Текст книги "Преданность. Год Обезьяны"
Автор книги: Патти Смит
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
Священник был добр к ней, но так и не уговорил ее разоткровенничаться. Она предпочла рассказать свою историю в самой большой из церквей – в зеленом соборе природы. Ведь природа тоже священна, еще больше, чем иконы, еще больше, чем мощи святых. Все это мертво по сравнению с самым ничтожным живым существом. Вот что знает лиса, и олень, и сосна.
Я – Евгения, сказала она, предлагая миру свою исповедь, закадровый текст своей недолгой жизни. Начала с того, как впервые почувствовала его присутствие, с того, как приятно было знать, что за ней наблюдают, как его присутствие воодушевляло кататься с огоньком. Рассказала, как радовалась подаренному пальто и его теплу, как продала себя за мешочек с винтами из ружья поэта – в равной мере из любопытства и от отчаяния. Ни о чем не умолчала, а когда описывала свою всепоглощающую страсть к нему, с ужасом почувствовала, что эта жажда все еще ворочается в сердце. Рассказала, как смыла с лодыжек его кровь, как похоронила его, не проронив ни слезинки. Пережив этот момент заново, наконец-то разрыдалась – оплакивая не Александра, а свою невинность.
Евгения тщательно завязала шнурки на коньках. Выйдя на лед, почувствовала себя естественно – так, как давно уже не чувствовала. Сноровка быстро вернулась, и Евгения исполняла программу с гармоничностью, с которой могла соперничать только тишина. Со всего леса собрались животные. Лиса, олень, в ворохе листьев – кролик. Птицы, казалось, обомлели, рассевшись на ветках деревьев вокруг пруда.
Солнце расточало тепло, предвещая раннюю весну. Коньки, царапая лед, ускорили и без того преждевременное таяние ледяной корки, покрытой ломкими жилками под опасно-прозрачным верхним слоем. Евгения не замедлила движение – наоборот, завертелась, словно в центре бесконечности всех бесконечностей. Того самого печально знаменитого пространства, которое изобрели и населили мистики, больше не ищущие пропитания на этом свете. Так она кружилась, освободившись от всех ожиданий и желаний, была одновременно челноком, основой, золотой нитью. Склонила голову, вскинула одну руку к небесам, капитулируя, – а направляла ее затянутая в перчатку рука ее собственной совести.
Белизна зимы
Сибирские цветы
Сибирские цветы – розовые,
как диадема дочурки
бледным домашним халатиком
занавешено окно,
в которое больше никто никогда не выглядывал
Повсюду кровь, обескровленная —
лишена своего кровавого цвета.
А лицо любви —
только белизна зимы
укутавшая холм
ель и сосну
лань и охотничий рожок
Тут всё сдувает
А мы все равно тоскуем
Два темных глаза
Одна склоненная голова
Одна упавшая с головы корона
Сновидение – это не сновидение
Дверь отца
По письменному столу, где все разложено наготове: авторучка, пепельница и стопка писчей бумаги – разливается свет. Писатель склоняется над столом, берет авторучку, тем самым покидая мир, текущий своим чередом по другую сторону тяжелой деревянной двери с резными грифонами-близнецами, удерживающими в равновесии левитирующую корону. В комнате тишь, но атмосфера напряженная, ощущение – как будто звери сцепляются рогами.
Снаружи, под предрекающим беду гербом – он словно бы испускает слабое красноватое сияние – сидит на корточках маленькая девочка. Она воображает, будто ей слышно, как авторучка отца царапает бумагу. Притаившись, ждет, пока ручка перестанет царапать: тогда он откроет дверь, возьмет девочку за руку, спустится по лестнице и сварит ей горячий шоколад.
Почему чувствуешь потребность что-то написать? Держаться наособицу, спрятаться в кокон, нырнуть в экстаз уединения, не считаясь с желаниями окружающих. У Вирджинии Вулф была ее комната. У Пруста – закрытые ставнями окна. У Маргерит Дюрас – примолкший дом. У Дилана Томаса – скромный сарайчик. Все искали пустоту, чтобы насытить ее словами. Словами, которые проникнут в девственные края, поразят доселе невиданными сочетаниями, выразят в звуке бесконечность. Теми словами, которые сложились в “Лолиту”, “Любовника”, “Богоматерь цветов”.
