Текст книги "Восемь гор"
Автор книги: Паоло Коньетти
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
– Помоги мне, – велел он.
– Что мне делать?
Я встал рядом. Надо было вдвоем тянуть вниз, используя вес наших тел, чтобы приподнять жернов. Мы оба повисли на рукоятке, и когда мои ноги оторвались от пола, я на мгновение почувствовал, что жернов пошевелился. Бруно все рассчитал правильно, лучшего рычага было и не придумать, но старая деревянная рукоятка согнулась под нашим весом, заскрипела и с треском сломалась, мы свалились на пол. Бруно поранился. Выругался и затряс рукой.
– Больно? – спросил я.
– Чертов камень, – буркнул он, посасывая ранку. – Рано или поздно я тебя отсюда достану. – Потом он вскарабкался по лестнице и исчез наверху, подгоняемый злостью. Я услышал, как он выпрыгнул из окна и убежал.
Вечером я лежал в постели, но сон не шел. Я был перевозбужден: в детстве я проводил все время один и не привык делать что-то вдвоем. Я думал, что и в этом похож на отца. Но в тот день я испытал нечто новое – неожиданную близость к другому человеку, которая одновременно притягивала и пугала, словно тропинка по неизведанной местности. Чтобы успокоиться, я попытался что-нибудь вспомнить. Я думал о речке: о заводи, о каскаде, о форели, которая слабо шевелила хвостом, чтобы не двигаться с места, о плывущих по воде листьях и ветках. О том, как форель прыгает на добычу. Я начал кое-что понимать: для речной рыбы все появляется с горы – насекомые, веточки, листья, все что угодно. Поэтому рыба смотрит вверх и ждет: вдруг что-то появится. “Если точка, где ты погружаешься в реку, это настоящее, – думал я, – значит, прошлое – это вода, которая протекла мимо тебя: она ушла вниз, в ней для тебя больше ничего нет, а будущее – вода, которая спускается сверху, принося опасности и неожиданности. Прошлое ниже, будущее выше. Так и надо было ответить отцу. Какова бы ни была наша судьба, она живет в горах у нас над головами”.
Потом и эти мысли медленно развеялись, я прислушался. Я уже привык к ночным звукам и узнавал их. “Вот это, – думал я, – журчит вода в поилке. Это колокольчик на шее у собаки, которая разгуливает по ночам. Это – электрическое жужжание единственного в Гране фонаря. Интересно, слушал ли Бруно у себя в постели те же звуки?” На кухне мама перевернула страницу, дрова потрескивали, нагоняя дрему.
Остаток июля мы виделись каждый день. Или я приходил к нему на пастбище, или Бруно натягивал вокруг своих коров провод, подсоединял его к автомобильному аккумулятору и появлялся у нас на кухне. Думаю, ему нравилось не столько печенье, сколько моя мама. Нравилось, что она за ним ухаживала. Она расспрашивала его обо всем открыто, без обиняков, как привыкла на работе, а он отвечал, раздуваясь от гордости, что его история интересна такой любезной синьоре из города. Бруно рассказал, что он самый молодой житель Граны, а еще он последний житель, других детей не ожидалось. Его отец почти целый год отсутствовал, появлялся он редко, в основном зимой, а по весне уезжал во Францию, или в Швейцарию, или в другое место, где шла стройка и требовались рабочие. Зато мама Бруно никогда не уезжала из Граны: в полях за деревней у нее были огород, курятник, две козы и ульи с пчелами; ее единственной заботой было охранять это маленькое королевство. Когда Бруно ее описал, я сразу понял, кто это. Женщина, которую я уже встречал; она то везла тачку, то несла цапку или грабли и проходила мимо, не поднимая головы и не замечая меня. Они с Бруно жили у дяди, мужа нашей хозяйки, владевшего пастбищами и дойными коровами. Сейчас дядя был в горах с двоюродными братьями, которые были старше Бруно: он показал на окно, – туда, где я видел только леса и каменистые склоны, – потом прибавил, что присоединится к братьям в августе, вместе с молодыми коровами: их оставили на него в деревне.
– Ты уйдешь в горы? – спросил я.
