Автор книги: Павел Крусанов
Жанр: Очерки, Малая форма
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Не то чтобы жизнь ее выглядит скучной, но чувствуется в ней какая-то маета, какой-то, что ли, избыток лишних движений. Может, и вправду, Засулич не знала, куда себя деть, с тех пор как присяжные пустили ее, такой, какая есть, без покаяния, на все четыре стороны?
6. Михаил Новорусский: план огорода
Жизнь террориста на свободе, полная опасностей (в том числе для окружающих) и постоянной внутренней готовности к жертве, в чем-то и для кого-то, вполне вероятно, может служить заразительным примером, маяком, мерцающим в глухой ночи обыденности, – мир вокруг занят лишь прозябанием или ежедневной хищной погоней за прибылью, а здесь задается совсем иной параметр бытия, насквозь пропитанный (хоть отжимай) бодрящей революционной романтикой. Вот только беда: не все революционеры принимают смерть на эшафоте или оказываются, вместе с выбранной жертвой, в клочки разорванными собственной бомбой. Некоторым выпадает на долю после просиявшего над ними звездного часа проходить еще длинное, очень длинное испытание жизнью. Почему-то о таких героях революции говорится не в пример меньше, нежели об их товарищах, принявших за свой самоотверженный демарш быструю и в каком-то смысле оправдывающую их смерть.
По делу «Шевырева-Ульянова», готовивших покушение на государя императора Александра III 1 марта 1887 года, в числе прочих фигурантов проходил и Михаил Васильевич Новорусский. Он был приговорен судом к пожизненному заключению, провел в Шлиссельбургской крепости 18 лет и был освобожден по амнистии в октябре 1905 года. После освобождения Новорусский служил ассистентом на кафедре анатомической химии в Вольной высшей школе Н. Лесгафта, на студентке которой и женился. Когда школа закрылась, работал в Подвижном музее учебных пособий, а после революции стал директором Сельскохозяйственного музея в Соляном городке и водил экскурсии по Шлиссельбургской крепости. В 1925 году в должности директора музея он и умер. На похоронах его, по свидетельству современников, присутствовало «пол-Ленинграда». То есть, если позволить себе грубое обобщение, революционная биография Новорусского состоит из двух примерно равных частей: сначала он сидит в заключении, потом водит экскурсии по местам своего заключения. Как говаривал один петербургский шестидесятник, жизнь удалась. Такова вкратце история этого революционера. Теперь заглянем в нее подробнее.
Будучи выходцем из духовного сословия, в 1886 году Михаил Новорусский закончил Петербургскую духовную академию и был оставлен при ней в качестве «профессорского стипендиата». В том же году Новорусский вступил в Новгородское студенческое землячество, а то, в свою очередь, вошло в союз землячеств, имевший целью создание кассы взаимопомощи, библиотеки, а также «выработку сознательных революционеров». Вот-вот, именно «выработку» и именно «сознательных».
Собственно 1880-е годы – это период революционного затишья: разгром «Народной воли» и последовавшее вслед за тем ужесточение реакции сделали свое дело. Над «выработкой сознательных революционеров» Новорусский в старости посмеивался. Единственным мероприятием, проведенным союзом землячеств, была попытка отслужить панихиду в день памяти Добролюбова 17 ноября 1886 года. К «Террористической фракции» партии «Народная воля» Новорусский, по его собственной версии, не принадлежал, о готовящемся покушении знал довольно смутно и столь же смутно представлял, кто именно, как и где готовит бомбы. После ареста он мог бы отделаться легким испугом, настаивая на собственном неведении, но два сюжета в этой истории оказались для него роковыми. Первый – подсаженный в соседнюю камеру провокатор, научивший Новорусского перестукиваться. Новорусский отстучал ему: «За что сидишь?» – «За бомбы», – ответил сосед. «Я тоже за бомбы», – отстучал Новорусский. Ну и так далее. Слово за слово, стук за стуком, Новорусский много чего рассказал соседу – неосторожная откровенность вкупе с молодеческим бахвальством не только позволили обвинить его в соучастии, но и составили ему в глазах следствия репутацию злостного лжеца. Второй сюжет – найденный в его книгах клочок мраморной переплетной бумаги. Александр Ульянов использовал такую бумагу для оклеивания бомб (одна из бомб была замаскирована под словарь медицинских терминов). Хотя эксперт на суде и заявил, что такой бумаги пруд пруди и что невозможно в точности установить, та же самая это бумага или только похожая, для обвинения этот клочок стал важной уликой. Одним словом, смертного приговора и последующей «монаршей милости» в виде «каторги без срока» двадцатипятилетний молодой человек никак не ожидал.