Целые штабеля блокнотов свидетельствуют о многих годах незадавшихся попыток, сдувшейся эйфории, неустанного вышагивания из угла в угол. Мы должны писать, сражаясь с мириадами трудностей, – это как объезжать своенравного молодого коня. Мы должны писать, но не уклоняясь от постоянных усилий, идя на определенные жертвы: принимать сигналы из будущего, возвращаться в детство, держать в узде капризы и кошмары воображения – все ради того, чтобы читатели присоединились к стремительной гонке.
Еще в Париже я получила от дочери Альбера Камю, Катрин, приглашение посетить дом семьи Камю в Лурмарене. Я редко приезжаю к кому-то погостить, потому что, как бы гостеприимно меня ни принимали, часто мучаюсь от ощущения несвободы или воображаемого нажима. Почти всегда предпочитаю уютную анонимность гостиниц. Но в этом случае я согласилась – мне была оказана большая честь. Попрощавшись с Симоной, вернулась, замкнув круг, в Париж, села в поезд до Экс-ан-Прованса, где меня встретил и за час довез до Лурмарена помощник Катрин. Если я и испытывала настороженность, ее развеяли любезность помощника Катрин и теплый прием, оказанный мне всеми.
Старинную виллу, где когда-то выращивали шелкопряд, Камю купил на деньги от Нобелевской премии, чтобы зажить вдали от Парижа. Мой маленький чемодан принесли в комнату, которую он когда-то занимал. Выглянув в окно, сразу догадываешься, чем привлекли его эти места. Солнце на безоблачном небе, оливковые рощи, лоскутки засушливых пустошей, испещренных непроходимыми зарослями желтых полевых цветов – все тут, казалось, сродни его естественной среде обитания – родному Алжиру.
Его комната была для него священным убежищем. Здесь он трудился над своим незавершенным шедевром “Первый человек”, проводя раскопки в поисках предков, заново предъявляя права на свою личную книгу бытия. Работал он – и его никто не тревожил – за тяжелой деревянной дверью с резными грифонами-близнецами, поддерживающими в воздухе корону. Я с легкостью вообразила, как маленькая Катрин водит пальцем по их крыльям, и сильнее всего ей хочется, чтобы папа открыл дверь.
Вид Лурмарена
Мне было четырнадцать, когда Камю погиб в роковой автокатастрофе. В новостях показали фотографии его детей и привели описание саквояжа, найденного под дождем на поле, на месте аварии, – внутри лежала его последняя рукопись. Пожить, пусть совсем недолго, в комнате, где он написал эти страницы, – опыт, смиряющий гордыню.
Комната обставлена скромно, на полках книги из его библиотеки, самые разные. “Дневники Эжена Делакруа” в трех томах. “Письма Гогена”. “Жизнь Магомета”. “Психическое насилие над массами” – до ужаса актуальное исследование Сержа Чахотина о надругательстве, совершаемом над массами посредством политической пропаганды. Прежде чем спуститься вниз, я снова подошла к окну. Где-то в полях, за кипарисами, ворота кладбища, где рядом со своей женой покоится Камю; его имя на плите частично стерлось, словно природа написала там свой рассказ.
Катрин приготовила нам обед и заварила чай фиалкового цвета – лечебный, от моего хронического кашля. Беседа текла тепло и непринужденно, нам ни на миг не становилось неловко. Потом я сходила с дочерью Катрин на долгую прогулку с собаками по полям, примыкающим к дому. Разговаривали мы о деревьях, опознавая их – кипарис, ель, молодые оливы, смоковница, согнувшиеся под тяжестью плодов вишни и величавый ливанский кедр. Она нарвала нам немного вишен, пока собаки весело играли, вырвавшись вперед. Когда мы уже подходили к дому, она протянула мне стройный стебель с шапкой крохотных желтых цветков – полевое растение с еле ощутимым благоуханием. Называется immortelle, “иммортель”, сказала она. “Бессмертник”.
Когда мы вернулись, помощник Катрин поманил меня в офисные помещения на нижнем этаже, где они работают и выполняют официальные обязанности. Обставлено скромно, атмосфера спокойной плодотворной работы. Он спросил, желаю ли я увидеть рукопись; я так остолбенела, что еле-еле что-то пролепетала в ответ.
