Текст книги "Скрипач не нужен"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 31 страниц)
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Последняя строка этой строфы из стихотворения Тютчева «Silentium!» вспоминается наиболее часто и стала почти поговоркой. Между тем, вырванная из контекста, она мгновенно теряет изначальный смысл, приобретая следующий: мысль настолько сложна и глубока, что не может быть высказана, не превратившись в ложь. То есть проблема заключается в высказывании мысли. Между тем, по Тютчеву, проблема состоит в невозможности высказаться сердцем, что приводит к неизбежной лживости всякой высказанной мысли, высказать которую как раз не составляет проблемы. Смысл оказывается полностью противоположным или, по крайней мере, совсем не тот, что у Тютчева. «Как сердцу высказать себя?» – это и есть главный вопрос и главная проблема сердечной культуры.
Пожалуй, наиболее глубоко это понимал Достоевский. Его идейный полифонизм, исследованный М.М.Бахтиным, не только не противоречит сердечной культуре, но и, напротив, доказывает актуальность поставленной Тютчевым проблемы. Грубо говоря, идей множество. Их почти столько же, сколько на земле людей. Здесь нет и не может быть истинности – прав постмодернизм! Сердце при этом молчит. Но оно высказывается однажды и строго напоминает об истине. Таким образом проблема заключается не в том, что и как высказывает сердце, а в том, что оно основное время молчит. И чем больше оно молчит, тем разнузданнее становится мысль, тем злее, наглее и энергичнее заявляет о себе бессердечный полифонизм.
Между тем сердце нельзя заставить высказаться – сердцу не прикажешь. Оно, наивное, глупое, высказывается всегда неожиданно, всегда невпопад и тогда, когда ты вовсе на это не рассчитываешь.
В статье Достоевского «Петербургские сновидения в стихах и прозе» дается подробное описание этого сердечного произвола. Однажды, спеша с Выборгской стороны к себе домой, автор остановился возле Невы и невольно залюбовался зимним петербургским закатом. И вдруг: «Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне. Я вздрогнул, и сердце[21]21
Здесь и далее в цитатах курсив мой. – П.Б.
[Закрыть] мое как будто облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам… Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование».
«И вот с тех пор, с того самого видения <…> со мной стали случаться всё такие странные вещи. Прежде в юношеской фантазии моей я любил воображать себя иногда то Периклом, то Марием, то христианином из времен Нерона <…> Я до того замечтался, что проглядел всю мою молодость, и когда судьба вдруг толкнула меня в чиновники, я… я… служил примерно, но только что кончу, бывало, служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развертываю Шиллера и мечтаю, и упиваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю… и в Швейцарию хочу бежать, и в Италию, и воображаю перед собой Елисавету, Луизу, Амалию. А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной, под боком, тут же за ширмами. Мы жили тогда все в углах и питались ячменным кофеем. За ширмами жил некий муж, по прозвищу Млекопитаев; он целую жизнь искал себе места и целую жизнь голодал с чахоточной женою, с худыми сапогами и с голодными пятерыми детьми. Амалия была старшая, звали ее, впрочем, не Амалией, а Надей <…> Амалия вышла вдруг замуж за одно беднейшее существо в мире, человека лет сорока пяти, с шишкой на носу, жившего некоторое время у нас в углах, но получившего место и на другой же день предложившего Амалии руку и… непроходимую бедность. У него всего имения было только шинель, как у Акакия Акакиевича, с воротником из кошки».
Вот главный признак сердечной культуры! Глупое сердце молчит и не высказывается до тех пор, пока мечтания беспредметны и душа заражена себялюбием. Сердечная культура не только антиэгоистична, но и очень конкретна. Сердце не может высказаться вообще, безадресно.
В «Преступлении и наказании» сердце Раскольникова бьется, стучит, колотится, теснится, мучается, терзается и т. д. (автор с какой-то чрезмерностью это подчеркивает, намекая, что причины тут вовсе не кардиологические), но молчит до тех пор, пока не появляется Соня и Раскольников не ощущает свое родство с ней. «Как это случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее колени. В первое мгновение она ужасно испугалась, и всё лицо ее помертвело. Она вскочила с места и, задрожав, смотрела на него. Но тотчас же, в тот же миг она всё поняла. В глазах ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее и что настала же, наконец, эта минута <…>. Их воскресила любовь, и сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого».
