Текст книги "Горький: страсти по Максиму"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
В казанском музее А. М. Горького на стене под стеклом висит документ. Это не оригинал, а копия. Все оригиналы важных документов, связанных с именем Горького, хранятся в Архиве Горького в Институте мировой литературы в Москве. Но читать этот документ интереснее в Казани, потому что именно здесь произошло описанное в нем событие. Это протокол за № 427 заседания Казанской духовной консистории о “предании епитимии цехового Александра (переправлено на Алексея. – П.Б.) Максимова Пешкова за покушение на самоубийство”.
1887 года декабря 31 дня. По указу Его Императорского Величества Казанская Духовная Консистория в следующем составе: члены Консистории: протоиерей Богородицкого Собора В. Братолюбов, протоиер<ей> Вознесен<ской> церкви Ф. Васильев, свящ<енник> Богоявлен<ской> церкви А. Скворцов и свящ<енник> Николонизской церкви Н. Варушкин при и<сполняющем> д<олжность> секретаря А. Звереве слушали:
1) Присланный при отношении пристава 3 части г. Казани от 16 сего декабря за № 4868-м акт дознания о покушении на самоубийство Нижегородского цехового Алексея Максимова Пешкова, проживавшего по Бассейной улице в д<оме> Степанова. Из акта видно, что Пешков, с целью лишить себя жизни, выстрелил себе в бок из револьвера и для подания медицинской помощи отправлен в земскую больницу, где при нем была найдена написанная им, Пешковым, записка следующего содержания: (полностью приводится цитированная выше записка. – П.Б.).
2) Отношение смотрителя Казанских земских заведений общественного призрения, от 30 сего декабря за № 723, коим он уведомил Консисторию, на отношение ее от 24 декабря за № 9946, что цеховой Алексей Максимов Пешков из больницы выписан 21 декабря, почти здоровым и ходит в больницу на перевязку. Во время его пребывания в больнице никакого психического расстройства замечаемо не было. Закон: 14 правило Св<ятого> Тимофея, архиепископа Александрийского. Приказали: цехового Алексея Максимова Пешкова за покушение на самоубийство на основ<ании> 14 прав<ила> Св<ятого> Тимофея, арх<иепископа> Александрийского, предать приватному суду его приходского священника, с тем, чтобы он объяснил ему значение и назначение здешней жизни, убедил его на будущее дорожить оною, как величайшим даром Божиим, и вести себя достойно христианского звания, о чем к исполнению и послан указ (на полях пометка: “исполн<ен> 15 янв<аря> № 269”. – П.Б.) благочинному первой половины Казанских городских церквей, протоиерею Петропавловского собора Петру Малову.
Протокол подписан 13 января 1888 года. С этого момента Алексей Пешков вступает с церковью в бурные отношения. Но прежде задумаемся о самом этом документе. На современный взгляд, он производит туманное впечатление. Какой-то осколок непонятной цивилизации. В самом деле: “цеховой Алексей Максимов Пешков”, да еще и не местный, да еще и не своим прямым делом занимающийся, по каким-то причинам вздумал себя застрелить. Ну и что такого?! Одним “самострельщиком” больше, одним меньше. Сколько народу ежедневно приезжало в Казань и уезжало из нее. Сколько людей умирали, и сколько из них – неестественной смертью.
М. Н. Пинегин в книге “Казань в ее прошлом и настоящем” приводит статистику самоубийств в Казани и губернии в целом. На 100 самоубийств в губернии 34,5 приходилось на Казань. Это и понятно: город, много пьяниц, босяков, наконец – студентов и вообще “умственной” молодежи, вроде Латышевой и Пешкова. В период с 1882 по 1888 год, пишет Пинегин, в Казани было: самоубийц – мужчин 77, женщин 54; умерших от пьянства – мужчин 120, женщин 28. Мужчины чаще “опивались”, чем кончали с собой (быть может, из-за того же пьянства), женщины – наоборот. Пинегин с грустью называет это “темной стороной жизни Казани”.