Меня попросили вымыть руки, и я проделала это не без торжественности.
Дочь Камю вошла, положила передо мной на письменный стол рукопись Le Premier Homme – “Первого человека”, отошла и присела на стул – отдалилась на расстояние, на котором я могла почувствовать себя наедине с рукописью. Я имела честь в течение часа рассмотреть всю рукопись, страницу за страницей. Она была написана его почерком, и каждая страница создавала ощущение непреклонного единения автора с предметом описания. Как тут не возблагодарить богов за то, что они даровали Камю праведное и рассудительное перо.
Я бережно переворачивала страницу за страницей, дивясь тому, как красив в эстетическом отношении каждый лист. На первых ста листах бумаги с водяными знаками виднелся слева оттиск гравировального штампа – “Albert Camus”; остальные листы были без этой личной метки, как будто ему надоело видеть свое имя. На нескольких страницах – дополнения его уверенной рукой: строки тщательно отредактированы, целые куски решительно вычеркнуты. Тебе передается чувство сосредоточенности на своей миссии, слышится бешеный стук сердца – все, что подстегивало работу над последними словами финального абзаца – последним, что ему было суждено написать.
Я четко сознавала, что нахожусь в огромном долгу перед Катрин за разрешение рассмотреть рукопись ее отца, настроилась извлечь все, что можно, из этого драгоценного промежутка времени – и ничего другого мне не было нужно. Но мало-помалу почуяла, что фокус моего внимания сдвигается – знакомый сдвиг. Непреодолимая тяга, которая не дает мне полностью капитулировать перед каким-то произведением искусства и гонит меня из залов любимого музея к моему мольберту. Заставляет меня захлопнуть “Песни невинности”, чтобы увидеть одним глазком – так, как видел Блейк – отблеск божественного, из которого, возможно, тоже получатся стихи.
Такова переломная мощь выдающихся произведений – сигнал “К бою!”. А я время от времени поддаюсь гордыне, внушающей мне, что я в силах откликнуться на этот сигнал.
Слова передо мной были изящными, обжигали до волдырей. Мои руки вибрировали. Нахлынуло чувство уверенности в себе, меня так и подмывало удрать, взбежать по лестнице, закрыть за собой тяжелую дверь – его бывшую дверь, – сесть перед своей стопкой писчей бумаги и начать со своего начала. Акт невинного святотатства.
Я прижала кончики пальцев к кромке последней страницы. Мы с Катрин переглянулись, не промолвив ни слова. Я отдала ей рукопись, затаив сожаление, приберегаемое для конца любовной связи. Встала из-за стола: недопитый фиалковый чай остыл, иммортель где-то позабыта.
Иду бродить по маленькому городку, явственно воображаю, как Камю встает из-за стола, неохотно откладывая работу. Меж тем как за ним наблюдает призрачная девочка, он спускается по лестнице, идет той же дорогой, что и я, мимо колокольни с латинской надписью: “Часы проходят, пожирая нас”. Идет по тем же узким улочкам с булыжными мостовыми, занимает обычное место в кафе “Л’Ормо”. Закуривает сигарету и выпивает чашку кофе, капитулирует перед гулом деревни. Вдали – лавандовые холмы, миндальные деревья, голубое алжирское небо. Его мысли неизбежно переключаются с дружеских бесед, скачущих бодрым галопом, на его убежище, на какую-нибудь фразу, к которой пока не подобран ключик.
Дело идет медленно. У меня в кармане – огрызок карандаша.
В чем задача? Создать произведение, которое говорило бы с читателем на разных уровнях, словно в притче, только без привкуса умствования.
В чем мечта? Написать что-нибудь прекрасное, такое, чтобы оно было лучше меня, окупило бы мои испытания и безрассудства. Предоставить, спешно подняв по тревоге слова, доказательство существования Бога.
Почему я пишу? Мой палец, словно стилус, чертит этот вопрос в пустом воздухе. Знакомая загадка, которую я ставлю перед собой с детства, – препоясавшись словами, убегаешь от игр, от товарищей, из долины любви, а снаружи доносится барабанный бой.
Почему мы пишем? Гремит хор.