Впрочем, неважно до какой именно степени Новорусский был осведомлен о готовящемся покушении. По крайней мере, он многое знал, а об остальном мог догадываться. Он вообще мог показаться суду зубром революционного террора, если учесть, что в дело «Шевырева-Ульянова», оно же «Второе Первое марта», оказались впутаны люди, совершенно от революционных событий далекие, причем впутаны исключительно по вине настоящих революционеров. Еще в восьмидесятые годы учителя истории в советских школах рассказывали ученикам о том, насколько нравственным и самоотверженным был Саша Ульянов – продал свою золотую медаль, полученную за курсовую работу, для того, чтобы спасти товарища-революционера Говорухина, которому надо было срочно бежать за границу. История эта действительно имела место быть, но правая рука, как известно, не должна знать, что делает левая. Поэтому одной рукой искушенный конспиратор Александр Ульянов спасает товарища, а другой дает для связи адрес собственной сестры – по этому адресу пришла из Риги шифрованная телеграмма, извещавшая о том, что азотная кислота, необходимая для изготовления нитроглицерина, добыта. В результате ни в чем не повинная Анна Ильинична также была привлечена к следствию.
В истории Новорусского тоже случился подобный казус – не без помощи все того же Александра Ульянова он обрек на двадцатилетнюю каторгу свою гражданскую жену и, соответственно, «гражданскую тещу». Лидия Ананьина с матерью и малолетним братом проживала в Парголове. Когда Ульянову понадобилось тихое место за городом для приготовления недостающей порции взрывчатки, Новорусский, исполнявший по совместительству обязанности домашнего учителя, порекомендовал «гражданской теще» товарища-студента в качестве преподавателя химии и прочих естественных наук. Товарищ приехал, привез свою лабораторию, но с ребенком занимался мало, а все больше сидел у себя в комнате и производил химические опыты. Госпожа Ананьина была недовольна. Через несколько дней учитель отказался от уроков, предупредил хозяек, что с препаратами, оставленными в комнате, следует быть осторожными, захватил с собой большую бутыль (с нитроглицерином) и, поскольку госпожа Ананьина тоже собиралась в Петербург, вместе с ней на нанятой телеге протрясся по русскому бездорожью до столицы с бутылью в обнимку. («Но ведь взорваться могло!» – воскликнул на суде эксперт. «Могло», – меланхолично согласился Александр Ульянов.)
По версии Новорусского, изложенной на следствии, он устроил товарища учителем без всякой задней мысли, вовсе не имея в виду, что последний, вместо того, чтобы изучать с учеником периодическую таблицу профессора Менделеева, будет мастерить бомбы. Однако, согласно воспоминаниям Новорусского, опубликованным в 1906 году, он догадывался, зачем Ульянову понадобилось убежище в пригороде. Как бы там ни было, но мать и дочь Ананьины были явно ни при чем. Тем не менее связь с «опасными преступниками», а также показания судебного пристава, согласно которым женщины все время поворачивались так, чтобы заслонить юбками табурет, под которым стоял горшочек, в котором находилась бутылочка, в которой, в свою очередь, находились остатки (или заготовки) самого главного, стоили им двадцати лет каторги. Одной и другой. Никого из историков судьба подобных побочных жертв «демократического периода русской революции» никогда не интересовала. Про дальнейшую судьбу Ананьиных по этой причине ничего определенного сказать нельзя – сам Новорусский о ней также умалчивает. Трудно вообразить, что они остались благодарны ему и его товарищу за знакомство.
