления, то мрачный лик Филиппа II, на котором Веласкес навсегда запечатлел величественный ужас, какой должен внушить королевский сан. Некоторые человеческие лица являются деспотическими образами, которые с вами говорят, вас оспаривают, отвечают на ваши тайные мысли и создают даже целые поэмы. Застывшее лицо г-жи д'Эгльмон было одною из тех ужасных поэм, одним из тех ликов, которые тысячами рассеяны в «Божественной комедии» Данте Алигьери.
«Тридцатилетняя женщина». Соч. II, 150.
* * *
Дорогой Гренгале!
Старый Бальзак обладает, благодаря вам, одним из тех блистательных шедевров, что, подобно Скрипачу, являются солнцем галереи. Вы не можете вообразить себе всю прелесть выбранного вами «Мальтийского рыцаря», так же как и невежественную подлость римских торговцев. Мингетти затемнил картину бистром, чтобы скрыть изъян на лбу, капли воска на руках, испугавшие его, а главное, густой слой копоти, оставшийся от дыма свечей и прочих экклезиастическнх причин на этом великолепном полотне. Помните, Шнетц находил несоответствие между руками и лицом, и сами вы, дорогой Георг, опасались подделки. Да нет же, все гармонично, как в хорошо сохранившемся оригинале Тициана. Руки получают больше света, чем лицо, вот и все; то, что больше всего вызывает восхищение, это одежда, которую вы едва разглядели, – она, по выражению знатоков, поддерживает человека. Когда пришел рекомендованный мне реставратор (славный старичок, который любит живопись, как Паганини любил музыку), он сказал: «Сударь, это шедевр; но что мы найдем под всем этим?»
И ушел, взволнованный.
Через три дня он вернулся, на этот раз со своими снадобьями. Разложил «Рыцаря» на столе, составил сильную смесь и сказал: «Итак, приступаем! Начнем с угла».
Он смочил снадобьем вату, потер: масляная краска запенилась, и все побелело. «Отлично, – сказал он, – теперь можно идти дальше».
Он протер всю доску и за час снял с нее добрый фунт ваты в виде черных шариков. «Вот, – сказал он, – что намазал римский торговец. (Ничего еще не было видно.) Но зачем? зачем? У него были причины: картина, возможно, испорчена, полна подрисовок, может быть, ее вообще не существует, ибо вот новая пачкотня! Это уж посерьезней; идти ли нам дальше?»
Он пошел дальше, взял новые три снадобья, и краска давай пениться, белеть и исчезать в этой битве снадобий. Он надел двойные очки и заявил: «Теперь я отвечаю за картину!»
Я же видел только пивную пену. Наконец, с торжествующим видом он спросил мягкую зубную щетку и мыла. «Сейчас вы увидите, – сказал он, – настоящий шедевр!»
Я по-прежнему не видел ничего, кроме пивной пены. «Но так же, – добавил он, – мы узнаем, почему римский торговец наложил свой бистр».
И вот, под стиркой славного старика, картина, как солнце, засияла во всем своем блеске. Я вижу тона трепещущего тела, сияющие оттенки; золото цепей и шпаги, руки, одежда, фон открылись мне внезапно, как восход весенней зари.
Он обмыл картину водой и сказал: «Взгляните!» Действительно, то было воскресение; под губкой появлялся человек, написанный с такой потрясающей правдивостью, что казалось, в гостиной присутствует кто-то третий. Трудно представить себе этот образ; уверяю вас, дорогой Георг, он выступает из полотна. Старик вынес его в сад, чтобы просушить на солнце; это был человек, настоящий мальтийский рыцарь, с живой плотью и костьми! Несчастная картина, возродившаяся на моих глазах, через триста лет казалась законченной только вчера.
Тут, с лупой в руках, он обнаружил редину в холсте, начинающуюся на лбу и исчезающую под глазом, она образовалась из мелких дырочек, как бы наколотых иголкой, затем восковое пятно на лбу и восковые капли на руках. Когда картина высохла, он взял иголку и с поразительной легкостью снял острием пятна, снимая только воск и не касаясь краски. Затем кончиком кисти ввел краску в дырочки. Наконец, он напоил весь портрет какой-то смесью – его секрет, – которая, не пропитывая краску и ничуть не изменяя ее, придает ей прочность, проявляет и закрепляет ее. За восемь дней все стало ярким и свежим; сущее чудо.
Многие думают, что я мистификатор и что картина написана вчерашний день. Реставратор заявляет, что Себастьяно дель Пьомбо был неспособен написать это; он согласен с вашим мнением и говорит, что это, должно быть, какой-нибудь фламандец, ученик Рафаэля; я же льщу себя надеждой, что картина написана Альбрехтом Дюрером во время поездки в Рим. Во всяком случае, это одно из прекраснейших произведений итальянского Возрождения; это школа Рафаэля, но лучше по колориту. Наконец, мой старикашка считает картину одним из драгоценнейших произведений искусства потому, что находит в ней последнее слово трех школ: Венеции, Рима и Фландрии.