Потому что не можем жить просто так.
Написанное в поезде
Рукопись, конторка Les Lalanne, Нью-Йорк
Надгробие. Сет. Франция
Автор благодарит вас,
семья Альбера Камю
Джон Донатич
Дэн Хитон
Кристина Коффин
Александр Алайбегович
Клод Лаланн
Фред Камени
Лаитш Хо
Ариэль Гарсиа
Розмари Кэрролл
Энди Остроу
кафе “12 Chairs”
Ленни Кэй
Авторы фотографий:
Патти Смит,
Стивен Себринг (с. 14, 102),
Линда Бьянуччи (с. 31)
Год обезьяны
Мир обуяла роковая блажь.
Антонен Арто
Далеко на Западе
К “Дрём-мотелю” мы подъехали, когда полночь давно миновала. Я расплатилась с водителем, проверила, не забыла ли чего в машине, нажала на кнопку звонка – разбудить хозяйку. Уже без нескольких минут три, сказала она, но выдала мне ключ и бутылку минералки. Мой номер находился на самом нижнем этаже, окнами на длинный пирс. Я открыла раздвижную стеклянную дверь, и до меня донесся шум волн, которому аккомпанировали тихим лаем морские львы, развалившись на досках под пирсом. С Новым годом! – крикнула я миру. С Новым годом, растущая луна, телепатическое море.
От Сан-Франциско я добиралась час с небольшим. Только что сна не было ни в одном глазу – и вдруг почувствовала, что выбилась из сил. Сняла пальто, задвинула стеклянную дверь не впритык – хотела послушать шум волн, – но моментально погрузилась в факсимильную копию сна. Резко проснулась, сходила в сортир, почистила зубы, сняла ботинки и улеглась в постель. Возможно, мне что-то приснилось.
Новогоднее утро в Санта-Крусе, все, считай, вымерло. Мне вдруг захотелось совершенно конкретный завтрак: черного кофе и кукурузной каши с зеленым луком. Здесь такая каша отыщется вряд ли, но, на худой конец, сойдет яичница с ветчиной. Прихватила фотокамеру, направилась под горку, к пирсу. Надо мной, полускрытый величественными пальмами, нависал указатель, и я сообразила: нет, это все же не мотель. На указателе – слова “Дрим инн” и для выразительности – звезда с растопыренными лучами, навевавшая воспоминания об эре покорения космоса. Я остановилась полюбоваться, щелкнула своим “полароидом”, сняла с проявленного снимка защитную пленку, сунула его в карман.
– Спасибо, “Дрём-мотель”, – сказала я наполовину воздуху, наполовину указателю.
– Это “Дрим инн”! – воскликнул указатель.
– Ах да, верно, извините, – сказала я, несколько опешив. – “Постоялый двор сновидений”, значит. И все же мне ничего не приснилось.
– Да неужели? Ничего!
– Ничего!
Я невольно почувствовала себя Алисой, когда ее допрашивала Гусеница с кальяном. Уставилась под ноги, уворачиваясь от въедливой настырности указателя.
– Что ж, спасибо за фото, – сказала я, уже намыливаясь удрать.
Но путь к отступлению отрезали, внезапно развернувшись в воздухе, анимированные рисунки Тениелла: Черепаха Квази на задних лапах. Лакей-рыба и лакей-лягушка. Додо, затянутый в элегантный рукав от сюртука, и мерзкая Герцогиня с Кухаркой, и сама Алиса, угрюмо председательствующая на бесконечном чаепитии, где, господи прости, чаю вообще не наливали. Интересно, эту нежданную бомбежку картинками я сама себе внушила? Или мне удружил магнитный заряд указателя “Дрим инн”?
– Ну, а сейчас как?
– Это все сознание! – сердито вскрикнула я, когда анимированные рисунки умножились с ужасающей быстротой.
– Разбуженное сознание! – торжествующе хихикнул указатель.
Я отвернулась и тем прервала передачу образов. Честно говоря, у меня легкое косоглазие, и я частенько наблюдаю, как вокруг меня все скачет таким вот образом, обычно вправо. Вдобавок мозг чувствителен к всевозможным сигналам, если его по-настоящему растормошить. Но я вовсе не собиралась признавать этот факт в разговоре с каким-то указателем.