Поразительно, но тот же самый процесс, почти в тех же самых выражениях, что и в «Петербургских сновидениях…», описывается в рассказе Андрея Платонова «Возвращение». Сердце солдата Иванова молчало и до войны, и на фронте, и после победы (хотя, конечно, не раз сильно билось). И только при виде бегущих за поездом детей Иванов услышал свое до этого молчавшее сердце: «Иванов закрыл глаза, не желая видеть и чувствовать боли упавших обессилевших детей, и сам почувствовал, как жарко у него стало в груди, будто сердце, заключенное и томившееся в нем, билось долго и напрасно всю его жизнь, и лишь теперь оно пробилось на свободу, заполнив всё его существо теплом и содроганием. Он узнал вдруг всё, что знал прежде, гораздо точнее и действительней. Прежде он чувствовал другую жизнь через преграду самолюбия и собственного интереса, а теперь внезапно коснулся ее обнажившимся сердцем».
Накануне этого события Иванов долго разговаривал с сыном, удивляясь его недетской мудрости. Но даже самые правильные и справедливые резоны не смогли убедить Иванова простить жене невольную измену. Сердце не внимает рассудку, даже когда он стопроцентно прав. И только живая картина, предметный образ могут внезапно заставить сердце говорить.
Что-то похожее происходит и в фильме «Калина красная» В.М.Шукшина. До тех пор, пока Егор Прокудин не увидел свою мать (и себя самого рядом с ней каким-то уже другим зрением), сердце молчало, говорил один рассудок. Коснуться жизни «обнажившимся сердцем» позволил только зрительный образ.
Высокой сердечной культурой отличается проза Бориса Екимова. Его рассказ «Фетисыч» и повесть «Пиночет» не просто добры и человечны. Екимовские герои не просто сердечны – они деятельно сердечны. В прозе Екимова можно обнаружить своеобразную полемику с традицией «деревенской прозы». Для Екимова мало изобразить катастрофу русской деревни. «Волю дав лирическим порывам, изойдешь слезами в наши дни», – писал Некрасов, предчувствуя трагедию сердечной культуры, которая окажется бессильной перед «злой энергией» бессердечия. И екимовские герои отказываются исходить слезами. Их глаза сухи, жесты неторопливы, слова рассудительны. Особенно это потрясает в «Фетисыче», где сердечным деятелем становится деревенский мальчик, затем перекочевавший в «Пиночета» в качестве второстепенного персонажа. Это какой-то другой, новый виток сердечной культуры.
В повести «Пиночет» «сердце» встречается шестнадцать раз на сорока страницах. Но этого не замечаешь, потому что это только припев, а песня о другом. Вернувшийся председательствовать в родное село Корытин-младший озабочен не вопросом «как сердцу высказать себя?» (оно высказалось мгновенно при взгляде на положение дел в перестроечном колхозе), а вопросом «что делать?» Корытин становится «Пиночетом», почти боевым командиром в мирных условиях. Он наступает ногой на пискнувшую было в душе жалость и заслуживает репутацию жестокого властелина, которого ненавидит половина села. Но он ставит колхоз на ноги, вопреки всем разговорам об обреченности колхозов вообще. Сердечная культура Корытина выражается не в том, чтобы ужасаться падению русской деревни, сделавшей главным источником своего заработка воровство, а в том, чтобы спасти единственную пока действующую форму крестьянского хозяйства – колхоз. Не прекраснодушные и беспредметные мечты о перспективах фермерского уклада, которыми морочили нам головы перестроечные публицисты вроде Черниченко (да, фермы – это замечательно, осталось только выписать из-за границы опытных фермеров, построить дороги, подвести воду и дать технику), а спасение живых людей, обреченных на вырождение.
Так Борис Екимов показывает еще один важный признак сердечной культуры. Она не просто «лирический порыв», она – деятельная любовь.
В пределах одной статьи нет возможности разобрать все примеры сердечной культуры в русской литературе. Я привел только наиболее характерные образцы. Тем, кого интересует эта тема, я порекомендовал бы обратиться к последним вещам Евгения Носова, Валентина Распутина, Леонида Бородина, Олега Павлова, Алексея Варламова, Михаила Тарковского, Марины Вишневецкой, Александры Васильевой, Светланы Василенко, Андрея Дмитриева.
Часто «сердечная культура» пробивается там, где ее и не ждешь: например, в насквозь эгоцентрической прозе Александра Кабакова или в экзистенциалистском романе Владимира Маканина «Андеграунд, или Герой нашего времени». Или даже (зыбко и смутно) в последних романах Виктора Пелевина и Владимира Сорокина. Подобные неожиданности – особенно значительны.