– На выгон. Знаешь, что такое выгон?
Я покачал головой.
– Дядя и братья тебя не обижают? – перебила его мама.
– Да нет, – ответил Бруно. – Там дел невпроворот.
– А в школу-то ходишь?
– Да, да.
– Нравится?
Бруно пожал плечами. Сказать “да” не получалось, даже чтобы сделать маме приятное.
– Твои мама и папа любят друг друга?
Теперь он отвел глаза. Скривил рот так, что это можно было понять как “нет”, или “мало”, или “зачем об этом говорить”. Маме такого ответа было достаточно, она не стала расспрашивать, но я понял, что ей что-то не понравилось в их разговоре. Она не отступится, пока не поймет.
Когда мы с Бруно гуляли, мы о наших семьях не говорили. Мы шатались по деревне, но никогда не уходили далеко от пасущихся коров. В жажде приключений мы исследовали заброшенные дома. В Гране их было больше, чем мы могли мечтать: старый хлев, старые сеновалы и амбары, старый склад с пустыми пыльными полками, старая, почерневшая от дыма пекарня. Везде тот же мусор, что и на мельнице; казалось, когда здания перестали использовать, кто-то в них жил тайком, а потом их снова забросили. На кухне мы порой находили столы и лавки, в буфете тарелки или стаканы, у очага сковородку. В 1984 году в Гране проживали четырнадцать человек, но в прежние времена могла быть и сотня.
В центре деревни стояло довольно современное, внушительное строение, выделявшееся среди окружающих домов: три этажа, беленые стены, пристроенная с улицы лестница, частично обрушившаяся каменная ограда. Через нее мы и залезли, пробравшись сквозь кустарник, которым зарос двор. Дверь на первом этаже была едва притворена. Бруно толкнул ее, и мы оказались в темном помещении, где виднелись лавки и деревянные вешалки. Я сразу понял, куда мы попали: все школы, наверно, похожи друг на друга. Теперь здесь разводили больших серых кроликов, которые с ужасом глядели на нас из клеток. В классе пахло соломой, кормом, мочой, прокисшим вином. На деревянном помосте, где раньше, скорее всего, стояла учительская кафедра, были свалены пустые бутыли, но ни у кого не хватило духа снять со стены распятие или пустить на дрова составленные у дальней стены парты.
К партам меня тянуло больше, чем к кроликам. Я подошел поближе: это были длинные узкие парты, в каждой по четыре углубления для чернильниц; после стольких рук дерево стало гладким. На краях парт кто-то нацарапал ножиком или гвоздем буквы. Инициалы. Часто попадалось “Г” – Гульельмина.
– Ты их знаешь?
– Некоторых да, – сказал Бруно. – Других нет, но я о них слышал.
– Когда это было?
– Не знаю. Школа сто лет как закрыта.
Больше я ничего спросить не успел: мы услышали, как тетя зовет Бруно. Наши приключения всегда на этом заканчивались – доносился решительный голос, от которого было не спрятаться. Голос позвал раз, другой, третий. Бруно фыркнул. Попрощался и убежал. Он бросал все – игру, разговор, и я знал, что в тот день больше его не увижу.
Я еще немного побыл в старой школе: проверил все парты, прочитал все инициалы, попытался вообразить, как звали ребят. Потом мне попалась аккуратная, свежая надпись: казалось, нож оставил след в посеревшем дереве совсем недавно. Я провел пальцем по “Г” и “Б” – не было сомнений в том, кто это написал. Тогда я вспомнил все, что видел и чего не понял в развалинах, куда водил меня Бруно, и начал догадываться о тайной жизни деревни-призрака.