– Мне ничего не снилось! – упрямо крикнула я в ответ, спускаясь по склону, а по бокам парили саламандры.
У подножия холма была приземистая закусочная со словом “кофе” на окнах, написанным по горизонтали, буквами футовой высоты; под ними висела табличка “Открыто”. Я рассудила: если уж слову “кофе” уделили столько места, варят его тут наверняка очень даже неплохо, а может, даже подают донаты, посыпанные корицей. И только притронувшись к дверной ручке, заметила, что с нее свисает табличка поменьше. “Закрыто”. Ни тебе объяснений, ни тебе “вернусь через двадцать минут”. Перспектива выпить кофе подернулась туманом, шансы съесть донат и вовсе свелись к нулю. Наверно, почти все люди попрятались по домам и мучаются похмельем. Нельзя упрекать кофейню за то, что она закрыта в первый день наступившего года, хотя кофе, пожалуй, – самое подходящее лекарство после того, как всю ночь веселился сверх меры.
С кофе – облом; я присела на уличную скамейку, восстанавливая в памяти, хотя бы в общих чертах, вчерашний вечер. Три вечера подряд мы играли в “Филлморе”, и вот вчера, на последнем концерте, стою, срываю струны со своего “стратокастера”, а какой-то фрукт с засаленными патлами перегибается к сцене и уделывает мне ботинки. Последний вздох 2015-го, струя блевотины, возвестившая о наступлении нового года. Хороший знак или дурной? Ну-у, кто же разберет, если учесть, в каком состоянии весь мир. Припомнив вчерашнее, я поискала в карманах салфетку с экстрактом ведьмина орешника[6]6
Ведьмин орешник (также гамамелис, или лещина виргинская) – кустарник, листья и кора которого используются в медицине и косметологии, в том числе для пропитки гигиенических салфеток.
[Закрыть], которую обычно приберегаю для протирки объектива, села на корточки, очистила ботинки. С Новым годом! – сказала я им.
На цыпочках мимо указателя – и тут на меня пикирует занятная цепочка фраз, и я перерываю карманы в поисках карандаша: надо бы записать. “Пепел-птицы кружатся над городом, припорошенном ночью Бродячие лужайки в нарядах из тумана Мифический дворец пока еще был лесом Листья – всего лишь листья”. Синдром иссякшего поэта, вынуждающий извлекать вдохновение из капризного воздуха – так Жан Маре в “Орфее” Кокто запирался в барочном гараже в парижском предместье, забирался в видавший виды “рено”, настраивал радиоприемник и записывал на клочках бумаги обрывочные фразы – “стакан воды сияет на весь мир” и тому подобное…
Вернувшись в номер, отыскала несколько пакетиков-трубочек “Нескафе” и маленький электрический чайник. Сама себе сварила кофе, закуталась в одеяло, раздвинула двери, уселась в маленьком дворике с видом на море. Низкая стена частично загораживала обзор, но я пила свой утренний кофе, слышала шум волн и была худо-бедно довольна.
А потом подумала о Сэнди. Предполагалось, что он будет здесь, в номере по соседству. Перед гастролями нашей группы в “Филлморе” мы собирались встретиться в Сан-Франциско и заняться тем же, чем и обычно: пить кофе в “Триесте”, рыться в книгах в “Сити лайтс”, кататься взад-вперед по мосту Золотые Ворота под Doors, Вагнера и Grateful Dead. Сэнди Перлман, сотоварищ, которого я знала больше сорока лет, пулеметной скороговоркой разбирающий по косточкам хоть оперный цикл “Кольцо Нибелунгов”, хоть ритмические фигуры Бенджамина Бриттена. Когда мы играли в “Филлморе”, Сэнди присутствовал непременно – сидел, в бейсболке и широкой кожаной куртке, сгорбившись над стаканом имбирного эля за своим особым столиком в кулисах со стороны гримерки. После предновогоднего концерта мы намеревались отбиться от компании и в ночи, сквозь кипящую мглу, доехать до Санта-Круса на машине. Задумали первого января съесть второй завтрак в его засекреченной такерии – она где-то неподалеку от “Дрём-мотеля”.