Но при этом только номерных документов по поводу поступка Алеши Пешкова было подписано четыре! Это те, о которых мы знаем. Смотритель земских заведений общественного призрения доносит о Пешкове в духовную консисторию. Немедленно собирается синклит из протоиереев и просто иереев, двух настоятелей и двух просто священников. Они выносят постановление о предании юноши епитимии. Непосредственным вразумлением должен заняться священник его прихода по месту жительства. Если бы земский смотритель со слов врачей сообщил, что Пешков пребывает в психическом расстройстве, дело бы усложнилось. Самоубийство (или его попытка) в состоянии помешательства могло рассматриваться не как духовное преступление, а как несчастный случай. Но Пешков в записке специально указал, что он в “здравом уме”.
Можно по-разному отнестись к этому документу. Это – Система. Закон. Правило святого Тимофея, архиепископа Александрийского, о самоубийцах было принято еще в IV веке и неуклонно исполнялось православной церковью. Самоубийц не хоронили на православных кладбищах, а на выживших накладывали епитимью. Епитимья не наказание, а воспитание. Она могла выражаться в более продолжительных молитвах, в усиленном посте, в паломничестве… Форму епитимьи и продолжительность ее назначал духовник или приходской священник. В данном случае это был казанский священник Петр Малов.
Получив от полиции постановление консистории, Алеша отказался идти на покаяние к Малову. Тогда пригрозили привести его силой, но в результате привели уже не в приходскую церковь, а в Феодоровский монастырь. Это было сделано ввиду особого случая. Ведь духовный преступник упорствовал в своей гордыне, а кроме того, нанес оскорбление церкви.
Горький в письме к Груздеву вспоминал это так: “Постановление суда Духовной консистории было сообщено мне через полицию, и был указан день, час, когда я должен явиться к протоиерею Малову для того, чтоб выслушать благопоучения, кои он мне благопожелает сделать. Я сказал околоточному надзирателю, что к Малову не пойду, и получил в ответ: «Приведем на веревочке». Эта угроза несколько рассердила меня, и, будучи в ту пору настроен саркастически, я написал и послал Малову почтой стихи, которые начинались как-то так:
«Попу ли рассуждать о пуле?»
Через несколько дней студент Дух<овной> академии диакон Карцев сообщил мне, что протопоп стихи мои получил, рассердился и направил их в Дух<овную> консисторию и что, вероятно, мне «попадет за них». Но – не попало, и лишь весною, в селе Красновидове, урядник предъявил мне бумагу Дух<овной> консистории, в которой значилось, что я отлучен от церкви на семь лет”.
Это письмо написано не ранее 1929 года. Возможно, Горький еще не знал, что в 1928 году в Казани вышла книга местного краеведа Н. Ф. Калинина “Горький в Казани. Опыт литературно-биографической экскурсии”. Но в любом случае, он знал о ней в 1934 году, читал ее и потому описал свое отлучение от церкви в письме к тому же Груздеву гораздо более подробно.
“Правильнее, пожалуй, будет сказать, что меня не судили, а только допрашивали, и было это не <в> Духовной консистории (как написал И. А. Груздев. – П.Б.), а в Феодоровском монастыре. Допрашивал иеромонах, «белый» священник, а третий – Гусев, проф<ессор> Казанск<ой> дух<овной> академии. Он молчал, иеромонах сердился, поп уговаривал. Я заявил, чтоб оставили меня в покое, а иначе я повешусь на воротах монастырской ограды”.
Отсюда становится более понятным довольно темный момент в биографии Пешкова, его отлучение от церкви. Как громко звучит: отлучение от церкви! На семь лет! Впрочем, в том же письме к Груздеву Горький пишет: “…в 96 г. протоиерей Самар<ского> собора Лаврский, – «друг Добролюбова», называл он себя, – сообщил мне, пред тем, как венчать с Е<катериной> П<авловной>, что срок отлучения давно истек, ибо отлучен я был на четыре года”.
Но все равно. Отлучен! Раньше Толстого!