Тем временем июль близился к концу. Трава выросла на целую пядь там, где ее скосили, когда мы приехали; стада уходили по лесной тропе на высокогорные пастбища. Я смотрел, как они исчезают наверху долины, углубляются в лес под цокот копыт и звон колокольчиков, а потом появляются над деревьями словно стаи птиц, опустившиеся на горный склон. Два дня в неделю, по вечерам, мы с мамой отправлялись в другую деревню – горстка домов на дне долины. Пешком мы шли туда полчаса, и, когда добирались, казалось, будто мы перенеслись в другой, современный мир. Огни бара освещали мост над рекой, по шоссе ехали автомобили, музыка на улице смешивалась с голосами отдыхающих. Здесь было теплее, веселее и беззаботнее – словно летом на море. За столиками сидели парни: они курили, смеялись; кого-нибудь то и дело подбирали проезжавшие мимо друзья и увозили в бар в соседнюю долину. Мы с мамой стояли в очереди к телефону-автомату. Сначала ждали, а потом вместе заходили в кабину, уставшую слушать разговоры. Родители говорили недолго: они и дома-то не тратили время на болтовню, казалось, беседуют старые приятели, понимающие все с полуслова. Потом мама передавала трубку мне – со мной отец разговаривал чуть дольше.
– Эй, горец, – говорил он. – Как жизнь молодая? Забрался на какую-нибудь вершину?
– Нет пока. Но я тренируюсь.
– Молодец. А как твой приятель?
– Нормально. Только он скоро уйдет на выгон, больше я его не увижу. Туда шагать целый час.
– Ладно, час – это не много. Значит, вместе его навестим. Что скажешь?
– Было бы здорово. Когда приедешь?
– В августе, – отвечал отец. И прежде чем попрощаться, просил: – Поцелуй маму. И береги ее, ладно? Чтобы ей не было одиноко.
Я обещал, что все сделаю, но в глубине души думал, что это ему одиноко. Я представлял его в пустой миланской квартире – окна распахнуты, слышен грохот грузовиков. У мамы все было прекрасно. Мы возвращались в Грану той же лесной тропинкой, на которую тем временем опустилась тьма. Тогда мама зажигала фонарик и светила нам под ноги. Ночи она не боялась. Мама была настолько спокойна, что и я не тревожился: я шел, следуя в дрожащем свете за ее ботинками, и слышал, как она тихо напевает, словно про себя. Если я знал песню, то негромко подпевал. Шум машин, радио, смех ребят исчезали у нас за спиной. По мере того как мы поднимались, становилось свежее. Я знал, что мы пришли, еще до того, как видел освещенные окна, знал по запаху печного дыма, который приносил ветер.
Глава 2
Не знаю, что, по мнению отца, переменилось во мне в тот год, но он решил: пора брать меня с собой. Как-то в субботу он приехал из Милана, ворвавшись на разбитой “альфа-ромео” в нашу размеренную жизнь, и был настроен не терять ни минуты своего короткого отпуска. Он купил карту и прикрепил ее кнопками к стене, чтобы отмечать пройденные тропы фломастером, как генералы отмечают завоеванные территории. Его снаряжением и формой были старый военный рюкзак, вельветовые штаны по колено и красный свитер, в котором он ходил в Доломиты. Мама предпочитала не вмешиваться, спрятавшись за геранью и книгами. Бруно уже ушел на выгон, а я каждый день возвращался туда, где мы с ним играли, и грустил, поэтому я очень обрадовался: ходить в горы меня учил отец, и из всего, чему он меня научил, это больше всего напоминало отцовское воспитание.
Рано утром мы отправлялись на машине в селения, стоявшие у подножия Монте-Роза. Они были популярнее у туристов, чем наша деревня, в полусне я видел ряды коттеджей, альпийские гостиницы в стиле начала века, уродливые многоквартирные дома шестидесятых годов, кемпинги с домиками-прицепами вдоль дороги. Вся долина, влажная от росы, еще была в тени. Отец выпивал кофе в первом открытом баре и водружал на спину рюкзак с таким видом, будто он альпийский стрелок: тропа начиналась за церковью или за деревянным мостиком, ныряла в лесок и сразу резко шла вверх. Прежде чем сделать первый шаг, я в последний раз поднимал глаза к небу. Над нашими головами сияли уже освещенные солнцем ледники; на утреннем холоде голые ноги покрывались гусиной кожей.