Я должен был рассказать вам об этом, дорогой Георг, но, конечно, предпочел бы явить вашему восхищенному взору само полотно.
Голландское искусство XVII векаБальзак – Георгу Мнишек, август 1846 г.Oeuvres, XXIV, 532–534.
Исторические условия расцвета голландской живописи. – Своеобразная поэтичность фламандской жизни. – Борьба за независимость. – Влияние нравов и культуры Испании и Италии. – Достоинства фламандского искусства. – Поэзия материального и душевного комфорта. – Отражение свободолюбивого духа Голландии в ее живописи. – Рембрандт – поэт нищеты.
Самым изысканным материализмом запечатлены все фламандские привычки. Английский комфорт дает сухие оттенки, жесткие тона, тогда как во Фландрии старинный вид дома внутри радует взгляд мягкими красками, подлинным добродушием; в нем подразумевается труд без усталости; трубка означает здесь удачное применение неаполитанского ничегонеделанья; в нем обнаруживается мирное художественное чутье; его необходимое условие – терпение; и что делает его создания прочными – это добросовестность. Весь фламандский характер в двух словах: терпение и добросовестность; кажется, что они исключают собою богатые оттенки поэзии и делают нравы страны столь же плоскими, как ее широкие равнины, столь же холодными, как ее пасмурное небо. Ничего подобного на самом деле нет. Цивилизация воспользовалась своим могуществом, видоизменив здесь все, даже следствия климата. Если внимательно наблюдать произведения различных мест земного шара, то прежде всего бываешь поражен, увидев, что серые и бурые краски особенно свойственны произведениям умеренной полосы, тогда как самыми блестящими красками отличается созданное в жарких странах. Нравы непременно должны сообразоваться с таким законом природы. Обе Фландрии, в былые века по существу своему темные, преданные однообразным окраскам, нашли средства для того, чтобы мрачную, как сажа, атмосферу своей страны ярко оживить политическими треволнениями, которые подчиняли их то бургундцам, то испанцам, то французам и теперь побратали с немцами и голландцами. От Испании они взяли себе роскошь багреца, блестящего атласа, чрезвычайно эффектных ковров, перьев, мандолин и придворных манер. От Венеции в обмен на полотно и кружева у них остались фантастические стеклянные изделия, в которых вино светится и как будто становится вкуснее. От Австрии – тяжелая дипломатия, придерживающаяся поговорки: «Семь раз отмерь, один – отрежь». Сношения с Индией дали проникнуть сюда причудливым выдумкам Китая и японским диковинкам. Однако, несмотря на их терпеливую готовность все собирать, ни от чего не отказываться, все переносить, на обе Фландрии нельзя было иначе смотреть, как на какой-то общеевропейский склад, вплоть до тех пор, пока открытие табака не спаяло дымом разрозненные черты их национального облика. С этих пор, как бы ни была раздроблена его территория, весь народ фламандский стал жить трубкой и пивом.
В этой стране, по природе своей тусклой и лишенной поэзии, после того как она благодаря постоянной бережливости усвоила себе роскошь и идеи своих господ и соседей, сложилась своеобразная жизнь и характерные нравы, по видимости нисколько не запятнанные рабской подражательностью. Искусство ее, воспроизводя исключительно внешность, стало лишенным всякой идеальности. Поэтому не требуйте от этой родины пластической поэзии ни комедийного огонька, ни драматической действенности, ни смелых порывов в эпопее или оде, ни гения музыкального; но она щедра на открытия и доктральные рассуждения, требующие времени и света лампы. На всем здесь чекан временного наслаждения. Человек видит здесь исключительно то, что есть, мысль его так услужливо сгибается перед нуждами жизни, что ни в одном своем произведении она не улетает за пределы реального мира. Единственно доступное этому народу представление о будущем – это какая-то бережливость в политике; революционная сила происходит у него от домовитого желания сесть с локтями за стол и по-хозяйски распоряжаться под навесами своих стойл. Чувство благополучия и происходящий от богатства дух независимости породил здесь раньше, чем где бы то ни было, потребность в свободе, которая стала позже мучить Европу. Таким образом, вследствие постоянства идей и упорства, какое фламандцам дает воспитание, они были некогда грозными защитниками своих прав. У этого народа ничего кое-как не делается, ни дома, ни мебель, ни плотина, ни обработка земли, ни восстание. Поэтому он сохраняет за собою монополию на все, за что бы ни брался. Производство кружев, требующее терпения от сельского хозяина, а больше еще от мастера, и производство холста передаются по наследству, как родовые богатства. Если бы нужно было изобразить человеческое постоянство в самой чистой его форме, то, может быть, всего правильнее было бы взять портрет доброго нидерландского бургомистра, способного, как это часто встречалось, честно и скромно умереть ради выгод Ганзы.