«Каторга без срока» для Михаила Новорусского обернулась одиночной камерой в Шлиссельбургской крепости. На прогулку арестантов выводили в маленькие дворики полтора на полтора метра, окруженные четырехметровой стеной. Во дворике была куча песка и деревянная лопатка. Песок разрешалось пересыпать из одного угла в другой – не такое уж бессмысленное занятие, если заключению твоему нет срока. Потом начались послабления режима…
В Шлиссельбурге, как и в Петропавловке, узники сходили с ума и кончали жизнь самоубийством. Народовольцам обеих призывов (1881 и 1887 годов) повезло – те из них, кто за двадцать лет заключения не утратил рассудок, были освобождены по амнистии в 1905 году.
Общественный интерес к освобожденным был огромен. В их честь устраивались банкеты, их приглашали на всевозможные публичные встречи, курсистки жаждали соединить свои юные судьбы с судьбами политических страдальцев. Страдальцы не возражали – Николай Морозов и Михаил Новорусский вскоре после освобождения женились на молоденьких.
Мемуары бывших шлиссельбургских заключенных, как свод деталей и кропотливых подробностей дореволюционного тюремного быта, были в то время весьма популярны – в 1906 году современников чрезвычайно интересовал вопрос: как они там жили, и что с ними происходило в эти долгие годы. Формула «лучшие товарищи томятся по тюрьмам» требовала расшифровки – общественность жаждала знать, как именно они по тюрьмам томились. Но то, что по определенным причинам было важным и интересным для русских начала ХХ века, сегодня вызывает интерес только у специалистов, а у остальных – лишь уныние и скуку. И дело здесь не только в том, что в России со страшной скоростью стареет тюремная проза (что теперь «самая жуткая книга XIX столетия» – «Записки из Мертвого дома» Достоевского – в сравнении с «Архипелагом ГУЛАГ»?), дело в некой особенности русского революционного сознания, которую Юрий Трифонов обозначил как нетерпение, и для которой Достоевский так и не нашел подходящего слова, хотя много раз описывал эту особенность в своих произведениях, а именно – полную невозможность прожить нормальную человеческую жизнь, стремление растратить себя в разовом радикальном действии, избыть себя в ярком самоотверженном жесте и сгореть мгновенно. На революционном жаргоне это называлось «готовностью пожертвовать своей жизнью ради народа». Поэтому Пастернак ошибался, когда в небольшой поэме «Лейтенант Шмидт» вкладывал в уста приговоренного персонажа восклицание: «Каторга, какая благодать!» – ибо благодатью в большинстве случаев были как раз эшафот и петля. Приговоренный к каторге или длительному тюремному заключению оказывался перед лицом того, от чего с такой страстью бежал – перед необходимостью проживать длинное время своей непонятно зачем нужной жизни. Подробности этой необязательной жизни, на которую революционера зачем-то против его воли обрекли, как раз и заполнили впоследствии многочисленные страницы мемуаров.
Как оказалось, для освобожденных шлиссельбуржцев нет ничего более важного, нежели скудные события томительных лет заточения. И Фигнер, и Морозов, и Новорусский обстоятельно перебирают подробности: распорядок дня, обстановка камеры, послабление режима… Послабление режима и вызванное им относительное разнообразие жизни – пожалуй, главный предмет повествования. И здесь отчетливо проступает одна характерная вещь, которая довольно часто повторялась в биографиях революционеров: страстное стремление к совершению революционного подвига после утраты свободы сменяется настойчивым желанием воспроизводить реалии заурядного быта. Борьба за право заниматься тем же, чем в обыкновенной жизни занимаются частные лица, а также маленькие победы, порой одерживаемые в этой борьбе, становятся главным смыслом существования политических заключенных.
Несколько лет назад произошел следующий диалог двух преподавателей Петербургского университета. Доцент философского факультета Александр Куприянович Секацкий поинтересовался у своей коллеги Нины Михайловны Савченковой, правнучки Михаила Новорусского:
– Нина, доводилось ли тебе читать воспоминания прадедушки?
– Нет, – ответила Нина. – То есть я их, конечно, заказала в Публичке… Открыла, а там – «план огорода». Ну, я закрыла и сдала обратно.
Не любопытно ли это: в семье чтили предка, состоявшего в легендарной «Народной воле», и вдруг оказывается, что главный его народовольческий подвиг сводится к многолетнему вскапыванию огуречной грядки рядом с грядкой Веры Фигнер.