На тропе отец пропускал меня вперед. Он отставал на шаг, и время от времени я слышал его слова, а еще слышал его дыхание у себя за спиной. Правила были простые, и их было мало: первое – взять ритм и держать его, не делая остановок; второе – не разговаривать; третье – на развилке всегда выбирать тропу, которая поднимается вверх. Отец тяжело дышал и пыхтел громче меня, ведь он курил и работал в офисе, но хотя бы час он не разрешал себе останавливаться – ни чтобы перевести дыхание, ни чтобы попить, ни чтобы на что-то взглянуть. Лес его вообще не интересовал. Когда мы гуляли в окрестностях Граны, мама показывала мне деревья и растения и говорила, как они называются, словно это люди, каждый со своим характером. Для отца лес был просто преддверием гор: мы шли среди деревьев, склонив голову, сосредоточившись на ритме ходьбы, дыхания, сердца, ведя неслышную, тихую беседу с усталостью. Мы шагали по камням, ставшими гладкими из-за векового хождения людей и животных. Иногда мы проходили мимо деревянного креста, или бронзовой таблички с именем, или часовенки со статуей Мадонны и цветами, придававшими этим лесным уголкам печальное кладбищенское настроение. Тогда царившее между нами молчание обретало иной смысл: казалось, что молча пройти мимо – единственный способ проявить уважение.
Мы поднимали глаза, только когда кончались деревья. На плече троговой долины тропа была не такой крутой, мы выходили на солнце и миновали последние высокогорные деревушки. Деревни стояли заброшенные или почти заброшенные – еще хуже, чем Грана, но иногда попадались сохранившийся хлев, фонтанчик, в котором журчала вода, ухоженная капелла. Выше и ниже домов земля была выровнена, камни собраны в кучи, выкопаны канавы для полива и удобрения, рядом с ними устроены террасы, где были поля и огороды, – отец показывал мне все это и с восхищением говорил о тех, кто в старину жил в горах. Люди, пришедшие в Средневековье из Северных Альп, умели возделывать землю на такой высоте, куда никто не смел сунуться. Они знали секреты земледелия, переносили холод и лишения. Отец говорил, что в наше время никто бы не выжил здесь зимой, не смог бы обеспечить себя пищей и всем остальным, как веками делали они.
Я рассматривал полуразвалившиеся дома и пытался представить себе их жителей. И не мог взять в толк, отчего они выбирали такую нелегкую долю. Когда я спросил отца, он ответил загадочно: мне всегда казалось, что он не хочет давать мне готовое решение, а бросает подсказки, до правды я должен докопаться сам.
Отец сказал:
– Они не выбирали. Люди селятся наверху, если им не дают покоя внизу.
– А кто там, внизу?
– Господа. Войска. Священники. Начальники. У кого как.
Ответ не прозвучал слишком серьезно. Отец стоял у фонтанчика, подставив голову под струю. Сейчас он выглядел веселей, чем утром. Он тряс головой, выжимал бороду и поглядывал вверх. В долинах, которые нам предстояло пройти, обычно далеко видно, и если кто-то шагал впереди нас по тропе, рано или поздно мы его замечали. Зрение у отца было острое, как у охотника, он легко находил глазами красные и желтые пятнышки – цвет рюкзака или ветровки. Чем дальше были люди, тем задиристее говорил отец, показывая на них пальцем:
– Ну что, Пьетро, мы им покажем?
– Конечно, – отвечал я, где бы они ни находились.
Тогда подъем превращался в погоню. У нас были разогретые мускулы и большой запас сил. Мы поднимались по августовским пастбищам, проходя мимо отдаленных выгонов, мимо равнодушных коров, мимо собак, которые с рычаньем пускались за нами, и зарослей крапивы, жалившей голые ноги.
– Срезай, – приказывал отец, если подъем, на его взгляд, был слишком пологим. – Прямо. Тут и иди.
Наконец подъем опять становился крутым, и здесь, на самых сложных участках, мы и догоняли своих соперников. Обычно это были двое или трое мужчин, ровесники отца, одетые как он. Это укрепляло меня в убеждении, что ходить в горы – мода прошлых лет, что все здесь подчиняется неписаным старинным правилам. В том, как нам уступали дорогу, чувствовалась какая-то церемонность: мужчины вставали рядом с тропинкой, замирали и пропускали нас вперед. Конечно, они видели нас сверху, пытались ускорить шаг и вовсе не радовались тому, что их догнали.
