Электронная библиотека » Осип Мандельштам » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 15 марта 2023, 23:34


Автор книги: Осип Мандельштам


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Декабрист
 
– Тому свидетельство языческий сенат —
Сии дела не умирают! —
Он раскурил чубук и запахнул халат,
А рядом в шахматы играют.
 
 
Честолюбивый сон он променял на сруб
В глухом урочище Сибири
И вычурный чубук у ядовитых губ,
Сказавших правду в скорбном мире.
 
 
Шумели в первый раз германские дубы,
Европа плакала в тенетах,
Квадриги черные вставали на дыбы
На триумфальных поворотах.
 
 
Бывало, голубой в стаканах пунш горит,
С широким шумом самовара
Подруга рейнская тихонько говорит,
Вольнолюбивая гитара.
 
 
– Еще волнуются живые голоса
О сладкой вольности гражданства,
Но жертвы не хотят слепые небеса,
Вернее труд и постоянство.
 
 
Все перепуталось, и некому сказать,
Что, постепенно холодея,
Все перепуталось, и сладко повторять:
Россия, Лета, Лорелея.
 
Июнь 1917
«Золотистого меда струя из бутылки текла…»
 
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго,
что молвить хозяйка успела:
– Здесь, в печальной Тавриде,
куда нас судьба занесла,
Мы совсем не скучаем, – и через плечо
поглядела.
 
 
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни
Сторожа и собаки, – идешь, никого
не заметишь.
Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.
Далеко в шалаше голоса – не поймешь,
не ответишь.
 
 
После чаю мы вышли в огромный
коричневый сад,
Как ресницы, на окнах опущены
темные шторы.
Мимо белых колонн мы пошли посмотреть
виноград,
Где воздушным стеклом обливаются
сонные горы.
 
 
Я сказал: виноград,
как старинная битва, живет,
Где курчавые всадники бьются в кудрявом
порядке;
В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот
Золотых десятин благородные,
ржавые грядки.
 
 
Ну, а в комнате белой,
как прялка, стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином
из подвала.
Помнишь, в греческом доме: любимая
всеми жена —
Не Елена – другая —
как долго она вышивала?
 
 
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший
в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством
и временем полный.
 
11 августа 1917, Алушта
Меганом
 
Еще далеко асфоделей
Прозрачно-серая весна,
Пока еще на самом деле
Шуршит песок, кипит волна.
Но здесь душа моя вступает,
Как Персефона, в легкий круг,
И в царстве мертвых не бывает
Прелестных, загорелых рук.
 
 
Зачем же лодке доверяем
Мы тяжесть урны гробовой
И праздник черных роз свершаем
Над аметистовой водой?
Туда душа моя стремится,
За мыс туманный Меганом,
И черный парус возвратится
Оттуда после похорон.
 
 
Как быстро тучи пробегают
Неосвещенною грядой,
И хлопья черных роз летают
Под этой ветряной луной.
И, птица смерти и рыданья,
Влачится траурной каймой
Огромный флаг воспоминанья
За кипарисною кормой.
 
 
И раскрывается с шуршаньем
Печальный веер прошлых лет —
Туда, где с темным содроганьем
В песок зарылся амулет.
Туда душа моя стремится,
За мыс туманный Меганом,
И черный парус возвратится
Оттуда после похорон.
 
16 августа 1917, Алушта
«Среди священников левитом молодым…»

А. В. Карташеву


 
Среди священников левитом молодым
На страже утренней он долго оставался.
Ночь иудейская сгущалася над ним,
И храм разрушенный угрюмо созидался.
 
 
Он говорил: Небес тревожна желтизна.
Уж над Евфратом ночь, бегите, иереи.
А старцы думали: Не наша в том вина —
Се черно-желтый свет, се радость Иудеи.
 
 
Он с нами был, когда, на берегу ручья,
Мы в драгоценный лен субботу пеленали
И семисвещником тяжелым освещали
Ерусалима ночь и чад небытия.
 
1917
«Твое чудесное произношенье…»
 
Твое чудесное произношенье —
Горячий посвист хищных птиц;
Скажу ль: живое впечатленье
Каких-то шелковых зарниц.
 