А ведь так оно и было. Чем занимались народовольцы в Шлиссельбурге все последние годы заключения? Копались в огороде, выращивали овощи, разводили цветы (даже розы), обучали друг друга химии, производили опыты, освоили токарное дело (Вера Фигнер писала, что выточенные шлиссельбуржцами изделия пользовались неплохим спросом на свободе, так как отличались изяществом и хорошим вкусом – «ведь все мы были люди интеллигентные»). Кроме того, Новорусский умудрился вывести в камере цыплят, устроив инкубатор на собственном животе, приспособился гнать самогон (правда, в мизерных дозах), а также соорудил на пару с товарищем фонтан в тюремном дворе. И все это под неусыпных оком свирепых царских сатрапов…
Для тех революционеров-демократов, кто дожил до Октябрьской революции и при этом успел умереть вовремя (то есть до начала массовых репрессий и до того момента, когда большевики принялись изобличать своих исторических предшественников как заблуждавшихся), 20-е годы были счастливым временем. Наверное, редко кому выпадает на долю пережить такое глубокое чувство собственной нужности: народ наконец победил – жизнь прожита не зря. Ко всему, ветеранам революции оказывают повсеместный почет и внимание: встречи с общественностью, с пионерами, публикация книг, возможность водить экскурсии по местам заключения… Чем не полное торжество социальной справедливости?
Михаил Новорусский умер вовремя – в 1925 году. Можно ли все случившееся с ним после 1905 года считать моральной компенсацией за восемнадцать лет заключения? Именно заключения, а не осмысленной революционной борьбы, которой, по большому счету, не было?
Тюрьма сделала из Новорусского образцового обывателя, а дальнейшая жизнь, окутанная фимиамом общественного признания, закрепила ощущение правильности пройденного пути. Страшная и счастливая судьба одновременно. Выбор оценки зависит от облюбованного ракурса.
Может ли подобная судьба служить заразительным примером, мерцающим в глухой ночи обыденности маяком? Определенно нет – рутина огорода напрочь портит дело, да и Ананьиных немного жалко. И знаете (здесь хочется вздохнуть свободно), это хорошо…
7. Террор в России первого десятилетия XX века: действующая модель ада
Первым событием политического террора в XX веке стало убийство министра народного просвещения Боголепова, совершенное 4 февраля 1901 года исключенным из университета студентом Петром Карповичем. Некоторые исследователи революционного движения в России полагали, что основное значение этого теракта заключалось в том, что он оправдал предсказание, данное ранее сразу несколькими революционными деятелями: мол, первая удачно брошенная бомба соберет под знамя террора тысячи сторонников, и тогда деньги потекут в революцию рекой.
Действительно, после убийства Александра II и разгрома «Народной воли» волна революционного террора пошла на спад – за это время не было организовано ни одного достаточно громкого террористического акта (за исключением неудавшегося покушения на жизнь Александра III 1 марта 1887 года, предпринятого группой подпольщиков, в которую входил Александр Ульянов). Нет, по мелочи кое-что было, но эти несущественные и немногочисленные акции совершались в основном экстремистами с неопределенными идейными убеждениями, не принадлежавшими ни к каким организациям и действовавшими по собственной инициативе. Некоторые из них и вовсе прибегали к беспорядочному насилию по сугубо личным мотивам. Так некий рабочий Андреев, уволенный мастером с фабрики, выразил свое недовольство социально-экономическим порядком через нападение на представителя власти – армейского генерала, приехавшего на концерт в Павловск.
За годы бездействия радикалы устали от пустопорожней траты времени, от бесконечных споров по теоретическим и программным вопросам – революция застоялась, определенно ей пора было размять косточки. Тем более что либеральная общественность видела тогда в действиях террористов примеры самопожертвования и героизма, а такое отношение только способствует экстремизму, поскольку, согласно известному западному исследователю терроризма Манфреду Гильдермейеру, «как правило, террористы добиваются наибольшего успеха, если им удается заручиться пусть небольшой практической, но зато широкой моральной поддержкой в уже нестабильном обществе». Так и случилось – воодушевленное удавшимся покушением на Боголепова революционное движение начало стремительно набирать обороты. В начале 1901 года образуется экстремистская группа, члены которой называли себя социалистами-террористами и своей первой задачей объявили убийство министра внутренних дел Дмитрия Сипягина, объясняя выбор жертвы в частности тем, что ликвидация реакционного министра получит одобрение со стороны не только оппозиции, но и всего русского общества (вот он, урок суда над Засулич, давший террористам в руки козырь общественного оправдания пролитой ими крови). Следующими на очереди были заявлены оберпрокурор Синода Константин Победоносцев и Николай II.