– День добрый! – здоровался один из них. – Мальчишка несется, да?
– Он бежит, – отвечал отец, – а я догоняю.
– Всем бы такие ноги!
– Да уж! Но у нас были не хуже.
– Наверное. Сто лет назад. Пойдете до самой вершины?
– Если получится.
– Удачи! – завершал обмен любезностями второй.
Мы уходили молча, как молча приблизились к ним. Выражать радость не полагалось, но через какое-то время, когда мы уже были достаточно далеко, я чувствовал отцовскую руку – руку, которая ложилась мне на плечо и тихонько его сжимала, – это было все.
Наверное, мама была права и у каждого в горах есть любимая высота – пейзаж, похожий на тебя по характеру, место, где тебе хорошо. Маминой высотой были полторы тысячи метров, лес, где росли ели и лиственницы, а в их тени – черника, можжевельник и рододендрон, лес, где прячутся косули. Меня больше привлекало то, что шло сразу выше: альпийские луга, ручьи, торфяники, высокогорные травы, пасущиеся животные. Дальше растительность исчезает, снег покрывает все до первых летних дней, преобладает серый цвет скал с прожилками кварца и узорами лишайника. Отсюда начинался отцовский мир. После трех часов ходьбы луга и леса уступали место каменистым участкам, ледниковым озерам, ущельям, по которым сходили лавины, источникам, из которых била ледяная вода. Горы казались суровыми, негостеприимными, просто горами: здесь отец был счастлив. Наверное, он возвращался в молодость, вспоминал другие времена и другие горы. Даже шаг его становился невесомым и легким, как раньше.
Я же был обессилен. От усталости и недостатка кислорода меня подташнивало. Из-за этого каждый пройденный метр превращался в мучение. Отец был не в состоянии это заметить: около трех тысяч метров тропинка почти пропадала, на сыпухе мы ориентировались по сложенным из камней пирамидкам и намалеванным краской знакам, теперь впереди шел отец. Ему не приходило в голову обернуться и посмотреть, как я там. Он оборачивался, только чтобы крикнуть “Смотри!” и показать, что наверху, на гребне скалы, виднеются рога горных козлов, следивших за нами, словно стражи каменного мира. Я поднимал глаза – казалось, до вершины еще далеко. В носу стоял запах наста и кремня.
Пытка заканчивалась неожиданно. Я проходил последний участок, огибал острый выступ и внезапно оказывался перед грудой камней или железным крестом, в который не раз ударяли молнии, рядом валялся отцовский рюкзак, дальше было только небо. Я испытывал не столько восторг, сколько облегчение. Никакой награды нас не ждало: на вершине не было ничего особенного, кроме того, что дальше подниматься некуда. Я бы сильнее обрадовался, дойдя до речки или деревни.
На горных вершинах отец становился задумчивым. Он снимал рубашку и майку и вешал на крест сушиться. Я редко видел отца с голым торсом, когда его тело выглядело уязвимым: покрасневшие руки, сильные, белые плечи, золотая цепочка, которую он никогда не снимал, красная чумазая шея. Мы усаживались поесть хлеба с сыром и полюбоваться видом. Перед нами лежал весь массив Монте-Роза – так близко, что можно было различить горные приюты, канатные дороги, искусственные озера и связки альпинистов, возвращавшихся от приюта “Маргерита”[4]4
“Маргерита” – самый высокий горный приют в Европе, расположенный на высоте 4554 метров.
[Закрыть]. Отец открывал флягу с вином и закуривал единственную за утро сигарету.
– Гора называется Монте-Роза не потому, что она розового цвета, – объяснял он. – Раньше это слово означало “лед”. “Ледяная гора”.