«Поиски абсолюта». Соч., XVI, 33–34.
* * *
…Без сомнения, какой-нибудь рисовальщик, какой-нибудь Рембрандт, если бы такой жил в наше время, увидя этих нищих, непринужденно расположившихся и молчаливых, наметил бы здесь одну из самых изумительных своих композиций. Здесь морщинистое лицо величественного старца с белой бородой и головой апостола совершенно подходило для св. Петра; его полуоткрытая грудь обнаруживала рубцы мускулов, признак железного сложения, помогшего ему выдержать всю поэму несчастий. Там молодая женщина уняла своего маленького, ткнув ему грудь, а другого, лет пяти, держит у себя между колен. Эта грудь, сверкающая среди лохмотьев своей белизной, ребенок с прозрачной кожей и его брат, чья поза предвещает будущего уличного мальчишку, смягчают душу впечатлением какого-то милого контраста по сравнению с длинным рядом покрасневших от холода лиц, среди которых выделяется эта семья. Дальше – старуха, бледная и замерзшая, являет отталкивающую маску взбунтовавшейся нищеты, готовой в день мятежа отомстить за все свои прошлые страдания. Здесь же молодой рабочий, хилый, уставший; его глаза, исполненные ума, свидетельствуют о высших способностях, задавленных нуждой, с которой тщетно боролся; он молчит о своих страданиях, смерть уже недалека, ведь ему не удалось проскользнуть через решетку того огромного садка, где борются эти несчастные, пожирая друг друга.
Французский классицизм XVII века«Дело об опеке». Соч., I, 239–240.
Ясность и остроумие французской мысли, французское искусство – выражение поэзии порядка.
…Мы, французы, веселы и остроумны, – и мы любим; мы веселы и остроумны, – и умираем; мы веселы и остроумны, – и творим; мы веселы и остроумны, – и тем не менее конституционалисты; мы веселы и остроумны, – и создаем великие и глубокие вещи!.. Мы ненавидим скуку, но от этого в нас не меньше мужества, мы идем на все, веселые и остроумные, завитые, напомаженные и улыбающиеся! Вот почему мы говорим высокомерно:
Победа с песней нам путь открывает!
Из-за чего нас почитают легкомысленным народом, нас, восхваляющих в этот миг стряпню Жорж Санд, Эжена Сю, Густава де Бомон, Токвиля, барона д’Экштейна и г-на Гизо. Мы легкомысленны под властью денежного мешка и его величества Луи-Филиппа!..
Бальзак – Ганской, 15 февраля 1815 г.Oeuvres, XXVI, 426.
* * *
…Гармония есть поэзия порядка, а народы имеют живую потребность в порядке. Согласованность вещей между собой – одним словом, единство… разве не в этом заключается простейшее выражение порядка? Архитектура, музыка, поэзия – все зиждется во Франции, более чем в какой-либо иной стране, на этом принципе, который, кроме того, заложен в основе ее ясного и чистого языка, а язык всегда будет наиболее непреложной формулой нации. И вот вы видите народ, приспособляющий к этому принципу наиболее поэтичные, наилучше модулированные арии, стремящийся к самым простым идеям, любящий четкие слова, которые содержат наибольшее количество мыслей. Франция – единственная страна, в которой какая-нибудь ничтожная фраза может совершить великую революцию.
«Герцогиня де Ланже». Соч., VIII, 172.
* * *
– Если бы Блондэ не был под хмельком, я огорчился бы. Из нас четверых он один обладает настоящим литературным вкусом. Ради него я удостаиваю обращаться со всеми вами, как с ценителями. Я взвешиваю каждое слово, а он меня критикует. Друзья, самым очевидным признаком духовного бесплодия является нагромождение фактов. Подлинно прекрасная комедия «Мизантроп» доказывает, что искусство состоит в умении построить дворец на острие иголки. Волшебство мысли заключается в магическом жезле, который в десять секунд (вот пока я пью этот бокал) может превратить песчаную равнину в Интерлакен. Неужели вы хотите, чтобы мое повествование походило на пушечное ядро или на рапорт главнокомандующего? Мы болтаем, смеемся, а этот журналист, этот изголодавшийся библиофоб, высказывает спьяна пожелание, чтобы я придал моей живой речи какую-то глупую книжность.
В его голосе послышались плаксивые ноты.
– Горе французскому воображению! Нашлись люди, желающие затупить острие его шуток. Dies irae[9]9
День гнева (по-латыни).
[Закрыть]! Прольем слезу о «Кандиде», и да здравствуют «Критика чистого разума», «Символика» и системы в пяти убористых томах, напечатанные немцами, не знавшими, что все это уже существовало в Париже с 1750 года в нескольких остроумных фразах, в алмазах нашего национального гения.
«Банкирский дом Нюсингена», Соч., VII, 338–339.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?