Оживились анархисты и представители народнических кругов, верные заветам разгромленной «Народной воли». В конце 1901 года возникает партия социалистов-революционеров с ее откровенно протеррористической позицией и теоретическим обоснованием террора как формы борьбы с правительством (история Боевой организации эсеров стала сегодня едва ли не хрестоматийной). Одним словом, в среде российских радикалов, как отмечалось в докладе директору Департамента полиции от 22 декабря 1901 года, все больше преобладало мнение, что «пока правит деспот, пока все в стране решает самодержавное правительство, никакие дебаты, программы, манифесты не помогут. Необходимо действие, настоящее действие… и единственно возможное действие при нынешних условиях – это самый широкий, разносторонний террор».
Что касается денег, то они и впрямь потекли в революцию рекой – российские и особенно заграничные спонсоры, желавшие поддержать революционное движение, предпочитали осуществлять пожертвования не в пользу мелких экстремистских группировок или отдельных террористов, а в пользу организованной политической партии, что сразу сказалось на финансовом положении эсеров (да и других радикальных обществ, преобразованных в революционные партии). Так что теперь регулярно пополняющаяся партийная казна позволяла уже не только содержать боевиков, но и широко закупать оружие и динамит за границей, а разветвленная партийная сеть значительно облегчила задачу незаконного ввоза подобного товара в Россию.
Характерно, что в то же время происходит оживление во всех сферах русской жизни – экономической, градостроительной, интеллектуальной, артистической. Выходят журналы «Мир искусств», «Весы», «Золотое руно»; в 1903 году торжественно открывается Троицкий мост и Петроградская сторона столицы становится царством art nouveau – ее застраивают лучшие архитекторы северного югендстиля: Лидваль, Шауб, Гоген, Белогруд; промышленники получают огромные правительственные заказы (чего стоит только один указ Николая II об отпуске 90 миллионов рублей на постройку военных судов «независимо от увеличения ассигнования по смете морского министерства»), экономика развивается небывалыми темпами.
Если действительно уместна попытка перенесения модели горячих и холодных культур из сферы художественного в социально-политический план, то нет ничего удивительного в том, что русский терроризм получил небывалое доселе распространение в то время, когда, по словам американского историка Вильяма Брюса Линкольна, «убийства, самоубийства, сексуальные извращения, опиум, алкоголь были реалиями русского Серебряного века». Это и вправду был период культурного и интеллектуального брожения, период декадентства, когда многие мечущиеся, бунтующие умы под влиянием жажды модного тогда артистического экстаза искали поэзию в смерти. Видимо, существуют некие пока еще не до конца выявленные законы (помимо ослабления государственного порядка и либерализации общества, всегда способствующих активизации не только гражданских сил государства, но и всякого рода нечисти), которые одновременно влияют на всплеск активности людей как в высших проявлениях духа, так и в бездне порока, преступления, греха.
Итак, радикалы были готовы взять в руки оружие и только ждали сигнала, рокового знамения, удара «колокола народного гнева», зовущего к началу широкой террористической кампании и открытой революционной борьбе. И колокол ударил – 9 января 1905 года.
Конечно, революционеры и до этого могли похвастать громкими политическими делами: в апреле 1902 эсером Степаном Балмашевым был убит министр внутренних дел Сипягин. Спустя несколько месяцев были совершены покушения на виленского губернатора Владимира Валя и губернатора Харькова Ивана Оболенского. В мае 1903 Григорий Гершуни стрелял в губернатора Уфы Николая Богдановича, а еще через месяц Евгений Шуман смертельно ранил генерал-губернатора Финляндии Николая Бобрикова. Наконец в июле 1904 Сазонов в клочки разнес бомбой преемника Сипягина на посту министра внутренних дел Вячеслава фон Плеве. Список можно было бы продолжить, однако это, так сказать, были всего лишь отдельные акты террора, большая часть которых лежала на совести одной группы – Боевой организации партии эсеров. Но когда прогремели залпы на подступах к Зимнему дворцу, когда насилие власти и вообще все виды насилия приобрели массовый характер, тогда уже действительно в небывалых масштабах обрушились на страну бомбометания, убийства чиновников, грабежи по политическим мотивам (радикалы называли их «экспроприациями» или просто «эксами»), вооруженные нападения, похищения, вымогательство и шантаж в партийных интересах, политическая вендетта – словом, все формы деятельности, подпадающие под широкое определение революционного террора.