Потом он перечислял мне все четырехтысячники с востока на запад, всякий раз заново, потому что, прежде чем подниматься на вершины, я должен был научиться их узнавать и долго о них мечтать: скромный пик Джордани, возвышающаяся над ним Пирамида Винсента, Бальменхорн, на котором стоит большая статуя Христа Вершинного, Паррот – с такими нежными очертаниями, что их и не разглядишь, потом благородные пики Ньифетти, Цумштайн, Дюфур – три остроконечных брата, два пика Лискамм, соединенные гребнем-людоедом, потом изящная волна Кастора, строптивый Поллукс, резная Черная скала, невинные с виду пики Брайтхорн. Последняя, западнее всех, – вершина Червино, которую отец называл “Большая колючка”, словно престарелую тетушку. Южнее, на равнину, он смотреть не любил: там висело августовское марево и где-то, под серым колпаком, изнывал от жары Милан.
– Все выглядит таким крохотным, правда? – говорил отец, но я не понимал. Не понимал, что в этом величественном зрелище кажется ему крохотным. Или ему казалось крохотным что-то другое – то, о чем он вспоминал, когда был наверху. Впрочем, хмурился отец недолго. Докурив, он вытаскивал себя из болота собственных мыслей, собирал вещи и говорил: – Пошли?
Мы спускались бегом, рискуя сломать шею на крутых участках, издавая воинственные крики и улюлюкая, как индейцы, так что часа через два мы уже болтали ногами в деревенском фонтанчике.
В Гране мама продолжала расследование. Я часто видел ее на поле, где мама Бруно проводила целые дни. Подняв глаза, я непременно находил ее там – костлявую тетку в желтой шапке, согнувшуюся над луком или картошкой. Она никогда и ни с кем не разговаривала, никто к ней не приходил, пока не появилась моя мама: одна копалась в огороде, другая сидела на пеньке неподалеку, издалека могло показаться, будто они болтают битый час.
– Значит, говорить она умеет, – заключил отец, когда мы рассказали ему о ней.
– Конечно, умеет. Мне немые еще не встречались, – ответила мама.
– Жаль, – сказал отец, но мама была не склонна шутить. Она обнаружила, что в этом году Бруно не закончил первый класс средней школы, и очень рассердилась. В школу он не ходил с апреля. Было ясно, что, если не вмешаться, его образование на этом закончится. Подобные истории вызывали у мамы возмущение, где бы мы ни находились – в Милане или в горной деревушке.
– Всех не спасешь, – сказал отец.
– Но ведь тебя кто-то спас, или я ошибаюсь?
– А как же. Но потом мне самому пришлось от них спасаться.
– Зато ты учился. Тебя ведь не отправили в одиннадцать лет пасти коров. В одиннадцать лет надо ходить в школу.
– Я просто хочу сказать, что это не то же самое. У него, к счастью, есть родители.
– Да уж, к счастью, – отозвалась мама, отец не стал отвечать. Они редко говорили о его детстве, всякий раз он качал головой и быстро закруглялся.
Тогда нас с отцом послали на разведку – познакомиться с мужчинами из семейства Гульельмина. Выгон, где они жили летом, представлял собой три дома чуть более, чем в часе пути от Граны, если идти вверх по тропе. Дома мы увидели издалека: они ютились справа, на середине горного склона – там, где после крутого спуска был пологий участок, ниже опять начинался спуск. Тут брала начало речушка, протекавшая через деревню. Я уже успел к ней привязаться и был рад встретить ее здесь, наверху. В этом месте долина заканчивалась, словно огромная лавина перекрыла ей путь наверх, сырой овраг, где журчали ручейки, зарос папоротником, ревенем и крапивой. В овраге тропа шла по грязи. Потом, за болотистым оврагом, она пересекала речку и поднималась по сухому склону на солнечное место, где стояли дома. Выше речушки расстилались ухоженные пастбища.
– Ну, наконец-то! – поздоровался со мной Бруно.
– Прости. Мне надо было побыть с отцом.
– Это твой отец? Он хороший?
– Не знаю, – ответил я. – Хороший, наверное.
Я заговорил как он. Мы не виделись две недели и уже чувствовали себя старыми приятелями. Отец поздоровался с ним, как с моим другом, дядя Бруно тоже повел себя подчеркнуто любезно: он зашел в один из домов и вернулся с куском сыра “тома”, “мочеттой”[5]5
Вяленое мясо.