Но все это не сбылось, потому что за день до нашего первого концерта Сэнди нашли в беспамятном состоянии, в одиночестве, на парковке в Сан-Рафаэле. Отвезли в больницу в округе Марин: как выяснилось, у него произошло кровоизлияние в мозг.
Утром в день нашего первого концерта Ленни Кэй и я поехали в отделение реанимации и интенсивной терапии в округ Марин. Сэнди в коме, весь в трубках, спеленутый жуткой тишиной. Мы встали по обе стороны от него, обещая, что будем мысленно держать его, оставим канал связи открытым: мы были готовы перехватить и принять любой сигнал. Не просто осколки любви, как сказал бы Сэнди, а целый кубок.
Вернулись в свой отель в Джапантауне; и Ленни, и я еле могли говорить. Ленни прихватил из номера гитару, и мы пошли в ресторан “На мосту” – он находится на пешеходном мостике между восточной и западной частями торгового центра. Уселись в глубине зала за зеленый деревянный стол, оба – в тихом шоке. На желтых стенах висела реклама японской манги: “Девочка из ада”, “Волчий дождь”, на стеллажах – ряды комиксов, больше похожих на романы в бумажных обложках. Ленни заказал кацу-карри и пиво “Асахи супер драй”, я – спагетти с икрой летучей рыбы и чай улун. Поели, торжественно распили на двоих чашку саке и пошли пешком в “Филлмор” на настройку. Мы ничего не могли сделать – разве что молиться и разве что играть концерты, как-то обходясь без присутствия кайфующего Сэнди. Бросились, как в омут, в первый из трех вечеров энергообмена с публикой, поэзии, негодующих речей экспромтом, политики и рок-н-ролла – и все это без передышки, я прямо запыхалась; играли так, словно своим саундом сумеем пробудить Сэнди от забытья.
В день, когда мне исполнилось шестьдесят девять, мы с Ленни рано утром поехали в больницу снова. Встали у койки Сэнди и поклялись – вопреки тому, что клятва была абсолютно невыполнима – от него не отходить. Мы с Ленни заглянули друг другу в глаза, зная, что в действительности не можем тут остаться. У нас работа, которую надо делать, концерты, которые надо играть, жизнь, которую надо – пусть даже как придется – прожить. Судьба приговорила нас праздновать мое шестидесятидевятилетие в “Филлморе” без Сэнди. В тот вечер, на миг повернувшись к публике спиной во время брейкдауна, когда мы играли “If 6 was 9”[7]7
“Если бы шестерка была девяткой” (англ.), песня Джими Хендрикса (1967).
[Закрыть], я старалась сдержать слезы, а потоки слов накладывались на другие потоки, сплетаясь с образом Сэнди, по-прежнему лежащего в коме совсем рядом – только мост Золотые Ворота переехать.
Когда мы отработали в Сан-Франциско, я покинула Сэнди и отправилась в Санта-Крус одна. Так и не отменила бронь его номера – не смогла себя заставить; сидела на заднем сиденье машины, а его голос клубился вокруг. “Матрица Монолит Медуза Макбет Metallica Макиавелли”. У Сэнди была своя игра в “М”, и в ней тоже был бархатный шнур с кисточкой, и были указания, которые вели его до конечной точки – до самой Библиотеки Имеджиноса[8]8
Имеджинос – главный герой юношеских произведений Сэнди Перлмана, которые стали сюжетной основой для одноименного альбома рок-группы Blue Öyster Cult. Перлман был продюсером группы и автором текстов многих композиций.
[Закрыть].
Я посидела в своем дворике, закутанная в одеяло, как выздоравливающий пациент в “Волшебной горе”, а потом почувствовала, как зарождается странная головная боль – скорее всего, от скачка атмосферного давления. Пошла к портье за аспирином – и только тут заметила, что мой номер не на первом этаже, а еще ниже, в полуподвале, и потому ближе к откосу, за которым начинается пляж. Сначала, позабыв об этой тонкости, я заблудилась, уткнулась в конец тускло освещенного коридора. Так и не смогла отыскать лестницу, ведущую к стойке портье, решила: шут с ним, с аспирином, пошла назад. Полезла за ключом – а нащупала тугой бинт толщиной примерно с сигарету “Голуаз”. Размотала марлю на треть, почти ожидая найти внутри какое-то послание, – но нет, ничего. Как бинт попал в мой карман, я понятия не имела, но снова смотала марлю, положила на прежнее место, вернулась в номер. Включила радио – Нина Симон пела “I Put a Spell on You” (“На тебе мое заклятье”). Тюлени молчали, но мне были слышны далекие волны, зима на Западном побережье. Я рухнула на кровать и крепко заснула.