О бессердечной культуре в ее конкретных литературных представителях мне говорить вовсе не хочется. Для этого найдется немало «профессионалов». Скажу только одно. Бессердечная культура всем хороша. Она не требует от потребителя нравственного напряжения (не «грузит»). Она сочувствует его маленьким прихотям, даже душевным извращениям, она ласкает его самомнение. Она действительно разнообразнее культуры сердечной. У нее есть только один небольшой недостаток.
Это – гибельный путь.
Местонахождение неизвестно
О судьбе моего деда Павла Григорьевича Басинского
9 Мая – праздник всенародный. Но так совпало, что мне приходится отмечать и свое 9 Мая…
О судьбе моего деда, бойца, потом лейтенанта, капитана и наконец майора РККА, погибшего в Крыму в мае 1942 года, мне известно сравнительно мало. Но и существующих документов вполне достаточно, чтобы понять, что наши сегодняшние представления о той войне сильно расходятся с тем, что происходило на самом деле.
Белая лошадьЭтих документов, собственно, два. Книга «Гвардейская Черниговская» (М.: Воениздат, 1976), написанная авторским коллективом военных специалистов, и четырнадцать писем моего деда с фронта к его жене, моей бабушке Нине Степановне Басинской, хранящихся в моем архиве.
Сопоставляя эти документы, приходишь к выводу, что напрасно мы ругаем советскую историческую науку. По крайней мере, выходившие в Воениздате книги отличались добротностью просто поразительной, в сравнении с тем, что сегодня творится в области истории. Книга и живой документ не конфликтуют в моем сознании, и я даже страшно признателен авторам «Гвардейской Черниговской», многое прояснившим мне именно в письмах моего деда, написанных с точки зрения фактографии суховато и сдержанно, как и положено было кадровому офицеру. Не говоря уже о том, что на некоторых из писем стоит штамп: «Просмотрено военной цензурой». В одном письме, переданном с оказией, минуя полевую почту, он в конце просит жену: «Данное письмо сожги, т. к. я здесь написал кое-что не нужное писать». Десять раз перечитав письмо, я нашел в нем только один «прокол», одну «военную тайну», которую раскрыл жене дед, тогда, в июле 1941-го, начальник гарнизона всего Таманского полуострова: «От станицы мы живем км 9–10 почти на берегу моря».
Мой дед, Павел Григорьевич Басинский, родился в 1904 году и в семнадцать лет ушел служить в армию. Закончил военную академию РККА, успел повоевать в Гражданскую. Сколько его помнили родные, он всегда был «командиром». Перед войной, в Новороссийске, в звании капитана принимал парад на белой лошади, просто как маршал Жуков. Эта лошадь, как вспоминает его дочь, моя тетя Маргарита Павловна, была ручная: по утрам сама приходила из конюшни за дедом через весь город. Дети баловали ее рафинадом. Перед войной кроме старшей Маргариты в семье было еще двое детей: дочь Галина и годовалый Валерий, мой будущий отец. Дед был примерным семьянином, непьющим, некурящим (на фронте, как ясно из писем, начал и курить, и пить) и очень заботливым. Он был человеком практичным и рассудительным. Сын дьячка, в лихие тридцатые временно ушел из армии, боясь репрессий. Но вернулся. Не смог без армии…
В 1940 году его направили в Новороссийск. Был мобилизован в первый же день войны в составе 157-й стрелковой дивизии. «Утро 22 июня 1941 г. началось в лагерях 157-й стрелковой дивизии как обычный выходной день, – сообщает “Гвардейская Черниговская” (в дальнейшем “ГЧ”). – К бойцам приехали родители и друзья. Участники художественной самодеятельности проводили последние репетиции перед вечерними выступлениями. Стрелки и спортсмены готовились к очередным соревнованиям. Около 10 часов полковник В.В.Глаголев объявил вызванным к нему на совещание командирам и комиссарам частей: “Начальник военно-морской базы сообщил мне, что сегодня около трех часов утра немцы бомбили Севастополь и военно-морскую базу в Измаиле. Черноморскому флоту объявлено, что Германия начала войну против нас. Штаб военного округа подтвердил эти сведения”. Совещание продолжалось недолго. Над палаточным городком тревожно запели трубы. Простившись с родными и близкими, бойцы заспешили в свои подразделения. В части был передан приказ: “Всему личному составу выстроиться на полковых площадках!” Ожидалась передача по радио важного правительственного сообщения. Ровно в полдень над замершими в строю частями дивизии прозвучало грозное слово “война”».
Цена победы8 июля 1941 года дед писал жене:
«Здравствуй, Нина!
Сообщаю, что я жив, здоров. Работаю много и часто Вас вспоминаю. Дни летят как часы, и иногда просто удивляешься, как это всё идет быстро. О себе пишу – работаю вовсю, о себе заботиться нет времени. Но пока чувствую недурно. Скучаю по Вас всех и по тебе лично, а как ты там чувствуешь? Что вы делаете? Как с питанием? Как живете? Пиши подробно, много мне, т. к. это остается для меня единственная утеха и радость… Как ты устраиваешь свои дела? Что ты и как чувствуешь? Всё мне пиши. Я как-то видел тебя во сне с каким-то чернявым – это мне усталость дало во сне. Ну, Нина, пока еще спокойно работаю, но ежеминутно начеку и условия боевые.
Адрес мой: ст. Тамань Краснодарского края. До востребования. Мне. Или же: Полевая станция 92/4. Мне. Пиши до востребования».
Начиная с этого первого письма он очень мало сообщает о себе, зато задает жене очень много вопросов. С ним-то (ему) всё понятно. Он – кадровый офицер, началась война, призвали и т. д. Но они-то как? Как они-то там переживают войну, в один день лишившись мужа и отца?
Оставим без комментариев этого «чернявого». Хотя меня эта фраза пронзила насквозь, ибо в ней собрана вся тоска и ревность здоровых мужчин, оторванных от любимых женщин на год… на четыре… навсегда. После нее понимаешь, почему стихотворение Константина Симонова «Жди меня», со странными строками «Пусть поверят сын и мать» (только ты не забывай!), которые ставили поэту в укор, пользовалось бешеной популярностью на фронте. Есть вещи, которые не надо объяснять, надо просто понять.
Письмо было передано с каким-то капитаном. И вместе с ним две пары сапог. От деда и от некоего Холодкова («передай его жене»). «Посылаю тебе сапоги новые, береги, сгодятся – а у меня нет надобности их иметь». Мы много знаем о трофеях, которые везли после войны. Но что мы знаем о том, что с первых же дней войны, кто только мог, пользуясь любым случаем, отправлял родным вещи из своего армейского обмундирования? Я подчеркиваю: это были сапоги деда (как и Холодкова), а не какие-то «левые» со склада.
Слова «посылаю», «пришлю» – едва ли не самые частые глаголы в письмах моего деда. Армию-то снабжали, а вот в тылу приходилось туго. Особенно – многодетным. Львиная часть этих писем посвящена скрупулезному отчету о деньгах, которые жена могла получать по офицерскому аттестату и которые он посылал ей еще и переводами, поскольку по аттестату больше 1500 руб. получать не полагалось. При этом в самом последнем письме, написанном уже весной 1942 года, во время страшных боев, после которых наша армия оставила Крым (вместе с моим дедом и всем его погибшим полком), он настоятельно просит свою жену не обманывать государство: «В апреле тысячи 2,5 я опять пришлю лично сам, а с 1 мая по аттестату будете получать 1500. Если военкомат вам дает деньги, то с 1 марта прекрати получать, т. к. иначе я и ты будем обманывать государство, а если получишь, отдай обратно, когда получишь от меня. Обманывать не надо. И так тебе будет достаточно, а мне их не нужно…»
Что мы знаем об этих поистине кровеносных финансовых потоках невероятной войны? Но они, судя по письмам, тревожили моего деда гораздо больше возможности быть убитым, о чем в четырнадцати письмах он пишет один-единственный (!) раз, и буквально во время боя:
«Сейчас идет ураганный огонь. Я делал перерыв – было невозможно писать – огонек мешал их мне. Нина, милая, как ты живешь? Как хотел бы строку твоего письма посмотреть и почитать. Да, Нина, выйду ли я из этой войны, как из прошлой? Ну, ничего, Нинуся».
Нехорошо на душеЧем именно занимался мой дед на Таманском до наступления боев, из писем не совсем понятно. Вернее, совсем непонятно, потому что писать об этом было нельзя. Но ответственность на нем была колоссальная, без всякого преувеличения. Огромная масса людей обращались к нему по малейшему поводу, и этот ежеминутный гнет ответственности и невозможность одиночества терзали его куда больше физической усталости. Хотя и ее хватало: «Я ежедневно до 50 км езжу на лошади, до 80–100 на машинах. Всё в быстроте. Ем на ходу, сплю на ходу в машинах и изредка на своей постели».
Впрочем, были свои привилегии. Бытовые условия жизни у начальника гарнизона вполне приличные: «У меня есть комната с земляной кроватью, кровать обита досками, стены и потолки и пол тоже досками. Потолок крепкий, крепкий. Вместо матраца 2 мата из сена. Есть стол, электрич. свет. Конечно, это всё только у меня и моих приближенных…»
Последняя оговорка важна. Бытовой комфорт командира компенсировался чудовищной ответственностью перед людьми, которую дед переживал, видимо, очень остро. «Работаю так: встаю когда в 5, когда в 9–10, то есть, если ночь работаю, сплю до 9–10. Днем как в котле, так как я здесь один, и всё, что нужно, идут и идет до меня. Я здесь начальник гарнизона всего полуострова, и работы, конечно, хватает и днем, и ночью… В общем, идет всё хорошо… Со стиркой уладил – стирает одна старушка, жена рыбака».
За шестнадцать жарких летних дней с начала войны, живя на самом берегу моря, он ни разу не искупался, о чем сам сообщает жене и детям даже с некоторым удивлением. Вообще, психологическое состояние его в первые дни войны, до боев, было, видимо, крайне тяжелым… Гораздо тяжелее, чем потом, когда была уже постоянная угроза собственной жизни.
За смерть не осудят. За плохо налаженную оборону не только голову снесут, но и опозорят тебя и всю семью.
Вот деталь, которая не укладывается в голове. По крайней мере первые два месяца ему не передавали письма из дома… чтобы не отвлекать от работы. Езды до Новороссийска было 7–8 часов на машине, и все свои первые письма он посылал жене с оказией, вместе с сапогами, арбузами, отрезом материи для старшей дочери, которую особенно любил… К нему из города приезжали знакомые: «Ко мне часто ездят ведь, а ты не знаешь ведь?» Но письма из дома тормозили. Зачем? «Я верю, что ты их пишешь, но поверь, что я их не получаю. Вот сегодня 22.8, а от тебя писем нет еще. Где? Я не знаю, но догадываюсь, что те, кому поручено – дабы не нервировало в работе, просто нашли варварский метод – твоих писем мне не передавать. Здесь я бессилен».
От волнений или от чего-то еще у него на руках высыпала экзема, и он стеснялся подавать руки подчиненным – для капитана непростительное высокомерие. Умолял жену прислать перчатки.
По воспоминаниям старшей дочери, дед был очень компанейским человеком, но не без странностей. Например, в летних лагерях у него в палатке жил кот. Впрочем, это было еще до войны.
Я не оговорился, когда писал, что одним из самых серьезных лишений был недостаток одиночества. Да, армеец до мозга костей, дед страдал от невозможности побыть одному. «Иногда совершаю нехорошее, а именно: никому не скажу и ухожу на берег Черного моря и там долго, долго сижу в раздумье обо всем. Меня долго ищут, и чувствую и вижу, что мой уход нервирует моих подчиненных, так что и этого я не имею права делать».
О чем он думал? Это понятно из писем. «Как вы там с питанием? Как проводите время? Есть ли у вас что-либо нового? Дети что-либо делают? Или просто сидят дома? Валерий часто дома остается? Ты (подчеркнуто. – П.Б.) детей часто дома одних оставляешь? Как с ПВО в саду (моя бабушка работала воспитательницей в детском саду и была отчаянной общественницей. – П.Б.)? Часто ты бываешь вечера там, может быть, иногда ночуешь, оберегая детей сада? Как у тебя с деньгами? У меня нет даже на папиросы, но я имею возможность кредита, а ты как? Приемник сдала на хранение?» Вопросы, вопросы… «Хотел бы я быть у тебя, попить пива и поговорить с тобой… Немного еще постарел и похудел», – пишет он уже через двадцать дней после начала войны.
На фронте жили мыслями там, дома. Я не нашел в письмах моего деда, который был, повторяю, кадровым офицером, ни одного яркого чувства по поводу самой войны. Ни до боев, ни во время… Может быть, он был плохим офицером? Исключено! Не успев провоевать и года, он был награжден двумя боевыми орденами, Красной Звезды и Красного Знамени, за бои под Одессой и за поистине страшные, кровавые крымские бои. В «Гвардейской Черниговской» среди сотен имен трижды упоминается его имя в связи с успешными операциями, которые он возглавлял. Менее чем за год он прошел боевой путь от командира роты до командира полка, от капитана до майора.
В письмах ничего этого нет. Или почти нет.
«Ты, наверное, вспоминаешь, что я впопыхах взял чашку, ножик. Ну прости – мне ведь тоже нужно, а у тебя же есть еще дома. Всё как-то нехорошо на душе».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.