 
«Что» – голова отяжелела.
«Цо» – это я тебя зову!
И далеко прошелестело:
Я тоже на земле живу.
 
 
Пусть говорят: любовь крылата,
Смерть окрыленнее стократ;
Еще душа борьбой объята,
А наши губы к ней летят.
 
 
И столько воздуха и шелка
И ветра в шепоте твоем,
И, как слепые, ночью долгой
Мы смесь бессолнечную пьем.
 
Начало 1918
«Что поют часы-кузнечик…»
 
Что поют часы-кузнечик,
Лихорадка шелестит,
И шуршит сухая печка —
Это красный шелк горит.
 
 
Что зубами мыши точат
Жизни тоненькое дно —
Это ласточка и дочка
Отвязала мой челнок.
 
 
Что на крыше дождь бормочет —
Это черный шелк горит.
Но черемуха услышит
И на дне морском: прости.
 
 
Потому что смерть невинна,
И ничем нельзя помочь,
Что в горячке соловьиной
Сердце теплое еще.
 
Начало 1918
«Когда на площадях и в тишине келейной…»
 
Когда на площадях и в тишине келейной
Мы сходим медленно с ума,
Холодного и чистого рейнвейна
Предложит нам жестокая зима.
 
 
В серебряном ведре нам предлагает стужа
Валгаллы белое вино,
И светлый образ северного мужа
Напоминает нам оно.
 
 
Но северные скальды грубы,
Не знают радостей игры,
И северным дружинам любы
Янтарь, пожары и пиры.
 
 
Им только снится воздух юга —
Чужого неба волшебство,
И все-таки упрямая подруга
Откажется попробовать его.
 
1917
Кассандре
 
Я не искал в цветущие мгновенья
Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,
Но в декабре торжественного бденья
Воспоминанья мучат нас.
 
 
И в декабре семнадцатого года
Все потеряли мы, любя:
Один ограблен волею народа,
Другой ограбил сам себя…
 
 
Когда-нибудь в столице шалой
На скифском празднике, на берегу Невы,
При звуках омерзительного бала
Сорвут платок с прекрасной головы.
 
 
Но, если эта жизнь – необходимость бреда
И корабельный лес – высокие дома, —
Я полюбил тебя, безрукая победа
И зачумленная зима.
 
 
На площади с броневиками
Я вижу человека – он
Волков горящими пугает головнями:
Свобода, равенство, закон.
 
 
Больная, тихая Кассандра,
Я больше не могу – зачем
Сияло солнце Александра,
Сто лет тому назад сияло всем?
 
1917
«В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа…»

Du, Doppelgänger! du, bleicher Geselle!..[2]2
  О, ‹мой› двойник, о, ‹мой› бледный собрат!.. (нем.) Г. Гейне.


[Закрыть]


 
В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа.
Нам пели Шуберта – родная колыбель!
Шумела мельница, и в песнях урагана
Смеялся музыки голубоглазый хмель!
 
 
Старинной песни мир —
коричневый, зеленый,
Но только вечно-молодой,
Где соловьиных лип рокочущие кроны
С безумной яростью качает царь лесной.
 
 
И сила страшная ночного возвращенья —
Та песня дикая, как черное вино:
Это двойник – пустое привиденье —
Бессмысленно глядит в холодное окно!
 
Январь 1918
«На страшной высоте блуждающий огонь…»
 
На страшной высоте блуждающий огонь!
Но разве так звезда мерцает?
Прозрачная звезда, блуждающий огонь,
Твой брат, Петрополь, умирает!
 
 
На страшной высоте земные сны горят,
Зеленая звезда летает.
О, если ты звезда, – воды и неба брат, —
Твой брат, Петрополь, умирает!
 
 
Чудовищный корабль на страшной высоте
Несется, крылья расправляет…
Зеленая звезда, в прекрасной нищете
Твой брат, Петрополь, умирает.
 
 
Прозрачная весна над черною Невой
Сломалась, воск бессмертья тает…
О, если ты звезда, – Петрополь, город твой,
Твой брат, Петрополь, умирает!
 
Март 1918
Сумерки свободы
 
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенёт.
Восходишь ты в глухие годы —
О, солнце, судия, народ.
 
 
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть —
тот должен слышать, время,
Как твой корабль ко дну идет.
 