Илья Груздев в книге “Горький и его время” иронизирует над профессором Духовной академии Гусевым: “Какого рода был этот профессор, можно судить по тем брошюрам, которыми он наводнял Казань: «Необходимость внешнего Богопочтения», «О клятве и присяге», «Религиозность – опора нравственности» и т. п.”.
Александр Федорович Гусев служил профессором апологетики христианства в Духовной академии и был автором множества книг и статей: “Дж. Ст. Милль как моралист” (1875), “О Конте” (1875), “Христианство в его отношении к философии и науке” (1885), “Необходимость внешнего благочестия (против Л. Н. Толстого)” (1890), “Л. Н. Толстой, его исповедь и мнимо-новая вера” (1886–1890), “Нравственный идеал буддизма в отношении к христианству” (1874), “Нравственность как условие истинной цивилизации и специальный предмет науки (разбор теории Бокля)” (1874), “Зависимость морали от религиозной или философской метафизики” (1886) и др.
Следовательно, Пешкова, сироту без определенного места жительства, нахамившего (увы, это так!) в не очень остроумной форме пожилому протоиерею, допрашивал не последний в городе человек.
Что касается работы А. Ф. Гусева о “внешнем благочестии”, направленной против Л. Н. Толстого, это было действительно не лучшее из его сочинений. Однако необходимость наводнять такими брошюрами Казань, очевидно, была. И тому свидетель сам Горький. Именно он в “Моих университетах” вспоминает о появлении в Казани “толстовца”, который произвел на Пешкова очень плохое впечатление.
В Феодоровском монастыре Пешкова не допрашивали, а уговаривали раскаяться, принести извинения протоиерею и принять епитимью. Алексей упорствовал, загоняя всех в тупик. В сущности, за написанные стихи он мог подлежать и гражданскому наказанию, вплоть до телесного. Тем более что он уже был под подозрением полиции.
Угроза повеситься на монастырской ограде стала последней каплей в чаше терпения духовных лиц. Та мера наказания, которую избрали они, для Алексея была пустяком. На полученную уже в Красновидове бумагу об “отлучении” Пешков откликнулся ехидными стихами:
Только я было избавился от бед,
Как от церкви отлучили на семь лет!
Отлучение, положим, не беда,
Ну, а все-таки обидно, господа!
В лоне церкви много всякого зверья,
Почему же оказался лишним я?
А теперь представьте огромный полиэтнический город. И вот в этой массе людей точно Божий глаз обращается на юного Пешкова. Какая вокруг него свистопляска! Газета “Волжский вестник” помещает об этом сообщение:
“Покушение на самоубийство. 12 декабря, в 8 часов вечера, в Подлужной улице, на берегу реки Казанки, нижегородский цеховой Алексей Максимов Пешков 32 лет (газетчик переврал, Алексею было лишь 19 лет. – П.Б.) выстрелил из револьвера в левый бок” и т. д. Задействованы журналисты, доктора, земский смотритель, протоиереи, священники, профессор Духовной академии, монахи. А до этого еще и сторож-татарин, пристав, околоточный. Секретари, написавшие все эти бумаги.
До какой же степени ценилась единичная жизнь и душа человеческая в России в эпоху “свинцовых мерзостей жизни”! Насколько внимательной к личности была эта Система. Да, громоздкая, грубоватая. Да, не учитывавшая, что только что отошедшего от шока молодого человека нельзя вести в церковь “на веревочке”. Но это была Система, в которой каждый человек был ценен.
Сегодня самоубийцу отвезут в морг, и никто в городе об этом не узнает.
Из “Практического руководства при отправлении приходских треб” священника отца Н. Сильченкова читаем “Правило о епитимии”: “Все люди светского звания, присуждаемые к церковному покаянию, проходят сие покаяние под надзором духовных их отцов, исключая тех епитимийцев, прохождение которыми епитимий на месте оказалось безуспешным и которые посему подлежат заключению в монастыри”.
