Текст книги "Твардовский без глянца"
Автор книги: Павел Фокин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Гардероб
Евгений Аронович Долматовский (1915–1994), поэт:
«Твардовскому любой костюм был к лицу и по фигуре ‹…›». [2; 141]
Василий Тимофеевич Сиводедов (1905–?), товарищ детства А. Т. Твардовского:
[1923] «К внешнему облику юного поэта могу добавить, что одет он был скромно, но вполне прилично. На нем была гимнастерка защитного цвета, с нагрудными карманами. Брюки, видимо, содержали примесь шерсти, так как на них были отчетливо видны следы утюжной глажки. Обут он был в ботинки, которые в наших местах называли „бульдо“». [2; 15–16]
Михаил Васильевич Исаковский:
[1927] «Одет был Саша в куртку, сшитую из овчины. Шапку он держал в руках». [2; 55]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Александр Трифонович взглянул на фотографию, признал себя, улыбнулся. ‹…› Снят он совсем молоденьким деревенским пареньком, и в кепке – не зря, это казалось высшим шиком в Загорье. Снимаясь, он нарочно ее с головы не стянул». [4; 114]
Николай Капитонович Павлов (1910–1986), прозаик, журналист:
[1928] «В начищенных штиблетах, темно-синем костюме и сероватого цвета рубашке выглядел он вполне городским, знающим себе цену интеллигентом». [12; 169]
Дмитрий Павлович Дворецкий:
[Июнь 1932] «‹…› В комнату вошел Твардовский. Был он в белой, скромно вышитой, заправленной в брюки косоворотке. Воротник полурасстегнут, рукава засучены до локтя». [2; 63–64]
Лев Адольфович Озеров:
[1937] «Твардовский ‹…› появлялся в институте в своем темно-синем, а потом и светло-сером костюме, чистом, хорошо отутюженном и ладно сидевшем на нем, будто это не сельский житель, а джентльмен. Он любил голубые рубашки. Галстуки менялись не часто, но всегда гармонировали с костюмом и рубашкой. Он не допускал небрежности. Был подтянут и носил портфель, в котором не было студенческой тесноты, все лежало на своем месте. Все его воспринимали как человека молодого, но уже по-своему солидного». [2; 114]
Константин Яковлевич Ваншенкин:
[1950-e] «На нем был темный костюм, голубоватая рубашка под галстуком, грубые, на толстой подошве, ботинки, скорее башмаки, какие тогда носили (время отказа от калош)». [2; 236]
Иван Алексеевич Симонов:
«…Рослый, плечистый мужчина в зимнем прямого покроя пальто с темным отложным воротником, в меховой шапке-ушанке. На ногах вместо привычных в те годы валенок ботинки». [2; 249]
Федор Александрович Абрамов:
«Большой, крупный, в длинном, черного сукна пальто с серым каракулевым воротником, в пышной, глубоко надетой шапке из коричневой ондатры». [12; 266]
Вячеслав Максимович Шугаев (1938–1997), прозаик:
«По заснеженным половицам веранды заскрипели шаги, и кто-то постучал. Вошел Твардовский. В пыжиковой огромно-пушистой шапке, в черном длинном пальто с серым каракулем. На черном хорошо виделись полосы снега, примятые варежками или перчатками, – отряхивался перед порогом. В руке объемистая кошелка». [2; 490]
Григорий Яковлевич Бакланов (1923–2009), прозаик:
«Снял Твардовский зимнее полупальто – оно у него было тяжелое, драповое, с серым каракулевым воротником и прорезными карманами на груди, неизносное, напоминавшее покроем и видом те бобриковые, по воспоминанию ему знакомые, и в желтой ковбойке, в лыжных теплых брюках сел к столу ‹…›. Он сидел, расставя полные, в лыжных брюках, колени, ноги обуты в суконные ботинки на „молнии“, которые он донашивал за городом; он вообще старые вещи свои донашивал. Не потому, что они стоили что-то, а не мог выбросить вещь, раз она еще годна». [2; 513–514]
Вячеслав Максимович Шугаев:
«Твардовский пришел через два дня. Был в сером простецком полупальто, в лыжных коричневых штанах, с ореховой палкой-посошком – завернул к нам, должно быть, с прогулки. Когда разделся, оказался в коричневой же домашней куртке с этакими шнурочно-витыми петлями». [2; 491]
Аркадий Михайлович Разгон:
[Начало 1960-х] «Одет он был в серый костюм, в рубашку с отложным воротником – на улице была удушающая жара». [2; 217]
Орест Георгиевич Верейский:
«‹…› Для меня образ Твардовского не вяжется с городским его обличьем. Наши отношения сводились больше к ситуациям, когда он бывал или в гимнастерке, как в годы войны, или в расстегнутой куртке, свитере, ковбойке, ватнике – его обычной одежде дома и в поездках». [2; 187]
Федор Александрович Абрамов:
«Помню хорошо общую атмосферу (на даче в Пахре, 1966 год. – Сост.). Как сидели, что ели, что пили. Как выглядел Твардовский. Просто одет. В китайских брючках чуть ли не с ремешком из сыромятной шлеи, в дешевой рубахе с закатанными по локоть рукавами и расстегнутым воротом, из которого выглядывала полная шея, в растоптанных туфлях. Тюбетейка суконная, простая, подаренная каким-то кавказцем. Это не опрощение, не кокетство». [12; 224]
Алексей Иванович Базлаков (1925–2009), художник, мемуарист:
«Черная куртка со стоячим глухим воротником придавала ему строгость. Носки поверх брюк, почти до колен, удлиняли фигуру. И голова с большой кепкой, чуть наклонившись, держалась высоко. Вид у него был внушительный, монументальный. Палка, на которую слегка опирался, придавала равновесие, устойчивость». [2; 530]
Характер
Лев Адольфович Озеров:
«Это был подчас ершистый, колючий, иронический человек, трудный для самого себя, но очаровательный в минуты радости и редкой удовлетворенности сделанным и достигнутым. Конечно, он знал себе цену, у него было сложное чувство собственного достоинства, которое некоторым казалось гордыней, этакой „шляхетской“ неприступностью. Но поставленные им перед самим собою задачи в русской литературе и общественной мысли были столь высоки, что только по ним одним он соразмерял свою жизнь и свои свершения». [2; 116]
Федор Александрович Абрамов:
«В Твардовском уживались самые противоречивые черты.
Крутой, бешеный нрав. Бесцеремонность с подчиненным. Как высадил Саца посреди дороги только за то, что тот, по мнению Твардовского, неуместно пошутил.
Дистанция между собой и людьми. Некоторая чопорность. Но когда в настроении – нет краше человека его. Волга, большая река в весеннем разливе». [12; 262]
Алексей Иванович Кондратович:
«Ему была свойственна повышенная, может быть, даже чрезмерная эмоциональность, ‹…› за какой-нибудь час настроение у него менялось от взрывов ярости до упоенного, самозабвенного смеха и глубокая задумчивость буквально через минуту-другую выливалась в интереснейший монолог о чем-либо очень существенном в жизни или литературе, но тут же телефонный звонок – и уже Твардовский другой, веселый или закипающий от гнева, в зависимости от того, что ему говорят на другом конце провода». [2; 347]
Иван Трифонович Твардовский:
«Брат Александр имел какое-то свойство своей натуры, не позволявшее при нем вести себя не только развязно, но и просто раскованно, без напряжения или какой-то доли смущения. Это я чувствовал с детства. И не один я, но и все наши родные, близкие, за исключением, может быть, только отца. Могу смело сказать, что все мы любили его, но наши встречи с ним никогда не были легкими, свободными, снимающими нервную напряженность». [2; 31]
Вениамин Александрович Каверин:
«‹…› Между ним и собеседником сразу же устанавливалось подчас незначительное, а подчас беспредельное расстояние. Возможно, что это было связано с прямодушием Твардовского. Из гордости он не желал скрывать свои мнения». [2; 328]
Лев Адольфович Озеров:
«Внешне он был выдержан, спокоен, старался быть уравновешенным, что называется – владел собой. Но надо знать, какой ценой далось ему это. В нем была большая скрытая сила. Встретив человека, он начинал не с недоверия к нему, а с пристального приглядывания: в душе прикидывал дистанцию, на которую надо было впускать того или иного человека в свою жизнь. Эта дистанция диктовалась, разумеется, не утилитарными, не меркантильными соображениями, а выработанными с детства в крестьянской среде понятиями о человеческом достоинстве». [2; 116]
Алексей Иванович Кондратович:
«Твардовский трудно и медленно сходился с людьми, это, кажется, отмечают все, кто знал его. И причиной тому не недоверчивость – он был начисто ее лишен, – пожалуй, он был слишком доверчив и по первой встрече чаще всего переоценивал человека. Сколько из-за этого пережил потом разочарований в людях, порой тяжких. Он был открыт, хотя далеко не нараспашку, был прекрасным собеседником, легко вступал в любой разговор, но при всей общительности круг близких ему людей всегда был невелик». [3; 154–155]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«При мало-мальски близком знакомстве с ним легко приоткрывалась его доверчивость. Да, при всей пронзительной остроте ума, он был человек по-детски доверчивый, потому что верил в справедливость и ждал ее от жизни.