 
Мы в легионы боевые
Связали ласточек – и вот
Не видно солнца; вся стихия
Щебечет, движется, живет;
Сквозь сети – сумерки густые —
Не видно солнца, и земля плывет.
 
 
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий,
Скрипучий поворот руля.
Земля плывет. Мужайтесь, мужи.
Как плугом, океан деля,
Мы будем помнить и в летейской стуже,
Что десяти небес нам стоила земля.
 
Май 1918, Москва
Tristia
 
Я изучил науку расставанья
В простоволосых жалобах ночных.
Жуют волы, и длится ожиданье,
Последний час вигилий городских,
И чту обряд той петушиной ночи,
Когда, подняв дорожной скорби груз,
Глядели в даль заплаканные очи,
И женский плач мешался с пеньем муз.
 
 
Кто может знать при слове – расставанье,
Какая нам разлука предстоит,
Что нам сулит петушье восклицанье,
Когда огонь в Акрополе горит,
И на заре какой-то новой жизни,
Когда в сенях лениво вол жует,
Зачем петух, глашатай новой жизни,
На городской стене крылами бьет?
 
 
И я люблю обыкновенье пряжи:
Снует челнок, веретено жужжит.
Смотри: навстречу, словно пух лебяжий,
Уже босая Делия летит.
О, нашей жизни скудная основа,
Куда как беден радости язык!
Все было встарь, все повторится снова,
И сладок нам лишь узнаванья миг.
 
 
Да будет так: прозрачная фигурка
На чистом блюде глиняном лежит,
Как беличья распластанная шкурка,
Склонясь над воском, девушка глядит.
Не нам гадать о греческом Эребе,
Для женщин воск, что для мужчины медь.
Нам только в битвах выпадает жребий,
А им дано, гадая, умереть.
 
1918
«В хрустальном омуте какая крутизна…»
 
В хрустальном омуте какая крутизна!
За нас сиенские предстательствуют горы,
И сумасшедших скал колючие соборы
Повисли в воздухе, где шерсть и тишина.
 
 
С висячей лестницы пророков и царей
Спускается орган, Святого Духа крепость,
Овчарок бодрый лай и добрая свирепость,
Овчины пастухов и посохи судей.
 
 
Вот неподвижная земля, и вместе с ней
Я христианства пью холодный горный воздух,
Крутое «Верую» и псалмопевца роздых,
Ключи и рубища апостольских церквей.
 
 
Какая линия могла бы передать
Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном,
И с христианских гор
в пространстве изумленном,
Как Палестрины песнь, нисходит благодать.
 
1919
«Сестры тяжесть и нежность, – одинаковы ваши приметы…»
 
Сестры тяжесть и нежность, – одинаковы
ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут,
Человек умирает, песок остывает согретый,
И вчерашнее солнце
на черных носилках несут.
 
 
Ах, тяжелые соты и нежные сети!
Легче камень поднять,
чем имя твое повторить.
У меня остается одна забота на свете:
Золотая забота, как времени бремя избыть.
 
 
Словно темную воду,
я пью помутившийся воздух.
Время вспахано плугом, и роза землею была.
В медленном водовороте тяжелые,
нежные розы,
Розы тяжесть и нежность в двойные венки
заплела.
 
Март 1920
«Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…»
 
Веницейской жизни, мрачной и бесплодной,
Для меня значение светло,
Вот она глядит с улыбкою холодной
В голубое дряхлое стекло.
 
 
Тонкий воздух кожи, синие прожилки,
Белый снег, зеленая парча,
Всех кладут на кипарисные носилки,
Сонных, теплых вынимают из плаща.
 
 
И горят, горят в корзинах свечи,
Словно голубь залетел в ковчег.
На театре и на праздном вече
Умирает человек.
 
 
Ибо нет спасенья от любви и страха,
Тяжелее платины Сатурново кольцо,
Черным бархатом завешенная плаха
И прекрасное лицо.
 
 
Тяжелы твои, Венеция, уборы,
В кипарисных рамах зеркала.
Воздух твой граненый. В спальне тают горы
Голубого дряхлого стекла.
 
 
Только в пальцах роза или склянка,
Адриатика зеленая, прости!
Что же ты молчишь, скажи, венецианка?
Как от этой смерти праздничной уйти?
 