Я была уверена, что в “Дрём-мотеле” снов не вижу, и тем не менее, хорошенько подумав, сообразила: нет, я все-таки видела сон. А точнее, скользила на коньках вдоль опушки сновидения. Сумерки надели маскарадный костюм ночи, а сбросив маску, обернулись зарей и осветили тропу, на которую я ступила по доброй воле, отправилась из пустыни к морю. Чайки причитали и каркали, а тюлени спали, и только их король, больше напоминавший моржа, поднял голову и взревел, обращаясь к солнцу. Было ощущение, что все ушли – ушли в баллардовском[9]9
Подразумевается английский писатель Джеймс Грэм Баллард.
[Закрыть] смысле.
Пляж был завален обертками от шоколадных батончиков, сотнями, если не тысячами – они были разбросаны по песку, словно перья после линьки. Я присела на корточки – изучить обертки повнимательнее, сунула пригоршню в карман. “Баттерфингер”, “Пинат чуз”, “3 маскетирз”, “Милки вэй” и “Бэби Рут”. Все обертки вскрыты, но от шоколада не осталось и следа. Вокруг – ни души, на берегу – никаких отпечатков ног, – обнаружилась только магнитола, наполовину зарытая в песчаный холмик. Ключ я забыла, но раздвижная дверь была не заперта. Вернувшись в свой номер, я увидела, что все еще сплю – что ж, стала дожидаться с открытым окном, пока проснусь.
Мое раздвоенное “я” продолжало видеть сны – даже под моим пристальным взглядом. Я набрела на выцветший рекламный щит, возвещавший, что феномен оберток от шоколадок распространился до самого Сан-Диего, накрыл хорошо известный мне кусочек пляжа у рыболовного пирса Оу-Би. Я шла туда, куда вела меня тропа, через нескончаемые болота, где там и сям торчали заброшенные высотки со смещенными углами. Из трещин в цементе росли длинные стройные деревья-сорняки, и их ветки, похожие на бледные руки, высовывались из мертвых зданий. Когда я добралась до пляжа, луна уже взошла, очертив лучами силуэт старого пирса. Я опоздала: все вещдоки – все обертки – уже сгребли в кучи и подожгли, развели длинную вереницу ядовитых костров – ядовитых и все-таки очень красивых, обертки в огне скручивались, словно осенние листья – только синтетические.
Все ушли – ушли в баллардовском смысле
Опушка сновидения – да еще и с развивающимся сюжетом! Пожалуй, это больше походило на божью кару, предчувствие чего-то надвигающегося – чего-то наподобие гигантского роя мошкары, черных туч, застилающих дорогу детям на велосипедах. Границы реальности так сильно сместились, что, похоже, необходимо нанести эту лоскутную топографию на карту. Малость покумекать над схемой, применив геометрическое мышление, – вот что тут требуется. В ящике стола нашлись два-три одноразовых лейкопластыря, выцветшая открытка, угольный карандаш и сложенный лист кальки, что показалось мне немыслимой удачей. Я прилепила кальку к стене, попыталась раскусить загадку этого несусветного ландшафта, но набросала всего лишь обрывочную диаграмму, логика которой была не более доказуема, чем логика карты острова сокровищ, нарисованной ребенком.
– Включи голову, – пожурило меня зеркало.
– Включи сознание, – посоветовал указатель.
Оберток у меня был полный карман. Я разложила их на столе рядом с открыткой; она была с выставки 1915 года “Сан-Диего – Панама” и подбросила идею: а не поехать ли мне в Сан-Диего, не посмотреть ли своими глазами, что творится на Оушен-Бич?