Вот о чем Пешкова упрашивали в монастыре. Понести монастырское покаяние. Искупить двойной грех: попытку наложения на себя рук и неприличный поступок в отношении священника. Вот почему он пригрозил им, что повесится на ограде монастыря. Если они его запрут.
Пешков отделался малым из возможных наказаний. Скорее всего, его отлучили от церкви действительно на четыре года, как сказал ему об этом при его венчании с Е. П. Волжиной самарский батюшка. Согласно “Правилам о епитимий”, это церковное наказание назначается “отступникам от веры, судя по обстоятельствам, побудившим их на то”, на срок от четырех лет “до самой смерти”. Все гражданские права у Пешкова сохранялись. Через восемь лет, венчаясь в самарском храме с Екатериной Павловной Волжиной, он формально вернулся в лоно православной церкви.
Но только формально. В 1888 году будущий великий писатель сделал окончательный выбор. Отныне он жил вне церковных стен. Это было его самовольное отлучение – навсегда.
“Затерянный среди пустынь вселенной, один на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства, терзаемый мучительным вопросом – зачем он существует? – он мужественно движется – вперед! И – выше! – по пути к победам над всеми тайнами земли и неба” (“Человек”).
В 1888 году Алексей Пешков сделал свой выбор в пользу одиночества и трагедии. А русская православная церковь лишилась талантливого молодого брата, будущего писателя, “властителя дум” и строителя новой культуры. И в этом была ее драма.
Не об этом ли думал профессор Казанской духовной академии Гусев, когда во время допроса он “молчал”?
День третий
Опасные связи
Человек – это переход и гибель.
Ницше. Так говорил Заратустра
«В пустыне, увы, не безлюдной»
После Казани Пешков побывал в Красновидове, окрестных деревнях и дрался с мужиками, которые подожгли лавку народника Ромася, затем батрачил у тех же мужиков. Когда батрачить надоело, он через Самару на барже отправился на Каспийское море и работал на рыбном промысле Кабанкулбай. По окончании путины пешком через Моздокские степи пришел в Царицын. Устроился работать на станции Волжская Грязе-Царицынской железной дороги, затем – сторожем на станции Добринка. Перевелся в Борисоглебск. Еще раз перевелся – на станцию Крутая. Все это время продолжал пропагандировать и участвовать в кружках самообразования, за что вновь удостоился полицейского наблюдения.
Именно в этот период Пешков проходит искус “толстовства”, которым в свое время переболели многие крупные писатели: Чехов, Бунин, Леонид Андреев и другие. На станции Крутая с телеграфистами Д. С. Юриным, И. В. Ярославцевым и дочерью начальника станции М. З. Басаргиной он решил организовать земледельческую колонию и был отправлен к Льву Толстому – просить у него кусок земли и денег на хозяйство. Ехал “зайцем”, на тормозных площадках вагонов, а больше шел пешком, оправдывая свою фамилию. Побывал в Донской области, в Тамбовской, в Рязанской губерниях. Так и дошел до Москвы.
Но до этого он посетил Ясную Поляну в надежде найти Толстого. Его там не было, он уехал в Москву. Но и в Москве, в Хамовниках, Толстого не оказалось. По словам Софьи Андреевны, он ушел в Троице-Сергиеву лавру. Неизвестно, что наговорил жене великого писателя никому не известный Пешков, но Софья Андреевна, хотя и встретила долговязого просителя ласково и даже угостила кофеем с булкой, как бы между прочим заметила, что к Льву Николаевичу шляется очень много “темных бездельников” и что Россия вообще “изобилует бездельниками”.
Пешков расстроился и ушел.
Но прежде Алексей оставил письмо Толстому. Письмо поражает дремучей провинциальной наивностью. И в то же время трогает, ибо за этим письмом стоит не только он, а целая группа растерянных молодых людей, одуревших от уездной скучной и бессмысленной жизни, с жарой, холодом, завыванием вьюги в степи и однообразным свистом сусликов, беспробудным пьянством и бесконечными сплетнями. Скуки, от которой хочется повеситься и которая способна сделать из людей завистливых и беспощадных циников. Вспомните горьковский рассказ “Скуки ради”, где именно от скуки, ради развлечения работники станции доводят Арину до самоубийства. А молодые люди одержимы жаждой деятельности. Они хватаются за Толстого как за соломинку. Молодым людям невдомек, что таких, как они, по России великое множество. И все эти люди уже порядком надоели Толстому. А его жене еще больше.