[Закрыть] и бутылью вина, хотя выражение его физиономии никак не вязалось с подобным проявлением гостеприимства. Его часто посещали грустные мысли, и это читалось у него на лице. У него была реденькая, колючая и почти седая бородка, густые, с сединой усы, застывшие в недоверчивом выражении брови, небесно-голубые глаза. Когда отец протянул ему руку, он удивился и пожал ее неуверенно, как-то неестественно, но, откупорив вино и наполнив стаканы, почувствовал себя в своей тарелке.
Бруно хотел мне кое-что показать, поэтому мы оставили их пить вино и пошли прогуляться. Я внимательно разглядывал выгон, о котором он столько рассказывал. Во всем чувствовалось старинное благородство – в сухой кладке стен, в огромных, положенных в углах зданий камнях, в обструганных вручную балках крыш, – так же, как ощущалась и сегодняшняя нищета – на всем словно лежал слой пыли и грязи. В самом длинном здании находился хлев, там кружили мухи, пол от самого входа покрывала корка навоза. Во втором доме, где разбитые окна кое-как заткнули тряпьем, а крышу залатали листами металла, проживал Луиджи Гульельмина с наследниками. В третьем устроили сыроварню: Бруно привел меня сюда, а не в свою комнату. В Гране он тоже не приглашал меня домой.
Он сказал:
– Учусь варить тому.
– Это как?
– Пошли, покажу!
Сыроварня меня поразила. Здесь, в единственном по-настоящему чистом месте на всем выгоне, царили прохлада и полутьма. Толстые полки из лиственницы недавно вымыли, на них лежали круги томы с мокрой от рассола коркой. Блестящие, круглые, аккуратно разложенные – казалось, сыр привезли на выставку.
– Это все ты сделал? – спросил я.
– Да нет. Мне пока только разрешают его переворачивать. Красиво, правда?
– Зачем его переворачивать?
– Раз в неделю я переворачиваю его на другую сторону и посыпаю солью. Потом все мою и навожу порядок.
– Красиво, – согласился я.
Снаружи валялись пластиковые пакеты, подгнившие дрова, стояла печка, которую сделали из бочки из-под дизельного топлива, и ванна, приспособленная под поилку, на земле виднелись картофельные очистки и обглоданные собаками кости. Во всем чувствовалась не столько неряшливость, сколько небрежение к вещам: с вещами обращались кое-как, все постепенно разваливалось – то же самое я ощущал в Гране. Словно судьба этих мест была предрешена, поддерживать порядок казалось бессмысленной тратой сил.
Отец и дядя Бруно уже допивали второй стакан, мы застали их в разгар спора об экономике горных выгонов. Разумеется, начал его отец, которого всегда интересовало, как здесь устроена жизнь: сколько у них голов скота, сколько гектаров пастбищ, каков дневной удой, сколько производят сыра. Луиджи Гульельмина был рад поговорить с толковым человеком и вслух называл цифры, чтобы доказать, что при нынешних ценах и бессмысленных правилах, которые навязали животноводам, его работа не имеет ни малейшего смысла, он не бросает ее только потому, что любит.
Он сказал:
– Вот умру я, и лет через десять здесь опять будет лес. Тогда они обрадуются.
– Детям ваше ремесло не нравится? – поинтересовался отец.
– Да как сказать. Им не нравится спину ломать.
Меня поразило не столько то, как он говорит, сколько его пророчество. Я никогда не задумывался, что пастбище когда-то было лесом и что здесь снова может вырасти лес. Я глядел на коров, которые разбрелись по лугу, и пытался представить, как сначала появится кустарник, как он вырастет и поглотит следы всего, что здесь находится: канавы, стены, тропы, а в конце и дома.
Тем временем Бруно развел огонь в печке. Не дожидаясь указаний, он подошел к ванне, наполнил кастрюлю водой и принялся чистить картошку. Бруно много чего умел: он сварил пасту и поставил ее на стол вместе с вареной картошкой, томой, мочеттой и вином. Тут появились его двоюродные братья – два здоровых крепких парня лет двадцати пяти, которые сели с нами, поели, не поднимая голов, поразглядывали нас с минуту и отправились спать. Дядя Бруно смотрел, как они уходят, и в скривившей его рот усмешке читалось презрение.