Обычно, когда заходит речь об этом времени, принято вспоминать Гершуни, Азефа, Савинкова и иже с ними. Да, эти люди подготавливали и проводили самые громкие теракты, но если сводить разговор только к ним, из поля зрения уходит главное – общая атмосфера растерянности и сковывающего страха, покрывшая Россию, как покрывает Ладогу зимой полуметровый лед. Так что оставим в покое эти имена. Вообще оставим частности. На этот раз героем будет общий план. Ведь если в XIX веке каждый акт революционного насилия тут же становился сенсацией, то после 1905 года вооруженные нападения боевиков происходили столь часто, что газеты перестали печатать подробности о каждом из них. Вместо этого в прессе появились ежедневные разделы, посвященные простому перечислению политических убийств и случаев экспроприации на территории империи.
Неслыханный размах и разрушительное влияние террора на все русское общество стали тогда не просто заметным явлением, но уникальным в своем роде социальным феноменом, на который с изумлением и ужасом смотрел весь мир. Неспроста в дневниках Эрнста Юнгера, командира ударной роты на западном фронте Второй мировой, ценителя библиофильских редкостей, автора знаменитых книг «В стальных грозах», «Тотальная мобилизация», «Гелиополь», одного из вдохновителей «консервативной революции» в Германии, есть следующая запись о советских партизанах (она относится примерно к 1943 году, тогда Юнгер был направлен на восточный фронт в район Майкопа): «В этих людях оживают старые нигилисты 1905 года, разумеется, в других обстоятельствах. Те же средства, те же задачи, тот же стиль жизни. Только взрывчатку им теперь предоставляет государство». Не правда ли – столь долгая память у иностранца на события начала века в России что-то да значит.
Неожиданные и разрушительные последствия русско-японской войны, события «кровавого воскресенья» и все прочие неудачи и просчеты правительства вкупе так раскрутили маховик революционного террора, что, вопреки мнению либерала П. Струве, будто «оружие политического насилия будет вырвано из рук» экстремистов установлением конституционного строя, террористические акты не прекратились и после опубликования Манифеста 17 октября 1905 года. А Манифест этот, между прочим, впервые гарантировал соблюдение основных прав человека для всех граждан России и предоставлял законодательную власть Государственной думе. Напротив, уступка самодержавия была воспринята как признак слабости (чем она в действительности и была), и ободренные этой победой радикалы, бросив все силы на окончательное уничтожение государства, устроили в стране настоящую кровавую бойню.
«Наихудшие формы насилия проявились только после опубликования Октябрьского манифеста», – писал современник Первой русской революции. Другой очевидец событий, начальник киевского Охранного отделения Спиридович, сообщил, что в иные дни «несколько крупных случаев террора сопровождались положительно десятками мелких покушений и убийств среди низших чинов администрации, не считая угроз путем писем, получавшихся чуть ли не всяким полицейским чиновником; …бомбы швыряют при всяком удобном и неудобном случае, бомбы встречаются в корзинах с земляникой, почтовых посылках, в карманах пальто, на вешалках общественных собраний, в церковных алтарях… Взрывалось все, что можно было взорвать, начиная с винных лавок и магазинов, продолжая жандармскими управлениями (Казань) и памятниками русским генералам (Ефимовичу в Варшаве) и кончая церквами». Бывший народоволец Лев Тихомиров назвал это время «кровавой анархией», а граф Сергей Витте и вовсе окрестил Россию тех лет «огромным сумасшедшим домом».