От всей этой бесплодной аналитической работы я нагуляла сильный аппетит. Нашла неподалеку ретродайнер “У Люси”, заказала горячий бутерброд с сыром на ржаном хлебе, пирог с голубикой и черный кофе. В кабинке позади меня сидели подростки, лет четырнадцати-пятнадцати, наверно. Я не прислушивалась к их разговорам – скорее меня убаюкивал шум голосов, доносившийся как бы из музыкального автомата, этакого привинченного к столику “селектора песен”, в который нужно бросить монетку. Подростки-музавтомат говорили вполголоса, и из гула постепенно сгустились слова.
– Не, без разницы.
– Ага, конечно! Одно – из двух существительных, другое – прилагательное плюс существительное. Значит, смысл разный.
– Люди говорят и так, и так.
– Значит, некоторые говорят неправильно.
– Вы все тупые, – сказал новый голос.
Внезапная тишина. Должно быть, в компании он имел вес, потому что все заткнулись и прислушались.
– Существительное плюс предлог плюс существительное – язык сломаешь. А прилагательное плюс существительное – просто и ясно. “Обертка от шоколадки” и “шоколадная обертка” – поняли?
Я навострила уши. Случайное совпадение – или все-таки нет? Гул голосов стал громче – поднялся к потолку, как пар от брикета сухого льда. Я взяла со столика свой счет и как бы бездумно помедлила перед их кабинкой. Четверо ботаников, но продвинутых, щеголяющих своей продвинутостью напропалую.
– Привет, знаете что-нибудь вот об этом? – спросила я, разгладив на столе одну обертку.
– “Чуз” написано с ошибкой. Через два “з”.
– А не знаете, откуда она могла взяться?
– Может, подделка какая-нибудь китайская.
– Ну ладно, если услышите что-нибудь, дайте знать.
Пока они таращились на меня все насмешливее, я забрала пиратскую обертку “Пинат чуз”. И правда, вот она – ошибка. Как я могла проглядеть лишнюю “з”? Кассирша вскрывала упаковку двадцатипятицентовиков. Я сообразила, что не оставила чаевых, и вернулась в свою кабинку.
– Кстати, – сказала я, задержавшись перед столиком ребят, – правильно говорить “обертка от шоколадки”.
Они встали, протиснулись мимо меня к дверям – ушли, не оставив чаевых. Я заметила, что у всех них голубые рюкзаки с вертикальной желтой полосой. Последний, уходя, зыркнул на меня сердито, у него были темные волнистые волосы, правый глаз слегка косил – почти как мой.
Телефон завибрировал. Ленни, с новостями о Сэнди – то есть с новостью, что нет никаких новостей. Стабильное молчание, требуются терпение и молитвы. Зашла в секонд-хенд, купила – почему-то захотелось – старую футболку Grateful Dead с психоделическими разводами и лицом Джерри Гарсии. В глубине зала были два небольших книжных шкафа со стопками номеров “Нэшнл джиеографик”, книгами Стивена Кинга, компьютерными играми и случайными компакт-дисками. Я нашла пару старых номеров “Библикл аркеолоджи ревью” и зачитанную “Аврелию” Жерара де Нерваля в бумажной обложке. Все стоило дешево, кроме футболки с Джерри, но и она окупала свою цену: его улыбающееся лицо прямо-таки излучало химическую любовь.
В номере меня ждал сюрприз: кто-то снял со стены мою диаграмму и свернул. Я постелила поверх подушки футболку с портретом Джерри, плюхнулась в шезлонг и раскрыла “Аврелию”, но продвинулась ненамного дальше первой, заманчивой фразы: “Наши сновидения – это вторая жизнь”. Ненадолго забылась сном про революцию – я хочу сказать, про французскую, с молодыми парнями в развевающихся по ветру рубашках и кожаных бриджах. Их вождь привязан кожаными ремнями к тяжелым воротам. К нему подходит соратник с факелом в руке, твердо держит факел, пока огонь прожигает толстые путы. Вождь освобожден, запястья у него черные, вздутые. Он зовет своего коня, а потом говорит мне, что создал группу, называется Glitter Noun – “Блестки существительное”.
– Почему Glitter? – спрашиваю я. – Sparkle лучше.
– Это да, но Sparkle уже занято. Sparklehorse.
– А почему не просто Noun?
– Noun. Мне нравится, – говорит вождь. – Пусть будет Noun.
Вскакивает на своего чубарого коня породы аппалуза, морщится, когда повод задевает за запястье.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.