Отец не обращал на такие вещи внимания. Поев, он потянулся, сцепил руки за головой и стал смотреть на небо, словно любуясь чем-то прекрасным. Он так и сказал: “Красота-то какая!” Отпуск подходил к концу, и отец начинал смотреть на горы с тоской. В этом году на некоторые вершины ему не суждено было подняться. У нас над головами виднелось несколько пиков – сыпуха, жандармы, отроги, заваленные обломками ущелья, неровные хребты. Они казались развалинами огромной крепости, которую разбомбили и обломки которой еще могли упасть: подобное зрелище радовало только людей вроде моего отца.
– Как называются эти горы? – спросил он. Я подумал, что странно слышать подобный вопрос от человека, который подолгу просиживает перед висящей на стене картой.
Дядя Бруно поднял глаза, словно проверяя, не собирается ли дождь, и, вяло махнув рукой, сказал:
– Гренон.
– Которая из них?
– Все. Так мы называем горы рядом с Граной.
– Все вершины?
– Да. Мы не называем их по именам. Все это Гренон. – Он наелся, напился и начинал уставать от того, что мы путались под ногами.
– Вы на них поднимались? – настаивал отец. – Туда, на вершины.
– В молодости. Ходил с отцом на охоту.
– А на ледник?
– Нет. Не представился случай. Было бы здорово, – сказал дядя Бруно.
– Я пойду на него завтра, – сказал отец. – Пусть мой парень побродит по снегу. Хотите – и вашего захвачу.
Так вот к чему он клонил. Луиджи Гульельмина не сразу понял, что он имеет в виду. Вашего? Потом он заметил рядом со мной Бруно: мы играли с собакой, почти щенком, но не пропускали ни слова из их разговора.
– Тебе хочется? – спросил он Бруно.
– Да, да.
Дядя нахмурился. Он привык отвечать “нет”, а не “да”. Но то ли отец прижал его к стенке, то ли ему стало жалко мальчишку.
– Ну иди, – сказал он. Потом закупорил бутыль и встал из-за стола, не пытаясь больше изображать того, кем он не был.
Ледник манил не столько альпиниста, сколько жившего в моем отце человека науки. Он напоминал об уроках физики и химии, о мифах, на которых он вырос. На следующий день, пока мы поднимались к приюту “Медзалама”, он рассказал нам историю, похожую на один из таких мифов: ледник, – говорил он, пока мы шли по тропе, – это память о прошлых зимах, которую хранит для нас гора. На определенной высоте гора задерживает воспоминания, и, если мы хотим узнать о далеких зимах, надо подняться наверх.
– Это область вечных снегов, – объяснил отец. – Лето здесь не может растопить весь выпавший за зиму снег. Он так и лежит до осени, потом его покрывает снег новой зимы. Так снег сохраняется. Постепенно под снегом образуется ледник. Снег каждого года образует новый слой ледника, подобно тому, как рождаются кольца дерева, по которым мы определяем его возраст. Вот только ледник не лежит неподвижно на вершине горы. Он движется. Он все время сползает вниз.
– Почему? – спросил я.
– А как ты думаешь?
– Потому что он тяжелый, – ответил Бруно.
– Вот именно, – сказал отец. – Ледник тяжелый, а скала, на которой он лежит, очень гладкая. Поэтому он сползает вниз. Медленно, но безостановочно. Он сползает вниз по горе, пока не достигнет границы, где для него становится слишком тепло. Это называется “высота таяния”. Видите там, внизу?
Мы шли по морене, которая казалась песчаной. Длинный язык изо льда и камней тянулся далеко вниз, намного ниже тропы. По нему бежали ручейки, а ниже образовывалось непрозрачное озеро, по виду казавшееся ледяным.
– Эта вода, – объяснил отец, – не снег, который выпал прошлой зимой. А тот снег, который гора хранила бог весть сколько. Может, это вода из снега, который выпал сто лет назад.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?