 
Черный Веспер в зеркале мерцает,
Все проходит. Истина темна.
Человек родится. Жемчуг умирает.
И Сусанна старцев ждать должна.
 
1920
Феодосия
 
Окружена высокими холмами,
Овечьим стадом ты с горы сбегаешь
И розовыми, белыми камнями
В сухом прозрачном воздухе сверкаешь.
Качаются разбойничьи фелюги,
Горят в порту турецких флагов маки,
Тростинки мачт, хрусталь волны упругий
И на канатах лодочки-гамаки.
 
 
На все лады, оплаканное всеми,
С утра до ночи «яблочко» поется.
Уносит ветер золотое семя —
Оно пропало, больше не вернется.
А в переулочках, чуть свечерело,
Пиликают, согнувшись, музыканты,
По двое и по трое, неумело,
Невероятные свои варьянты.
 
 
О, горбоносых странников фигурки!
О, средиземный радостный зверинец!
Расхаживают в полотенцах турки,
Как петухи, у маленьких гостиниц.
Везут собак в тюрьмоподобной фуре,
Сухая пыль по улицам несется,
И хладнокровен средь базарных фурий
Монументальный повар с броненосца.
 
 
Идем туда, где разные науки
И ремесло – шашлык и чебуреки,
Где вывеска, изображая брюки,
Дает понятье нам о человеке.
Мужской сюртук – без головы стремленье,
Цирюльника летающая скрипка
И месмерический утюг – явленье
Небесных прачек – тяжести улыбка.
 
 
Здесь девушки стареющие в челках
Обдумывают странные наряды,
И адмиралы в твердых треуголках
Припоминают сон Шехерезады.
Прозрачна даль. Немного винограда.
И неизменно дует ветер свежий.
Недалеко до Смирны и Багдада,
Но трудно плыть, а звезды всюду те же.
 
1920
«Когда Психея-жизнь спускается к теням…»
 
Когда Психея-жизнь спускается к теням
В полупрозрачный лес вослед
за Персефоной,
Слепая ласточка бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зеленой.
 
 
Навстречу беженке спешит толпа теней,
Товарку новую встречая причитаньем,
И руки слабые ломают перед ней
С недоумением и робким упованьем.
 
 
Кто держит зеркальце, кто баночку духов,
Душа ведь женщина, ей нравятся безделки!
И лес безлиственный прозрачных голосов
Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.
 
 
И в нежной сутолке не зная, что начать,
Душа не узнает прозрачные дубравы,
Дохнет на зеркало и медлит передать
Лепешку медную с туманной переправы.
 
Ноябрь 1920, 22 марта 1937
Ласточка
 
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется
На крыльях срезанных,
с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
 
 
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет,
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет.
Среди кузнечиков беспамятствует слово.
 
 
И медленно растет как бы шатер иль храм,
То вдруг прокинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам,
С стигийской нежностью и веткою зеленой.
 
 
О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья Аонид,
Тумана, звона и зиянья.
 
 
А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольется,
Но я забыл, что я хочу сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.
 
 
Все не о том прозрачная твердит,
Все ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как черный лед, горит
Стигийского воспоминанье звона.
 
Ноябрь 1920
«В Петербурге мы сойдемся снова…»
 
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
В черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты,
Все поют блаженных жен родные очи,
Все цветут бессмертные цветы.
 
 
Дикой кошкой горбится столица,
На мосту патруль стоит,
Только злой мотор во мгле промчится
И кукушкой прокричит.
Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь:
За блаженное, бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь.
 
 
Слышу легкий театральный шорох
И девическое «ах» —
И бессмертных роз огромный ворох
У Киприды на руках.
У костра мы греемся от скуки,
Может быть, века пройдут,
И блаженных жен родные руки
Легкий пепел соберут.
 
 
Где-то грядки красные партера,
Пышно взбиты шифоньерки лож,
Заводная кукла офицера
Не для черных душ и низменных святош…
Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи
В черном бархате всемирной пустоты.
Все поют блаженных жен крутые плечи,
А ночного солнца не заметишь ты.
 