25 апреля 1889 г., Москва
Лев Николаевич!
Я был у Вас в Ясной Поляне и Москве; мне сказали, что Вы хвораете и не можете принять.
Порешил написать Вам письмо. Дело вот в чем: несколько человек, служащих на Г<рязе>-Ц<арицынской> ж<елезной> д<ороге>, – в том числе и пишущий к Вам, – увлеченные идеей самостоятельного, личного труда и жизнью в деревне, порешили заняться хлебопашеством. Но, хотя все мы и получаем жалованье – рублей по 30-ти в месяц, средним числом, – личные наши сбережения ничтожны, и нужно очень долго ждать, когда они возрастут до суммы, необходимой на обзаведение хозяйством. И вот мы решили прибегнуть к Вашей помощи, у Вас много земли, которая, говорят, не обрабатывается. Мы просим Вас дать нам кусок этой земли.
Затем: кроме помощи чисто материальной, мы надеемся на помощь нравственную, на Ваши советы и указания, которые бы облегчили нам успешное достижение цели, а также и на то, что Вы не откажете нам дать книги: “Исповедь”, “Моя вера” и прочие, не допущенные в продажу. Мы надеемся, что, какой бы ни показалась Вам наша попытка – достойной ли Вашего внимания и поддержки или же пустой и сумасбродной, – Вы не откажетесь ответить нам. Это немного отнимет у Вас время. Если Вам угодно ближе познакомиться с нами и с тем, что нами сделано к осуществлению нашей попытки, двое или один из нас могут прийти к Вам. Надеемся на Вашу помощь. От лиц всех – нижегородский мещанин
Алексей Максимов Пешков
Итак, он всего лишь просил у Толстого земли и денег на обустройство на его же графской земле. Еще просил, чтобы снабдил их книгами, которые запрещены к распространению и за которые графа через несколько лет отлучат от церкви. Наконец, он просил хотя бы ответить им письмом (“это немного отнимет у Вас время”), не понимая, что подобных “хотя бы ответов” ждали от писателя сотни людей.
Например, ждала ответа от Льва Толстого гимназисточка из богатой киевской семьи – Лидочка, будущая жена философа Н. А. Бердяева. Ей казалось безнравственным жить в роскоши и процветании, когда страдает народ, и она решила уйти из семьи и пойти на акушерские курсы. Тогда многие девушки рвались на акушерские курсы. Толстой ответил Лидочке, что делать добро можно и в своей социальной среде, для этого вовсе не обязательно убегать от родителей. Лидочке этого показалось мало. Она написала графу еще одно письмо, на которое Толстой ничего не ответил.
Толстой задыхался от нашествия “толстовцев”. “Толстовские” коммуны стали появляться с 1886 года, и отношение к ним графа было скорее отрицательным. В работе “Так что же нам делать?” он писал: “На вопрос, нужно ли организовывать этот физический труд, устроить сообщество в деревне, на земле, оказалось, что все это не нужно, что труд, если он имеет своею целью не приобретение возможности праздности и пользования чужим трудом, каков труд наживающих деньги людей, а имеет целью удовлетворение потребностей, сам собой влечет из города в деревню, к земле, туда, где труд этот самый плодотворный и радостный. Сообщества же не нужно было составлять потому, что человек трудящийся сам по себе естественно примыкает к существующему сообществу людей трудящихся”.
Толстой на письмо Пешкова не ответил. Что он мог? Еще раз посоветовать молодежи “делать добро”? На забытой Богом степной станции, где единственным событием являются короткие остановки пассажирских поездов, которые с поэтической и безнадежной тоской описал Александр Блок:
Три ярких глаза набегающих,
Нежней румянец, круче локон.