Он был жаден до новостей, и новостей добрых. Бывало, сложится в редакции тревожный, невеселый день. А. Т. сидит за столом в кабинете, сигарету в руках мнет, табак сыплется на пиджак, глаза настороженно, недобро щурит. Обдумывает что-то, и пока твердо для себя не сформулирует, вслух не скажет.
Но вот приходит кто-то с доброй вестью, или просто симпатичный человек набежит, разговорит, пошутит, – и А. Т. рассмеется вдруг от души, видно решив про себя, что дела не так уж и худы.
Были у него любимые цитаты-присловья на эти случаи.
– Погадаем-поглядим, что нам скажет Никодим. (A Никодим что-то помалкивает, – частенько добавлял он.) ‹…›
Твардовский истово верил, что любое зло ненадолго, любая беда минет, что надо ждать от жизни добрых перемен, от людей – хороших вестей. А если узнавал что невеселое, но привычное, говорил со смешком, крутя головой:
Ну, спасибо, ямщик. Разогнал
Ты мою неотвязную скуку.
Он охотно обольщался посулами радости и добра. И при всем своем здравом и скептическом уме был легковерен к доброму». [4; 142–143]
Лев Адольфович Озеров:
«Честолюбие его было глубоко упрятанным, корневым, крепким». [2; 121–122]
Юрий Валентинович Трифонов:
«Позднее, когда я узнал Александра Трифоновича ближе, я понял, какой это затейливый характер, как он наивен и подозрителен одновременно, как много в нем простодушия, гордыни и крестьянского добросердечия, как легко он поддается внушениям, как трудно меняет свои мнения о людях». [2; 477]
Федор Александрович Абрамов:
«Твардовский был подозрителен и доверчив, поддавался на нашептывание». [12; 263]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Может быть, не был он лишен смолоду тщеславия, наверное даже не лишен, но по тому, как он отказывался от всяких почестей и славословий, в том числе в юбилейные свои дни, видно было, что он в себе это отжил». [4; 166]
Федор Александрович Абрамов:
«В Твардовском было сильно развито приспособленчество… Но он побеждал в себе раба. При всем при том – дай бог второго Твардовского. Он вышел победителем из схватки с системой подкупа, захваливания, лжи…» [12; 260]
Владимир Яковлевич Лакшин
«Неопределенности он не любил и частенько вспоминал присловье капитана из романа „Моби Дик“: „Вперед, и к черту в пекло“». [5; 261]
Нрав
Лев Адольфович Озеров:
«На себе испытал я, что отношение Твардовского к людям было очень неровным. Всегда трудно было сказать, когда он приласкает, когда обидит, даже оскорбит. Он был неизменно верен своему душевному состоянию, а оно менялось, как погода перед весной, – то повеет теплом, то снова хмурь и непогодь. Ему мучительно трудно было „властвовать собой“, а так хотелось. В нем все время что-то боролось, что-то брало верх, потом „западало“, с тем чтобы снова оказаться на поверхности». [2; 122]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Помню отчетливо конец жаркого летнего дня, и как, словно дозрел этот день, золотело небо к горизонту, и как шли мы через поле той самой тропинкой с Александром Фадеевым и Александром Твардовским. Они отдыхали неподалеку в санатории, я приехала из города, условившись о встрече с Александром Александровичем, но они встретили меня вдвоем, и мы пошли знакомой тропинкой на знакомую прогулку. Твардовский был оживлен, даже весел, даже беспечен – он не часто бывал таким, – видимо, хорошо поработал с утра и весь как-то рассвободился, расковался, и было удивительно легко и радостно находиться рядом с ним.
Он шутил, хохотал, перебивал нас, весело комментировал скудные литературные новости, привезенные мной. А когда подошли к реке, внезапно решил купаться.
– Жаль, нет полотенца, ну да ничего, мигом обсохну. Теплынь-то какая! Грех не искупаться.
Он отошел в сторонку, за густые кусты, и очень скоро мы услыхали плеск воды и его восторженные возгласы, обращенные к нам. Мы отвечали не менее восторженно и так перекликались несколько минут. Но вдруг что-то случилось, что-то нарушило весь наш предвечерний мир. В наш веселый покой вторглись совершенно посторонние, непонятные звуки… Кто-то свистел и отвратительно, пронзительно кричал. Оглянувшись, я увидела, что с песчаного косогора, увязая в песке и спотыкаясь, бежит милиционер, взопревший в своей гимнастерке, красный, злой, разъяренный. Притихли мы с Фадеевым, притих Твардовский в реке, недоумевая, прислушиваясь, пытаясь понять, что, собственно, стряслось.
Ясность наступила скоро: вне себя от ярости, чертыхаясь и тыкая, милиционер ругал Твардовского за то, что он купается в недозволенном месте. Оказалось, что в этих местах купаться нельзя, рядом Рублевское водохранилище, не знаешь, что ли, и за это знаешь, чего тебе будет?! Смущенный и притихший Твардовский озадаченно поплыл к берегу и скрылся за кустами, куда уже добрался и клокочущий милиционер. До нас доносились только их голоса.
– Придется идти на выручку, – багровея, поднялся Фадеев.
Мы пошли по берегу, в обход кустов. Но по мере приближения я ощутила снова какую-то перемену. Твардовский, который только что смущенно оправдывался, теперь кричал возмущенно и гневно, а лепетал и оправдывался милиционер. Мы недоуменно переглянулись: что произошло?
– Нет, вы только подумайте! – едва мы приблизились, кинулся к нам Твардовский. – Я, оказывается, не там, где положено, в воду полез. Ну, виноват, ну, простите, ну, больше не буду. Но ему, видите ли, документы подавай. А у меня их нет, не захватил, в санатории остались. А он тут сразу стал извиняться: простите за беспокойство, с ходу не разобрал, что к чему. А как его разберешь, когда человек в трусах? И в чем тут, собственно, разбираться? Раз уж нельзя купаться, так и нельзя. Так вот нет, оказывается. Оказывается, кому нельзя, а кому и можно. Черт-те что! Только что орал: „Эту воду люди пить будут, куда купаться полез…“ А теперь, выходит, купайся, пожалуйста, тебе можно, ты чистенький… Ах ты… Каково? Вы подумайте!
Мы с трудом его уняли, кое-как урезонили вконец растерявшегося милиционера – он решительно не мог понять, за что на него теперь кричат, ведь он уже извинился и отступился. А Твардовский успокоиться не мог, и наши попытки свести всю эту историю к шутке так ни к чему и не привели». [2; 385–387]
Федор Александрович Абрамов:
«– Есть предложение посмотреть „Тёркина“, тем более что, по моим сведениям, его скоро прикроют, – сказал однажды Александр Трифонович, когда мы сидели за столом у Александра Григорьевича (Дементьева, заместителя Твардовского на посту главного редактора. – Сост.) на веранде. (Кстати, так оно и случилось. Спектакль вскоре перестал существовать.) ‹…›
И вот на другой день мы в театре… Вечер был на редкость теплый. И я явился в легкомысленной шелковой бобочке кремового цвета.
Это был мой просчет. Александр Трифонович, а значит и Александр Григорьевич явились в парадных костюмах, при галстуках. И Твардовский, помню, хмуро и недоуменно посмотрел на меня с высоты своего барского великолепия.
Но самая моя большая провинность в тот вечер – дремота. Александр Трифонович, надо полагать, спал эти ночи, и Александр Григорьевич тоже часа три-четыре отбивал, а я не спал. Впечатления сжигали мою душу. И вот теперь, в театре, на меня навалился сон.
Я тер щеки, рвал себя за уши, слюнявил глаза – ничего не помогало. Голова то и дело падала на грудь. Ничего не видел. Все силы – не заснуть.
Александр Трифонович – он сидел в середине – ничего не сказал. Но я для него перестал существовать. В антракте… было ужасно. Поскольку мы пришли втроем, я вертелся около Александра Трифоновича и Александра Григорьевича. Но он не взглянул на меня… не разговаривал, не замечал.
Твардовский умел разить словом. Но тут он наказывал меня молчанием, презрением, и это было страшнее всякого разноса.
Подходили люди, знакомые, почитатели, многие смотрели на меня – что это за человек тут вертится. А Александр Трифонович – ноль внимания. Казнь презрением, равнодушием». [12; 227]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«‹…› От обиды он вдруг мог стать капризным и ограниченным в своем человеческом внимании к другому человеку». [2; 406]
Константин Михайлович Симонов (1915–1979), поэт, прозаик, драматург, общественный деятель:
«Твардовский как-то заехал ко мне домой в том иногда посещавшем его настроении, когда он любил задираться и по делу, и без дела, поддевать собеседников, притом привыкнув, что это в таких случаях сходит ему безнаказанно. В ту пору я уже стал редактором „Нового мира“, и у меня сидела в гостях одна из сотрудниц журнала, бывшая моим другом еще с юных лет, со студенческой скамьи.
Вскоре после прихода Твардовского мы втроем поспорили о каких-то напечатанных в журнале стихах, и Твардовский остался в этом споре в одиночестве. Не знаю, уж почему это его так задело тогда, но он, вдруг прервав спор, сказал что-то уничижительное о моей гостье. Что-то вроде того, что можно было и не спрашивать о ее собственном мнении, после того как ее начальство, то есть я, уже высказалось. Это было обидно, а главное – настолько несправедливо, что я, поманив за собой Твардовского из комнаты в коридор, сказал, что ему нужно сейчас же пойти и извиниться.
Он долго молча, недоверчиво смотрел на меня, словно не понимал, как ему могли сказать такое, не ослышался ли он. Потом, поняв, что не ослышался, повернулся, надел шапку и ушел. Когда через несколько дней мы встретились с ним, ни я, ни он не вспомнили о происшедшем, – видимо, обоюдно сочли это лишним. И все-таки потом, при других обстоятельствах, Твардовский счел нужным сам вспомнить об этом.
Прошло много времени, редактором „Нового мира“ был уже не я, а Твардовский, и та сотрудница журнала, из-за которой вышло у нас когда-то столкновение, уже несколько лет работала в „Новом мире“ вместе с Твардовским. Я зашел по каким-то своим делам в „Новый мир“, и вдруг Твардовский среди разговора о совсем других вещах, ничего не уточняя и не напоминая подробностей, посмотрев на меня, сказал:
– Как выяснилось, ты был прав тогда насчет… – он назвал имя-отчество. – А я был неправ.
Сказал и вернулся к прерванному разговору». [2; 372]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Очень он памятлив был ко всякому проявлению невнимания, и не только в отношении себя. Не скажет, как будто даже не заметит, но запомнит». [2; 511]
Вячеслав Максимович Шугаев:
«Видел я его и во гневе. Он пришел днем, когда я был один. Сначала разговор тянулся довольно вяло, но, постепенно воодушевившись, Александр Трифонович с жаром заговорил о том, что подлинный эпос в прозе и поэзии под силу поднять только мужику, выходцу из мужиков… Что-то дернуло меня, и я вклинился в его горячую речь, напомнив, что и графу это под силу. Он бешено, прозрачно округлил глаза – зеленоватые иглы, брызнувшие при этом, показалось, физически укололи меня в переносицу, в лоб, в щеки. Он побледнел, немедленно вспотел от гнева, и, хоть ничего не говорил, я понял: как я смел перебивать?!
Он сдержался, так ничего и не сказал, устало махнул рукой:
– Да, да. И графу, конечно». [2; 500]
Федор Александрович Абрамов:
«Раз вечером мы с Дементьевым пошли провожать Твардовского. Вдруг на дороге завозились собаки – дементьевский пес и какая-то сука.
Твардовский кинулся их разнимать. Бесстрашно. И это меня немало удивило. Собак он разнял, но одна из них укусила Твардовского за палец…
Я бросился выражать сочувствие, хотел проводить его. А он вместо благодарности зверем взъелся, закричал на меня: уйдите!» [12; 226]
Особенности поведения
Евгений Аронович Долматовский:
«Ему было чуждо все показное. Военная форма скульптурно сидела на нем без каких-либо усилий с его стороны. Он любил шутку, но презирал сальности и пошлость. В его присутствии не рассказывали анекдотов – робели. Он никого не отчитывал, не поучал, но умел резко осадить, больно ударить коротким и единственным, как бы вскользь сказанным, словом. Был он колюч, непримирим, и некоторые из нас начинали разговор с ним с тайной опаской. Объективность требует сказать, что не всегда Александр Твардовский был справедлив по отношению к окружающим. Предубеждения его возникали порой без видимой причины и без достаточных оснований». [2; 149]
Орест Георгиевич Верейский:
«Те немногие, кого он называл своим другом, знали устойчивость, прочность его дружбы. Однако это не значит, что к друзьям он бывал снисходителен. Нет, его бескомпромиссность, нетерпимость к человеческим слабостям, ко всякой фальши, несправедливости, лицемерию не давали спуску никому. Он умел жестоко высмеять, как выстегать, ранить словом, не делая при этом разницы между близким другом и человеком сторонним». [2; 180]
Константин Яковлевич Ваншенкин:
«Я не раз слыхал, как он говорил „ты“ (и, разумеется, они ему) Исаковскому, Тарасенкову, Луконину и другим друзьям и товарищам старше, моложе его или ровесникам.
Но он никогда не обращался на „ты“ к тем, с кем он не был на „ты“, как у нас порой водится. Он не желал, чтобы ему отвечали тем же, исключал самую возможность подобного казуса.
Иные старшие писатели обращаются к младшим на „вы“, но только по имени. Разумеется, здесь нет ничего худого, если тех это устраивает. Но он никогда и этого не делал. Лишь раза два за все годы знакомства, в долгом застолье, он назвал меня Костей.
В нем и внутренне, и внешне очень ярко проявлялось чувство достоинства». [2; 240–241]
Владимир Яковлевич Лакшин:
«Он очень следил за своим поведением и речью – как человек застенчивый, ставший по судьбе общественным и бывший на виду, то есть со множеством людей пересекавшийся: ничего лишнего, нет слов пустых – и это сообщало ему величавость.
Издали он мог показаться даже высокомерным. ‹…›
Лишенный внешнего лоска, он обладал вместе с тем врожденным тактом и почти аристократической воспитанностью. Сын смоленского крестьянина, он свято чтил все формы, обиходы и понятия вежливости. В том, как он здоровался, как прощался, учтиво склоняя голову чуть набок, глядя в глаза собеседнику и протягивая с легкой улыбкой широкую ладонь, была какая-то даже чуть церемонная уважительность. Она равно распространялась на Маршала Советского Союза, члена английского парламента, посетившего редакцию, и на старушку-уборщицу Ксению Гавриловну, заглянувшую в дверь, чтобы спросить: „Стакан́ы свободны, Александр Трифонович?“
Можно утверждать даже, что он культивировал формы вежливости, понимая, по-видимому, дело так, что эти внешние знаки человеческого общения, пускай сугубо условные, – путь к навыкам взаимной уважительности.
Выговаривал кому-то: если тебе позвонили по телефону, а тема разговора исчерпана и надо прощаться, ты не можешь первым сказать „до свидания“ – разговор кончает тот, кто тебе звонит.
От чужой грубости, неделикатности он страдал иной раз почти физически, но ничто в его величавой фигуре и серьезном округлом лице не выдавало этого». [4; 140–141]
Федор Александрович Абрамов:
«Твардовский ценил жизненный опыт вообще, отсюда его влечение, его дружба с людьми, которые намного его старше (Маршак, Соколов-Микитов)». [12; 248]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Но вообще-то он с людьми сходился трудно, и в его отношениях с ними часто сквозило некое отчуждение, отстраненность». [2; 393]
Алексей Иванович Кондратович:
«Когда он появлялся на людях, высокий, невозмутимый, чуть ли не величественный, он и впрямь мог показаться недоступным, а когда, тоже на людях, он задумывался, уходил в себя, – а это бывало часто, даже на шумных собраниях, – то и тут, встретившись с его отсутствующим взглядом, могло показаться, что у него своя, замкнутая от других людей жизнь и проникнуть в нее нелегко. Да так оно и было, своя внутренняя жизнь – и еще какая! – была, мысль его постоянно и сосредоточенно работала над тем, что его волновало, только эта жизнь нисколько не была замкнутой. И не был он неразговорчивым, как раз любил поговорить; и не был недоступным, он с очень многими общался и переписывался, а скольких держал в памяти и о скольких вспоминал, а уж что касается мрачности, то ведь юмор, пронизывающий всю его поэзию, не одного „Тёркина“, – это ведь его юмор, и какой хохот сопутствовал часто деловым и неделовым встречам, когда там находился Твардовский». [2; 347]
Юрий Валентинович Трифонов:
«Александр Трифонович был ровен, проницателен и как-то по высшему счету корректен со всеми одинаково – с лауреатами премий, с академиками, с жестянщиками. Те ровность и демократизм, которые были свойственны ему как редактору в его отношениях с авторами, отличали Александра Трифоновича и в обыденной жизни, и поэтому он пользовался необыкновенным уважением всех людей, которые как-либо с ним соприкасались». [2; 483]
Федор Георгиевич Каманин:
«Я уже знал, что Твардовский был на редкость добр. Правда, помогал он не каждому, а тем, к кому у него душа лежала, так сказать, избирательно. Да ведь так и все добрые люди делают… Помогал он и мне, когда мне было зело туго. ‹…›
И вот однажды я пошел к Твардовскому. Жил он тогда на улице Горького.
Дверь открыл сам хозяин. В коридоре было темновато, но хозяин все же мигом меня разглядел и узнал.
– А-а, заходи, рад тебя видеть, – приветствовал он меня. – Снимай пальто, проходи ко мне. ‹…›
И я вкратце излагаю ему суть дела. А в это время как раз по коридору проходила хозяйка, Мария Илларионовна, которую я тоже с трудом разглядел ‹…›.
– У нас дома деньги есть? – спрашивает Твардовский у жены.
– Да. Сколько тебе нужно? – отвечает ему Мария Илларионовна.
– Рублей пятьсот найдется?
– Найдется.
– Тащи их сюда.
Мария Илларионовна пошла за деньгами.
– Саша, – говорю я ему, – я тебе их верну при первой же возможности.
– А я тебе при первой же возможности в ухо дам, – ответил он мне. – Бери и молчи. А если обедняю, обращусь.
И он вручил мне пачку кредиток, которую принесла ему Мария Илларионовна». [2; 89–90]
Мустай Карим (1919–2005), башкирский поэт, прозаик, драматург:
«При следующей встрече я в самом благодарном позыве хотел ему вернуть долг. Он остановил меня, сказав: „Как же нам с вами быть? Не возьму – вас обижу, возьму – себя обижу. Да к тому же была реформа, они в десять раз подешевели…“ – „Подешевели те, а не эти“, – возразил я, но больше не настаивал. Наверное, ему так надо было. Позже, когда он меня узнал ближе, я как-то шутя вспомнил о своей задолженности, за что он пригрозил мне: „Я вас могу в долговую яму загнать…“ – „А две реформы?!“ – отпарировал я. „Реформы проходят, долги остаются, – вдруг серьезно заключил он. – Они не списываются“». [2; 534]
Наталия Павловна Бианки:
«Получив от Твардовского задание устроить ужин в ресторане, мы с Кондратовичем отправились в „Прагу“. Пятидесятилетие – дата нешуточная. С метрдотелем долго обсуждали меню. Хотелось заказать еду повкуснее и при этом не тратить очень большую сумму, хотя денег у нас было предостаточно. Когда часть денег я вернула, Твардовский, очень огорченный, сказал:
– Я же просил не экономить…» [1; 35]
Вячеслав Максимович Шугаев:
«…О деньгах как о предмете серьезном и существенном в жизни литератора говорил не то чтобы часто, но всегда с живою, если можно так выразиться, философической заинтересованностью». [2; 501]
Маргарита Иосифовна Алигер:
«Охотно помогая людям во всем, в чем мог, он люто ненавидел заниматься тем, что было сопряжено с хождением по инстанциям, с бюрократической возней. Мы с Казакевичем решили помочь одной старой писательнице, несчастной женщине, помешавшейся на гибели сына, которой она не могла и не хотела поверить, все дожидаясь его возвращения с войны. Тут уж ничего нельзя было поделать, но ко всему она жила в ужасных условиях, и прежде всего следовало помочь ей с жильем. Проще всего было построить кооперативную квартиру, и такая возможность представлялась, но нужны были деньги. Мы решили собрать их. Люди охотно откликнулись на нашу просьбу. Пришла я и к Твардовскому. Начала излагать ему суть дела и увидела, как он испугался, какие у него стали горестные и растерянные глаза. Решил, что я буду его просить обращаться в Моссовет. А когда узнал, что все сводится к деньгам, обрадовался и отвалил сумму вдвое большую, чем та, на какую я рассчитывала. Он был щедр, весело щедр, чувствовалось, что ему доставляет радость быть щедрым, иметь возможность быть щедрым». [2; 409]
Аркадий Михайлович Разгон:
«У него была привязанность к своим личным вещам, с которыми он неохотно расставался, и то только тогда, когда эти вещи приходили в полную негодность». [2; 213]
Орест Георгиевич Верейский:
«Он вообще относился с недоверием ко всяким бытовым новшествам. Долго не хотел пользоваться электробритвой, косо поглядывал на женщин в брюках, иронически относился к изменчивости моды в одежде, как не признавал всякую моду в быту, в искусстве и литературе. Но тут его никак нельзя было обвинить ни в косности, ни в консерватизме, скорее наоборот – он видел дальше и глубже многих». [2; 190]
Григорий Яковлевич Бакланов:
«Он спокойно переносил боль, не прислушивался к болезням. Даже когда у него начала отниматься рука, он что-то еще делал в саду, – кажется, пытался косить или копать». [2; 522]
Алексей Иванович Кондратович:
«‹…› Разговоров о болезни он не любит.
Летом ‹…› (1966 года. – Сост.) он неожиданно попросил меня приехать к нему на дачу: „Кладут в больницу. Не можете ли вы приехать, надо бы обсудить кое-какие дела“. Я видел его последний раз дня три назад, он был весел, здоров, ни на что не жаловался. На даче он встретил меня, с трудом поднявшись из кресла. Ноги его были в теплых зимних носках и в калошах. „Что с вами?“ – испугался я. „Ноги распухли, – сказал он спокойно. – В ботинки не влезают, пришлось вот калоши надеть. – И засмеялся. – Еле нашли эти калоши, кто же их теперь носит“. – „Да что у вас все-таки?“ – „Какой-то облитерирующий эндартериит. Курить, говорят, нельзя… И вообще говорят – надо немедленно ехать в больницу. Требуют даже расписку, что я сегодня поеду, грозят, что может начаться гангрена…“ – „Как гангрена?“ – „Да так… Ноги почернели и болят. Сильно болят“. Он снял носок с одной ноги, и я ахнул: полступни лиловато-синие, темно-синие, черные, вся ступня опухшая. „Другая нога такая же?“ – спросил я, вконец перепугавшись. „Да, и другая такая же. Вот и жду машину. А пока она не подъехала, давайте поговорим…“
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?