25 ноября 1920
«Чуть мерцает призрачная сцена…»
 
Чуть мерцает призрачная сцена,
Хоры слабые теней,
Захлестнула шелком Мельпомена
Окна храмины своей.
Черным табором стоят кареты,
На дворе мороз трещит,
Все космато – люди и предметы,
И горячий снег хрустит.
 
 
Понемногу челядь разбирает
Шуб медвежьих вороха.
В суматохе бабочка летает.
Розу кутают в меха.
Модной пестряди кружки и мошки,
Театральный легкий жар,
А на улице мигают плошки
И тяжелый валит пар.
 
 
Кучера измаялись от крика,
И храпит и дышит тьма.
Ничего, голубка Эвридика,
Что у нас студеная зима.
Слаще пенья итальянской речи
Для меня родной язык,
Ибо в нем таинственно лепечет
Чужеземных арф родник.
 
 
Пахнет дымом бедная овчина,
От сугроба улица черна.
Из блаженного, певучего притина
К нам летит бессмертная весна.
Чтобы вечно ария звучала:
«Ты вернешься на зеленые луга», —
И живая ласточка упала
На горячие снега.
 
Ноябрь 1920
«Мне жалко, что теперь зима…»
 
Мне жалко, что теперь зима
И комаров не слышно в доме,
Но ты напомнила сама
О легкомысленной соломе.
 
 
Стрекозы вьются в синеве,
И ласточкой кружится мода,
Корзиночка на голове —
Или напыщенная ода?
 
 
Советовать я не берусь,
И бесполезны отговорки,
Но взбитых сливок вечен вкус
И запах апельсинной корки.
 
 
Ты все толкуешь наобум,
От этого ничуть не хуже,
Что делать, самый нежный ум
Весь помещается снаружи.
 
 
И ты пытаешься желток
Взбивать рассерженною ложкой,
Он побелел, он изнемог —
И все-таки еще немножко.
 
 
И, право, не твоя вина —
Зачем оценки и изнанки, —
Ты как нарочно создана
Для комедийной перебранки.
 
 
В тебе все дразнит, все поет,
Как итальянская рулада.
И маленький вишневый рот
Сухого просит винограда.
 
 
Так не старайся быть умней,
В тебе все прихоть, все минута.
И тень от шапочки твоей —
Венецианская баута.
 
Декабрь 1920
«Мне Тифлис горбатый снится…»
 
Мне Тифлис горбатый снится,
Сазандарей стон звенит,
На мосту народ толпится,
Вся ковровая столица,
А внизу Кура шумит.
 
 
Над Курою есть духаны,
Где вино и милый плов,
И духанщик там румяный
Подает гостям стаканы
И служить тебе готов.
 
 
Кахетинское густое
Хорошо в подвале пить, —
Там в прохладе, там в покое
Пейте вдоволь, пейте двое,
Одному не надо пить!
 
 
В самом маленьком духане
Ты обманщика найдешь.
Если спросишь «Телиани»,
Поплывет Тифлис в тумане,
Ты в бутылке поплывешь.
 
 
Человек бывает старым,
А барашек молодым,
И под месяцем поджарым
С розоватым винным паром
Полетит шашлычный дым…
 
1920, 1927, 7 ноября 1935
«Возьми на радость из моих ладоней…»
 
Возьми на радость из моих ладоней
Немного солнца и немного меда,
Как нам велели пчелы Персефоны.
 
 
Не отвязать неприкрепленной лодки,
Не услыхать в меха обутой тени,
Не превозмочь в дремучей жизни страха.
 
 
Нам остаются только поцелуи,
Мохнатые, как маленькие пчелы,
Что умирают, вылетев из улья.
 
 
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи,
Их родина – дремучий лес Тайгета,
Их пища – время, медуница, мята.
 
 
Возьми ж на радость дикий мой подарок —
Невзрачное сухое ожерелье
Из мертвых пчел,
мед превративших в солнце.
 
Ноябрь 1920
«За то, что я руки твои не сумел удержать…»
 
За то, что я руки твои не сумел удержать,
За то, что я предал соленые нежные губы,
Я должен рассвета
в дремучем акрополе ждать.
Как я ненавижу пахучие древние срубы.
 
 
Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,
Зубчатыми пилами
в стены вгрызаются крепко,
Никак не уляжется крови сухая возня,
И нет для тебя ни названья, ни звука,
ни слепка.
 