Впрочем, еще Достоевский подметил: «Подлец человек – ко всему привыкает», – поэтому неудивительно, что, пережив первый шок, люди вскоре стали говорить о бомбах, как об обыденных вещах. На жаргоне террористов ручные гранаты назывались «апельсинами», обывателям словечко понравилось и по малом времени эвфемизм прочно вошел в повседневную речь. На эту тему даже сочинялись шуточные вирши, вроде следующих:
Боязливы люди стали —
Вкусный плод у них в опале.
Повстречаюсь с нашим братом —
Он питает страх к гранатам.
С полицейским встречусь чином —
Он дрожит пред апельсином.
В ходу были анекдоты, напоминающие «армянское радио» советских времен:
– Чем наши министры отличаются от европейских?
– Европейские валятся, а наши взлетают.
Появились афоризмы в духе Козьмы Пруткова: «Счастье подобно бомбе, которая подбрасывается сегодня под одного, завтра – под другого».
Словом, люди привыкали жить в «огромном сумасшедшем доме».
Но шутки шутками, а кровь действительно лилась потоком. В революционной среде тех лет возобладал, по определению Петра Струве, «революционер нового типа» – некий сплав экстремиста с бандитом, освобожденного в своем сознании от всяких моральных условностей. Многие радикалы сами признавали, что революционное движение заражено нечаевщиной, чудовищной болезнью, в итоге ведущей к вырождению революционного духа. Анархисты и члены мелких экстремистских групп, согласно природе своих убеждений, прибегали к новому типу террора чаще других радикалов, грабя и убивая не только государственных чиновников, но и простых граждан. В первую очередь они и были ответственны за создание в стране атмосферы хаоса и страха.
О размахе революционного террора можно судить хотя бы по цифрам статистики о жертвах политических убийств – как государственных чиновников, так и частных лиц, – приведенных в исследовании Анны Гейфман: цифры эти показывают, что за первое десятилетие XX века жертвами (убиты, ранены, покалечены) революционного террора стали порядка 17000 человек. А если прибавить сюда тех, кто был казнен или пострадал при ответных правительственных репрессиях? Количество жертв вполне сопоставимо с потерями в солидной локальной войне. При этом приведенные цифры не включают в себя ни числа политически мотивированных грабежей, ни экономического ущерба, наносимого актами экспроприации. А между тем, известно, что только в октябре 1906 года в России было совершено 362 «экса» – в среднем, по двенадцать ограблений в день.
Всплеск террора охватил не только столицы и крупные города, но и окраины империи. Особенно это чувствовалось на Кавказе, где социально-политический экстремизм имел ярко выраженный националистический оттенок. Представители царской администрации на местах оказались не в состоянии удержать ситуацию под контролем – здесь открыто распространялись экстремистские листовки, ежедневно происходили массовые антиправительственные митинги, а радикалы с полной безнаказанностью собирали огромные пожертвования на дело революции. Власти были бессильны перед боевыми организациями, члены которых даже не пытались скрыть свою личность или род занятий – грабежи, вымогательства и убийства стали здесь неотъемлемой частью повседневной жизни. Так в одном Армавире террористы, заявившие о своей принадлежности к различным революционным организациям, убили среди бела дня 50 местных коммерсантов только за апрель 1907 года. В то время как в российских столицах и крупных городах наиболее активной участницей террора была партия эсеров, на Кавказе за большую часть терактов несла ответственность Армянская революционная партия Дашнакцутюн. Дашнаки убивали своих политических противников и принуждали богатых людей платить налог в пользу своей партии. Были местности, где они брали на себя даже административные и судебные функции, наказывая тех, кто обращался за помощью к законным властям, а не к революционным комитетам. В то же время после 1905 года в Армении, Грузии и других областях во множестве возникали более мелкие экстремистские группы, скажем, такие как боевые отряды «Ужас» и «Смерть капиталу» (анархисты-коммунисты). В грузинском городе Телави примеру дашнаков следовала «Красная сотня», военизированная организация неопределенно-радикального направления, которая приговаривала к смерти своих противников и вымогала деньги в окрестных деревнях. Также активно действовали на Кавказе и радикальные мусульманские группировки. Успеху этих партий и экстремистских банд способствовало то обстоятельство, что используемые ими методы террора обычно включали в себя традиционные для Кавказа формы насилия и бандитизма – сжигание посевов, похищение женщин, требование выкупов за похищенных детей и, конечно же, кровная месть.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.