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон?
Посоветовать молодым людям бросить работу, родителей и садиться “на землю”? Но только не на его, толстовскую, землю. Потому что Толстой, по признанию его дочери Александры, не любил “толстовцев”.
Что он мог ответить?
К тому же в письме… не было обратного адреса. Его-то молодой “толстовец”, делегированный в Москву со станции Крутая, почему-то забыл указать. Может, он был на конверте? Но в то время было не принято писать на конвертах обратные адреса.
Через несколько лет Софья Андреевна на письме Пешкова сделала пометку: “Горький”. Тем самым существенно повысила корреспонденцию в ее статусе. Пока же долговязый проситель уезжал в родной Нижний Новгород в вагоне… для скота. И можно ни секунды не сомневаться, что он на всю жизнь запомнил этот отъезд. Помнил о нем и когда впервые встречался с Толстым. Граф разговаривал с ним нарочито грубовато, с матерком – из народа же человек! И когда писал пьесу “На дне”. И когда истинно по-рыцарски защищал Софью Андреевну от желтой прессы, травившей ее после ухода и смерти мужа. И когда создавал свой очерк-портрет Льва Толстого, где высказал о нем все самое восторженное и наболевшее в собственной душе.
Пешков хотел организовать коммуну только для того, чтобы “отойти в тихий угол и там продумать пережитое”. Пережитое – это Казань и Красновидово, где он возбуждал крестьян речами о лучшей жизни. Он, потерявший смысл этой жизни, едва не убивший себя физически и раздавленный душевно. Описание красновидовской жизни – самое смутное место в “Моих университетах”. И самое, надо признаться, скучное. Как и повесть “Лето”, написанная раньше по тем же воспоминаниям. И какой дымный, угарный конец! Сожгли избу Ромася с книгами. Ромась уехал из Красновидова. Алексей остался на распутье. Смерть не удалась ему. Жизнь тоже не удается.
Возникает какой-то крестьянин Баринов, “с обезьяньими руками”, из той породы людей, которым не сидится на одном месте. Положим, и Пешков такой же. Но Пешков ищет истину, а Баринов просто проживает жизнь. Без цели, без смысла. Когда Ромась уехал, Пешков жил у Баринова в бане (добавим: “с пауками”). Баринов сманил его на рыбные промыслы и там надоел ему смертельно, так что Алеша бежал от него в Моздок.
Этот Баринов, которого Илья Груздев метко называет “народным Хлестаковым”, предтеча князя Шакро из рассказа “Мой спутник”. Баринов подбивал Пешкова бежать в Персию, благо Персия была рядом с рыбными промыслами. А Персия, если вспомнить “В людях”, была не просто заветной мечтой Алексея, но и единственной в его подростковом сознании альтернативой поступлению в университет.
Таким образом, Баринов стал очередным искусителем Пешкова после Смурого, Евреинова и отчасти Ромася. Но обратимся к Ромасю.
В прозе Горького он предстает настоящим народникомреволюционером, который поддержал Пешкова в период духовного отчаяния. В “Моих университетах” он выступает под кличкой Хохол.
“В конце марта, вечером, придя в магазин из пекарни (это уже после попытки самоубийства. – П.Б.), я увидал в комнате продавщицы Хохла. Он сидел на стуле у окна, задумчиво покуривая толстую папиросу и смотря внимательно в облака дыма.
– Вы свободны? – спросил он, не здороваясь.
– На двадцать минут.
– Садитесь, поговорим.
Как всегда, он был туго зашит в казакин из «чертовой кожи», на его широкой груди расстилалась светлая борода, над упрямым лбом торчит щетина жестких, коротко остриженных волос, на ногах у него тяжелые, мужицкие сапоги, от них крепко пахнет дегтем.
– Нуте-с, – заговорил он спокойно и негромко, – не хотите ли приехать ко мне? Я живу в селе Красновидове, сорок пять верст вниз по Волге, у меня там лавка, вы будете помогать мне в торговле, это отнимет у вас не много времени, я имею хорошие книги, помогу вам учиться – согласны?
– Да”.
В этом отрывке Ромась предстает как спаситель Алексея, который после попытки самоубийства был вынужден вернуться к Деренкову, в булочную, к пекарям и студентам, то есть на тот же самый круг бесплодных духовных исканий, который привел его к попытке самоубийства. И сама внешность Ромася напоминала сказочного богатыря: “Он ушел не оглядываясь, твердо ставя ноги, легко неся тяжелое, богатырски литое тело”. За этим не сразу обращаешь внимание на “чертову кожу” и “упрямый лоб”, а также на то, что Хохол словно с неба свалился на Алексея или, напротив, выскочил, как черт из преисподней. Он сочетает в себе черты и ангела-спасителя, и змия-искусителя, который зовет Пешкова отведать неизведанного.
Фотография Ромася, сделанная в шестидесятые годы, ничего особенного не отражает. Типичная внешность нигилиста-шестидесятника, “базаровца”, с твердым, холодным и весьма неприятным взглядом из-за классических “чернышевских” круглых очков. Борода, коротко стриженные усы, высокий и в самом деле упрямый лоб.
Что пропагандировал Ромась в Красновидове? Из “Моих университетов” ничего понять нельзя. Зато понятно, что местные богатые мужики Хохла очень не полюбили, потому и подожгли его лавочку – “прикрыли” ее. И вот что интересно. Отношение к этому событию Алеши – шок! Сцена пожара описана в апокалиптических тонах. Это событие страшно повлияло на отношение будущего Горького к мужику. Он снова раздавлен, снова в духовной пустыне. Народ его ожиданий (то есть того, что обещал Ромась) не оправдал. И снова максималист Пешков переносит это злое чувство на “людей”. Не любит он “людей”! Не удались, Бог с ними!
“Не умею, не могу жить среди этих людей. И я изложил все мои горькие думы Ромасю в тот же день, когда мы расставались с ним”.
Что же Ромась? Он… совершенно спокоен.
“– Преждевременный вывод, – заметил он с упреком.
– Но – что же делать, если он сложился?
– Неверный вывод. Неосновательно. Не торопитесь осуждать! Осудить – всего проще, не увлекайтесь этим. Смотрите на все спокойно, памятуя об одном: все проходит, все изменяется к лучшему. Медленно? Зато прочно! Заглядывайте всюду, ощупывайте всё, будьте бесстрашны, но – не торопитесь осудить. До свидания, дружище!”
Еще один учитель расстался с ним, ничему его толком не научив, а только внушив, что мир не так прост. Но то же говорил ему колдун Смурый на пароходе о книгах: не понял книгу, читай еще раз! Снова не понял – еще раз читай! Семь, двенадцать раз прочитай, пока не поймешь! И расставались они с Ромасем тоже на пристани. Ромась – вверх по Волге, в Казань. Алексей – вниз, в Самару и Царицын.
Они встретились через тринадцать лет, из которых восемь лет Ромась провел в заключении и ссылке по делу “народоправцев”. Ромась был настоящий железный революционер. “Редкой крепости машина”, – писал о нем Горький К. П. Пятницкому. Иногда горьковские определения людей при удивительной точности бывали также поразительно двусмысленны. Например, свою невестку Надежду Алексеевну, красавицу Тимошу, за ее сдержанный, молчаливый характер он назвал в одном из писем “красивым растением”.
“Редкой крепости машина” не увлек Пешкова за собой в якутскую ссылку. Но именно он женился на сестре Андрея Деренкова, Марье, в которую был влюблен Алексей. Марья страдала каким-то нервным заболеванием и была крайне ранимым и добрым существом. “За Ромася, – впоследствии писал Горький Груздеву, – она вышла замуж, конечно, «из милости», по доброте души, как я теперь понимаю”. Марья была моложе Ромася почти на десять лет. “Была она маленькая, – писал Горький, – пухлая, голубоглазая и – невиннее птицы зорянки”. В “Моих университетах” ее образ несколько иной: своенравна, любила провоцировать Алексея, подшучивать над юношей. Но и из “Моих университетов” видно, что это было милое, слабое и беззащитное существо. Головная боль для брата. И вот ее-то “редкой крепости машина” не смутился позвать за собой.
О скитаниях Ромася пишет Илья Груздев в книге “Горький и его время”. Он также показан в рассказе В. Г. Короленко “Художник Алымов” под именем Романыча. Романыч в рассказе Короленко изображен в момент посадки на пароход вместе с девушкой Фленушкой, в которой легко угадать Марью. Вот как описывает Ромася-Романыча писатель: “Образования нигде не получил, а между тем читал Куно Фишера, Спенсера и Маркса и обо всем, о чем мы сейчас говорим с вами и еще будем говорить, во всей этой игре ума может легко принять участие на равных правах. Но… пишет плохо, с ошибками, и в конторщики, например, не годится… настоящий представитель бродячей интеллигенции, вышедшей из народа… Судьба наполовину переписала его, да так неотделанным и пустила. Ищи своего места, бедняга…”
После пожара в лавке Ромась остался весь в долгах, что не помешало ему жениться на Марье. Несколько лет Ромась мыкался в поисках денег и работы, но его революционное прошлое и крайне неуживчивый характер не позволяли получить ни то ни другое. В сентябре 1888 года (сразу после женитьбы) он пишет Короленко: “Видите, в чем дело, на мне лежит много долгу, который на меня давит, вы этого состояния не понимаете, потому что ваше положение и мое две разные вещи. Вы с определенным положением, а я?”
А его жена?
Короленко хлопотал через писателя Евгения Чирикова, чтобы устроить Ромася на той же Грязе-Царицынской железной дороге, где Пешков получил место сторожа. Но Ромася носит по стране как перекати-поле. То он пишет Короленко из Иркутска, а то из Саратова, где находился один из пунктов революционной организации “Народное право”. В 1894 году он арестован в Смоленске и затем провел восемь лет в тюрьме и якутской ссылке. После возвращения устроился кладовщиком в городке Седлеце на строящейся железной дороге. О своем бывшем приказчике в лавке Пешкове, уже ставшем знаменитостью, Ромась писал Короленко без особой симпатии:
“С Горьким у меня переписка, захотелось мне прочесть его Мещан, я, не нашовши (так у автора. – П.Б.) здесь в продаже, обратился к нему. Он прислал мне чувствительное письмо, предложил книг. <…> Ничего, Максимыч в письмах без приложения гениальности проявляется. Выглядит сдаточным, дослужившимся до генерала…”
Ирония тут прозрачна. “Сдаточный” – это солдат из рекрутов, сданный помещиком или крестьянским миром вне очереди обычно за какую-то провинность – драку, пьянство или воровство.
Горький сам отправился навестить Ромася в Седлеце. О встрече с ним Ромась пишет Короленко: “Всё расспрашивал о вас у Максимыча, и ничего не вышло. Он на бумаге помалявует (так у автора. – П.Б.), а на словах тот же грохало, как я его знал на Волге…”
Обиду Ромася можно понять. Горький не сидел подолгу в тюрьмах, не жил бесконечными зимами с якутами. Стартовые условия у него и Ромася были равные, даже, пожалуй, у Ромася они были более прочными ввиду общей зараженности интеллигенции революционной модой. И Ромась, как и Пешков, что-то пописывал. И вот какая несправедливость!
Со всех мест работы Ромася быстро выживали. Он не умел ладить с людьми, а тем более с начальством. После Седлеца он объявлялся то в Кишиневе, то в Севастополе, то в Чернигове, то в Мелитополе. К тому времени у него была другая семья: больная жена, четверо ребятишек и слепая старуха-мать. Вынужденный постоянно занимать где-то деньги, Ромась страдал ужасно.
Настоящим его призванием были тюрьма и ссылка.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.