 
Как мог я подумать, что ты возвратишься,
как смел!
Зачем преждевременно я от тебя оторвался!
Еще не рассеялся мрак и петух не пропел,
Еще в древесину горячий топор не врезался.
 
 
Прозрачной слезой
на стенах проступила смола,
И чувствует город свои деревянные ребра,
Но хлынула к лестницам кровь
и на приступ пошла,
И трижды приснился мужьям
соблазнительный образ.
 
 
Где милая Троя?
Где царский, где девичий дом?
Он будет разрушен, высокий
Приамов скворешник.
И падают стрелы сухим деревянным дождем,
И стрелы другие растут на земле,
как орешник.
 
 
Последней звезды безболезненно гаснет укол,
И серою ласточкой утро в окно постучится,
И медленный день, как в соломе
проснувшийся вол,
На стогнах, шершавых от долгого сна,
шевелится.
 
Ноябрь 1920
«Когда городская выходит на стогны луна…»
 
Когда городская выходит на стогны луна,
И медленно ей озаряется город дремучий,
И ночь нарастает, унынья и меди полна,
И грубому времени воск уступает певучий,
 
 
И плачет кукушка на каменной башне своей,
И бледная жница, сходящая
в мир бездыханный,
Тихонько шевелит огромные спицы теней
И желтой соломой бросает
на пол деревянный…
 
1920
«Я наравне с другими…»
 
Я наравне с другими
Хочу тебе служить,
От ревности сухими
Губами ворожить.
Не утоляет слово
Мне пересохших уст,
И без тебя мне снова
Дремучий воздух пуст.
 
 
Я больше не ревную,
Но я тебя хочу,
И сам себя несу я,
Как жертву, палачу.
Тебя не назову я
Ни радость, ни любовь.
На дикую, чужую
Мне подменили кровь.
 
 
Еще одно мгновенье,
И я скажу тебе:
Не радость, а мученье
Я нахожу в тебе.
И, словно преступленье,
Меня к тебе влечет
Искусанный в смятеньи
Вишневый нежный рот.
 
 
Вернись ко мне скорее,
Мне страшно без тебя,
Я никогда сильнее
Не чувствовал тебя,
И все, чего хочу я,
Я вижу наяву.
Я больше не ревную,
Но я тебя зову.
 
1920
«Я в хоровод теней, топтавших нежный луг…»
 
Я в хоровод теней, топтавших нежный луг,
С певучим именем вмешался,
Но все растаяло, и только слабый звук
В туманной памяти остался.
 
 
Сначала думал я, что имя – серафим,
И тела легкого дичился,
Немного дней прошло, и я смешался с ним
И в милой тени растворился.
 
 
И снова яблоня теряет дикий плод,
И тайный образ мне мелькает,
И богохульствует, и сам себя клянет,
И угли ревности глотает.
 
 
А счастье катится, как обруч золотой,
Чужую волю исполняя,
И ты гоняешься за легкою весной,
Ладонью воздух рассекая.
 
 
И так устроено, что не выходим мы
Из заколдованного круга.
Земли девической упругие холмы
Лежат спеленутые туго.
 
1920
«Люблю под сводами седыя тишины…»
 
Люблю под сводами седыя тишины
Молебнов, панихид блужданье
И трогательный чин —
ему же все должны, —
У Исаака отпеванье.
 
 
Люблю священника неторопливый шаг,
Широкий вынос плащаницы
И в ветхом неводе генисаретский мрак
Великопостныя седмицы.
 
 
Ветхозаветный дым на теплых алтарях
И иерея возглас сирый,
Смиренник царственный —
снег чистый на плечах
И одичалые порфиры.
 
 
Соборы вечные Софии и Петра,
Амбары воздуха и света,
Зернохранилища вселенского добра
И риги Нового Завета.
 
 
Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,
Сюда влачится по ступеням
Широкопасмурным несчастья волчий след,
Ему ж вовеки не изменим.
 
 
Зане свободен раб, преодолевший страх,
И сохранилось свыше меры
В прохладных житницах
в глубоких закромах
Зерно глубокой, полной веры.
 
Весна 1921, весна 1922

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации