Электронная библиотека » Павел Мельников-Печерский » » онлайн чтение - страница 31

Текст книги "В лесах"


  • Текст добавлен: 2 октября 2013, 18:21


Автор книги: Павел Мельников-Печерский


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 77 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Не раз останавливалась она на коротком пути до часовни и радостно сиявшими очами оглядывала окрестность… Сладко было Манефе глядеть на пробудившуюся от зимнего сна природу, набожно возводила она взоры в глубокое синее небо… Свой праздник праздновала она, свое избавленье от стоявшей у изголовья смерти… Истово творя крестное знаменье, тихо шептала она, глядя на вешнее небо: «Иже ада пленив и человека воскресив воскресением своим, Христе, сподоби мя чистым сердцем тебе пети и славити».

Через великую силу взобралась она на высокое крутое крыльцо часовни. На паперти присела на скамейку и маленько вздохнула. Затем вошла в часовню, сотворила уставной семипоклонный начал, замолитвовала начин часов и села на свое игуменское место, преклонясь на посох, окрашенный празеленью с золотыми разводами…

Отправили часы, Манефа прочла отпуст. Уставщица мать Аркадия середи часовни поставила столик, до самого полу крытый белоснежною полотняного «одеждой» с нашитыми на каждой стороне осьмиконечными крестами из алой шелковой ленты. Казначея мать Таифа положила на нем икону воскресения, воздвизальный крест, канун[138]138
  Канун – мед, поставленный на стол при отправлении панихиды.


[Закрыть]
, блюдо с кутьей, другое с крашеными яйцами. Чинно отпели канон за умерших…

Большого образа соборные старицы, мать Никанора, мать Филарета, мать Евсталия, мать Лариса, в черных креповых наметках, спущенных до половины лица, и в длинных мантиях, подняли кресты и иконы ради крестного хода в келарню. Уставщица с казначеей взяли поминальные блюда… Впереди двинулись певицы с громогласным пением стихер: «Да воскреснет Бог и разыдутся врази его». Марьюшка как головщица правого клироса шла впереди; звонкий, чистый ее голос покрывал всю «певчую стаю». Середи крестов, икон и поминальных блюд тихо выступала Манефа, склонясь на посох… Став на верхней ступени часовенной паперти, выпрямилась она во весь рост и повелительным, давно неслышанным в обители голосом крикнула:

– Стойте, матери.

Крестный ход остановился.

– К матушке Екатерине, – приказала игуменья.

Ход поворотил направо. Там, за деревянной óгорожью, в небольшой рощице, середь старых и новых могил, возвышались два каменных надгробия. Под одним лежала предшественница Манефы, мать Екатерина, под другим – мать Платонида, в келье которой гордая красавица Матренушка стала смиренной старицей Манефой…

Поклонясь до земли перед надгробием, Манефа взяла с блюда пасхальное яйцо и, положив его на землю, громко сказала:

– Матушка Екатерина! Христос воскресе!

Потом с таким же приветом положила яйцо на могилу Платониды.

Марьюшка завела ирмос: «Воскресения день…» Певицы стройно подхватили, и громкое пение пасхального канона огласило кладбище. Матери раскладывали яйца на могилки, христосуясь с покойницами. Инокини, белицы, сироты и прихожие богомольцы рассыпались по кладбищу христосоваться со сродниками, с друзьями, приятелями…

Пропели канон и стихеры. Возгласили «вечную память». С пением «Христос воскресе» крестный ход двинулся к келарне.

Тем и кончился поминальный обряд на кладбище… Причитать над могилами в скитах не повелось, то эллинское беснование, нечестивое богомерзкое дело, по мнению келейниц. Сам «Стоглав» возбраняет оклички на Радуницу и вопли на жальниках…

В келарне собралась вся обитель. Много пришло сирот, немало явилось матерей и белиц из скудных обителей: и Напольные, и Марфины, и Заречные, и матери Салоникеи, и погорелые Рассохины – все тут были, все собрались под гостеприимным кровом восставшей от смертного одра Манефы. Хотелось им хоть глазком взглянуть на сердобольную, милостивую матушку, в жизни которой совсем было отчаялись… А больше всего нашло деревенских христолюбцев. Изо всех окрестных селений собрались они. Пришли бабы, пришли девки, пришли малые ребята – все привалили помянуть покойников за сытной обительской трапезой.

Сев на игуменское кресло, Манефа ударила в кандию, и трапеза пошла по чину, стройно, благоговейно. Обительские и сироты сидели с невозмутимым бесстрастием, пришлые христолюбцы изредка потихоньку покашливали, шептались даже меж собою, но строгий взор угощавших стариц мгновенно смирял безвременное их шептанье… Все шло тихо, благообразно, по чину… Но Богу попущающу, врагу же действующу, учинилось велие искушение…

Чтениями на трапезе распоряжается уставщица. На великий пост выдала мать Аркадия из кладовой книгу Лествицу[139]139
  Лествица, печатанная при патриархе Иосифе в Москве 1647 года.


[Закрыть]
, дорогую старообрядцам книгу, печатанную при патриархе Иосифе. До Страстной успели прочитать из нее тридцать степеней монашеского подвига и несколько добавлений, помещенных в конце книги. На Страстной стали Страсти читать, на Пасхе Златоуста. Лествица осталась недочитанного… На Радуницу надо бы матушке Аркадии иную книгу в келарню внести, да за хлопотами ей не удосужилось. Придя в келарню, и вздумала она сбегать за книгой, да на грех ключ от сундука обронила. Нечего делать, пришлось Лествицу дочитывать – самое последнее слово от Патерика Скитского.

Замолитвовала Манефа, и раздалось по келарне мерное чтение рядовой канонницы.

«Поведа нам отец Евстафий, глаголя…»

Спохватилась знавшая наизусть всю Лествицу Манефа, но было уже поздно. Не в ее власти прекратить начатое чтение. То грех незамолимый, непрощаемый, то непомерный соблазн перед своими, тем паче перед прихожими христолюбцами. А выкинуть из чтения ни единого слова нельзя. Как сметь святые словеса испразднять?.. Это, по мнению старообрядцев, значило бы над святыней ругаться, диавольское дело творить. Ссылаясь на хворь и на слабость, Манефа торопила суетившуюся Виринею скорей кончать трапезу, а каноннице велела читать как можно протяжней. То было на мысли у игуменьи, чтобы чтения не довести до конца. Но у Виринеи столько было наварено, столько было нажарено, людей за столами столько было насажено, что, как медленно ни читала канонница, душеполезное слово было дочитано.

Читает канонница, как Евстафий накопив денег, восхотел на мзде хиротонисатися пресвитером и того ради пошел из пустыни в великий град Александрию. И бысть на пути Евстафию от беса искушение. Предстал окаянный в странном образе…

«Идуще же ми путем, – читала среди глубокой тишины канонница, – видех мужа, высока ростом и нага до конца, черна видением, гнусна образом, мала главою, тонконога, несложна, бесколенна, грубосоставлена, железнокоготна, черноока, весь зверино подобие имея, баше же женомуж, лицем черн, дебело-устнат, вели… вели… великому…»

Споткнулась канонница. Такие видит речи, что девице на людях зазорно сказать. А пропустить нельзя, сохрани Бог от такого греха!.. В краску бросило бедную, сгорела вся…

– Говорком вели читать, учащала бы… – строго шепнула Манефа уставщице.

Спешно и вполголоса прочитала канонница смутившие ее речения… Матери потупили взоры, белицы тихонько перемигивались, прихожие христолюбцы лукаво улыбались.

«Аз же видев его убояхся, – продолжала, немножко оправясь от смущения, канонница, – знаменах себя крестным знамением».

Из дальнейшего чтения оказалось, что и это не помогло Евстафию.

«Абие бысть, – читала канонница, – аки жена красна и благозрачна…»

Опять споткнулась бедная… Слезы даже на глазах у ней выступили.

– Скорей бы кончала, – угрюмо шептала Манефа, бросая суровые взгляды на Аркадию.

Душеполезное слово кончилось. Потупя глаза и склонив голову, сгоревшая со стыда канонница со всех ног кинулась в боковушу, к матери Виринее. Глубокое молчание настало в келарне. Всем стало как-то не по себе. Чтобы сгладить впечатление, произведенное чтением о видениях Евстафия, Манефа громко кликнула:

– Пойте Пасху, девицы.

И звучные голоса велегласно запели: «Да воскреснет Бог и разыдутся врази его».

Кончились стихеры, смолкло пение, Манефа уставной отпуст прочла и «прощу» проговорила.

Затем, стоя у игуменского места, твердым голосом сказала:

– Господу изволившу, обыде мя болезнь смертная… Но не хотяй смерти грешнику, да обратится душа к покаянию, он, сый человеколюбец, воздвиг мя от одра болезненного. Исповедуя неизреченное его милосердие, славлю смотрение создателя, пою и величаю Творца жизнодавца, дондеже есмь. Вас же молю, отцы, братие и сестры о Христе Исусе, помяните мя, убогую старицу, во святых молитвах своих, да простит ми согрешения моя вольная и невольная и да устроит сам Спас душевное мое спасение…

И до земли поклонилась Манефа на три стороны. Все бывшие в келарне ответили ей такими же поклонами.

– А в раздачу сиротам на каждый двор по рублю… Каждой сестре, пришедшей в день сей из скудных обителей, по рублю… Прихожим христолюбцам, кто нужду имеет, по рублю… И та раздача не из обительской казны, а от моего недостоинства… Раздавать будет мать Таифа… А ты, матушка Таифа, прими, кроме того, двести рублей в раздачу по нашей святой обители.

– Благодарим покорно, матушка!.. Дай тебе Господи долголетнего здравия и души спасения!.. Много довольны твоей милостью… – загудели голоса.

Двинулась с места Манефа. Перед ней все расступились. Фленушка с Марьюшкой повели игуменью под руки, соборные старицы провожали ее.

Взойдя за крыльцо своей кельи, Манефа присела на скамейку под яркими лучами весеннего солнца. Матери стояли перед ней.

– В огородах просохло? – спросила она казначею.

– Просыхает, матушка, – торопливо ответила Таифа. – В бороздах только меж грядок грязненько… Да день-другой солнышко погреет, везде сухо будет.

– Молодым гряды копать, старым семена мочить, – распоряжалась Манефа. – Семян достанет?

– Вдосталь будет, матушка, – отвечала Таифа, – всего по милости Божьей достанет.

– Всхожи ли? – спрашивала игуменья.

– Всхожие, матушка, всхожие, – уверяла мать Таифа. – Все испробовала – хорошо всходят.

– Навоз на гряды возили?

– До праздника еще свезли, на́ снег еще возили, – ответила Таифа.

– В большом огороде двадцать гряд под свеклу, двадцать под морковь, пятнадцать под лук саженец, остальные под редьку, – приказывала Манефа.

– Слушаю, матушка, – кланяясь, ответила Таифа.

– За конным двором, в малом огороде, брюкву да огурцы… Капусту, как прежде, на Мокром лужку… Срубы под рассаду готовы?

– Нет еще, матушка, не справлены, – ответила Таифа. – Когда же было? Праздники…

– Завтра справить. Ирины-мученицы в пятницу – рассады сев, – сказала Манефа.

– Будет готово, матушка, все будет исправлено, – успокаивала ее казначея.

– А в четверг апостола Пуда, – продолжала игуменья.

– Вынимай пчел из-под спуда, – с улыбкой подхватила Таифа. – Знаю, матушка, знаю[140]140
  Ирине-мученице празднуют 16 апреля; народ называет этот день «Арины-рассадницы», «Арины сей капусту на рассадниках» (в срубах). Апреля 15-го – «апостол Пуда – доставай пчел из-под спуда».


[Закрыть]
.

– То-то, не забудь.

– Как забыть?.. Что ты, матушка?.. Христос с тобой… Можно ль забыть! – зачастила мать казначея.

– Марью Гавриловну спроси, не надо ль ей грядок под цветочки. Если прикажет – белицам вскопать.

– Велю, матушка.

– А тебе, мать Назарета, послушание, – сказала Манефа, обращаясь к одной из степенных стариц, – пригляди за белицами. Пусть их маленько сегодня разгуляются, на всполье сходят…

– Слушаю, матушка, – низко кланяясь, молвила мать Назарета.

– Ронжинских ребят чтобы духу не было, – сказала Манефа, – да мирские песни девицы чтоб не вздумали петь.

– Как это возможно, матушка? – вступилась Назарета и некоторые другие матери. – Наших девиц похаять нельзя – девицы степенные, разумные.

– Знаю я их лучше вас, – строго промолвила Манефа. – Чуть не догляди, тотчас бесовские игрища заведут… Плясание пойдет, нечестивое скакание, в долони плескание и всякие богомерзкие коби[141]141
  Волхование, погань, скверность.


[Закрыть]
. Нечего рыло-то кривить, – крикнула она на Марью головщицу, заметив, что та переглянулась с Фленушкой. – Телегу нову работную купили? – обратилась Манефа к казначее.

– Евстихей Захарыч из Ключова в поминок прислал, – ответила Таифа. – Справная телега, колеса дубовые, шины железные в палец толщиной.

– Спаси его Христос, – сказала Манефа. – Молились за благодетеля?

– Как же, матушка, на́ год в синодик записан, – вступилась уставщица.

– А сиву кобылу продать, – решила Манефа. – Вечер Трофим проехал на ней, поглядела я, плоха – чуть ноги волочит.

– Старая лошадушка, еще при матушке Екатерине вкладом дана – много годов-то ей будет, – заметила мать Таифа.

– За что ни стало продать. Вел бы Трофим в четверг на базар, – сказала Манефа – Кур много ли несется? – спросила она подошедшую Виринею.

– Сорок молодочек, матушка, сорок… – ответила Виринея. – Две заклохтали, хочу на яйца сажать.

– Яиц много?

– Сот семь от праздника осталось, каждый день по сороку прибывает, – сказала Виринея.

– До Петровок станет?

– Хватит, матушка, хватит. Как до Петровок не хватить? – отвечала Виринея.

– Масла, сметаны станет? – продолжала спрашивать игуменья.

– Уповаю на владычицу. Всего станет, матушка, – говорила Виринея. – Не изволь мутить себя заботами, всего при милости Божией хватит. Слава Господу Богу, что поднял тебя… Теперь все ладнехонько у нас пойдет: ведь хозяюшкин глаз, что твой алмаз. Хозяюшка в дому, что оладышек в меду: ступит – копейка, переступит – другая, а зачнет семенить, и рублем не покрыть. За тобой, матушка, голодом не помрем.

– Ну, уж семенить-то мне, Виринеюшка, не приходится, – улыбнувшись, ответила Манефа на прибаутки добродушной Виринеи. – И стара и хила стала. А ты, матушка, уж пригляди, порадей, Бога ради, не заставь голодать обитель.

– Ах ты, матушка, чтой-то ты вздумала? – утирая выступившие слезы, заговорила добрая Виринея. – Да мы за тобой, как за каменной стеной – была бы только ты здорова, нужды не примем…

– Это как есть истинная правда, матушка, – заговорили соборные старицы, кланяясь в пояс игуменье. – Будешь жива да здорова – мы за тобой сыты будем…

– Подаст Господь пищу на обитель нищу!.. – сквозь слезы улыбаясь, прибавила мать Виринея. – С тобой одна рука в меду, другая в патоке…

– Бог спасет за ласковое слово, матери, – поднимаясь со скамейки, сказала игуменья. – Простите, ради Христа, а я уж к себе пойду.

Матери низко поклонились и стали расходиться. Пошла было и Аркадия, но мать Манефа остановила ее.

– Войди-ка, матушка Аркадия, ко мне на минуточку, – сказала она.

Вошли в келью, помолились на иконы. Утомленная Манефа села, а Фленушке с Марьюшкой велела в свое место идти.

– Ты это что наделала? – грозно спросила Манефа оторопевшую уставщицу.

– Прости, Христа ради, матушка, – робко молвила Аркадия, кланяясь в землю перед Манефой.

– Какое ты чтение на трапезе-то дала?.. А?..

– Прости, Христа ради, – с новым земным поклоном молвила уставщица.

– При чужих-то людях!.. Сóблазны в обители творить?.. А?..

Глаза Манефы так и горели. Всем телом дрожала Аркадия.

– Прости, Христа ради, матушка, – едва слышно оправдывалась она, творя один земной поклон за другим, перед пылавшею гневом игуменьей. – Думала я Пролог вынести аль Ефрема Сирина, да на грех ключ от книжного сундука неведомо куда засунула… Память теряю, матушка, беспамятна становлюсь… Прости, Христа ради – не вмени оплошки моей во грех.

– Не знаешь разве, что слóва об Евстафии не то что при чужих, при своих читать не подобает?.. Сколько раз говорила я тебе, каких статей на трапезе не читать? – началила Манефа Аркадию.

– Говорила, матушка!.. Много раз говорила… Грех такой выпал! – оправдывалась уставщица.

– Где память-то у тебя была?.. Где ум-от был?.. А?.. – продолжала Манефа.

– Прости, Господа ради, матушка, – кланяясь до земли, говорила Аркадия. – Ни впредь, ни после не буду!..

– Еще бы ты и впредь стала такие соблазны заводить!.. – грозно сказала Манефа. – Нет, ты мне скажи, чем загладить то, что случилось?.. Как из памяти пришлых христолюбцев выбить, что им было читано на трапезе? Вот что скажи.

– Что ж, матушка? Словеса святые, преподобными отцами составлены, – робко промолвила уставщица. – Как им судить?.. Кто посмеет?

Так и вспыхнула Манефа.

– Дура! – вскрикнула она, топнув ногой. – Дожила до старости, а ума накопить не успела… Экое ты слово осмелилась молвить!.. Преподобные, по-твоему, виноваты!.. А?.. Безумная ты, безумная!.. Преподобные в простоте сердца писали, нам с ними не в ве́рсту стать!.. Преподобных простота нам, грешным, соблазн… Видела, как девицы-то перемигивались?.. Видела, как мужики-то поглядывали!.. Бабы да сироты чуть не хихикали… Что теперь скажут что толковать учнут?.. Кто отженит от них омрачение помыслов?.. Кто?.. В со́блазн, как в тину смердящую, вкинуты, в яму бездонную, полну греховных мерзостей… А кто их вкинул?.. Кто вверг?.. Ну-ка, скажи!.. Разошлись теперь по домам, что говорят?.. На́ людях-то что скажут? «Были, дескать, мы на Радунице в Манефиной обители, слышали поученье от Божественного писания – в кабак не ходи, и там средь пьяных такой срамоты не услышишь…» Вот что скажут по твоей милости… Да… А врагам-то никонианам, как молва до них донесется, какая слава, какое торжество будет!.. Вот, скажут, у них, у раскольников-то, прости Господи, какова чистота – соро́мные слова в поучение читают… Срамница!.. А девкам-то нашим, даже черницам из молодых разве не соблазн было слушать?.. Ах ты, старая, старая!.. Помнишь евангельское слово?.. Лучше камень на шею да в омут головой, чем слово об Евстафии дать на трапе́зе читать.

– Прости, Христа ради, матушка, – говорила, кланяясь в ноги, Аркадия. Слезы катились у ней по щекам – отереть не смела.

– Чью должность исправила ты? – приставала к ней Манефа. – Чью?

Аркадия молча рыдала.

– Чье, говорю, дело ты правила?.. Чье?..

– Моя вина, матушка, моя вина… Прими покаяние, прости меня, грешную, – молвила уставщица у ног игуменьи.

– Чье дело творила, спрашиваю?.. – топнула ногою мать Манефа. – Отвечай – чье дело?

– Не разумею учительного твоего слова, матушка… Не умею ответа держать… Прости, ради Христа…

– Диавола!.. Вот чье дело сотворила ты, окаянная! – грозно сказала ей Манефа. – Кто отец со́блазнов?.. Кто со́блазны чинит на пагубу душам христианским?.. Кто?.. Говори – кто?..

– Диавол, матушка, – едва слышно проговорила лежавшая у ног игуменьи Аркадия.

– Ему поработала… Врагу Божию послужила… Его волю сотворила.

– Ведаю грех свой великий, исповедую его тебе… Прости, матушка… меня, скудоумную, прости меня, неключимую, – молвила Аркадия.

Долго длилось молчанье. Только звуки маятника стенных часов в большой горнице Манефиной кельи да судорожные всхлипывания и тихие вздохи уставщицы слышны были в келейной тишине.

– Встань, – повелительно сказала Манефа. – Старость твою не стану позорить перед всею обителью… На поклоны в часовне тебя не поставлю… А вот тебе епитимья: до дня Пятидесятницы – по тысяче поклонов нá день. Ко мне приходи отмаливать – это тебя же ради, не видали бы. К тому же сама хочу видеть, сколь велико твое послушание… Ступай!

– Матушка, прости, матушка, благослови! – обычно сказала уставщица, творя метания перед игуменьей.

– Прощу и благословлю, коль жива буду, во святый день пятидесятницы… – сказала Манефа.

С поникшей головой вышла Аркадия из кельи игуменьи. Лица на ней не было. Пот градом выступал на лбу и на морщинистых ланитах уставщицы. До костей проняли ее строгие речи игуменьи…

Оставшись одна, прилечь захотела Манефа. Но наслал же и на нее проклятый бес искушение. То вспоминаются ей слова Лествицы, то мерещится образ Стуколова… Не того Стуколова, что видела недавно у Патапа Максимыча, не старого паломника, а белолицего, остроглазого Якимушку, что когда-то, давным-давно, помутил ее сердце девичье, того удалого добрá молодца, без которого цветы не цветнó цвели, деревья не красн росли, солнышко в небе сияло не радостно… Молиться, молиться!.. Но нейдет молитва на ум, расшатанный воспоминаньями о суетном мире… Давнишний, забытый, казалось, мир опять заговорил в остывшей крови. Опять шепчет он страстью, опять на греховные думы наводит. Бес, бес! Отмолиться надо, плоть побороть!..

И стала Манефа на поклоны И клала поклоны до истощения сил.

Не помогло старице… Телом удручилась, душой не очистилась… Столь страшно бывает демонское стреляние, столь велика злоба диавола на облекшихся в куколь незлобия и в одежду иноческого бесстрастия!.. Искушение!.. Ох, это искушение!.. Придет оно – кто в силах отвратить его?.. Царит, владеет людьми искушение!.. Кто против него?..

Но что ж это за искушение, что за бес, взволновавший Манефину кровь? То веселый Яр – его чары… Не заказан ему путь и в кельи монастырские, от его жаркого разымчивого дыханья не спасут ни черный куколь, ни власяница, ни крепкие монастырские затворы, ни даже старые годы…

Глава девятая

Часа через полтора после того как матери разошлись по кельям, а белицы с Назаретой ушли погулять за околицу, на конный двор Манефиной обители въехала кибитка с кожаным верхом и наглухо застегнутым фартуком, запряженная парой толстых с глянцевитою шерстью скитских лошадей. Из работницкой «стаи» вышел конюх Дементий и весело приветствовал тщедушного старика, сидевшего на козлах.

– Родион Данилыч! Сколько лет, сколько зим! Матушку, что ль, какую привез?

– Гостя московского, распевалу, – отвечал Родион, слезая с козел и витаясь[142]142
  Витаться – здороваться, подавая друг другу руку.


[Закрыть]
с Дементием. – Спит, – промолвил он, заглянув под фартук. – Умаялся, сердечный…

– Видно, лесные путинки не по московским костям, – заметил Дементий.

– И дорога же, друг! – сказал Родион. – К вам-то ближе еще туда-сюда, а у нас, вкруг Оленева, беда!.. На Колосковской гати совсем завязли… Часа три пробились… Уж я на деревню за народом бегал… Не приведи Господи.

– Знамо, распутица, – промолвил Дементий, почесываясь спиной об угол крыльца…

Родион стал распрягать приусталых коней.

– Что за гость такой? – спросил Дементий.

– А кто его знает? С подаянием, должно быть. В Оленево к нам еще на шестой неделе приехал… А бывал не у всех, у нас в Анфисиной да у матушки Фелицаты… По другим обителям ни ногой.

– Что же так? – спросил Дементий.

– Ихне дело. Как нам узнать? – отвечал Родион. – Петь тоже обучал, у нас все с Анной Сергеевной пел, что при матушке Маргарите живет, а водился больше с Аграфеной, что живет в келарных приспешницах; у Фелицатиных больше с Анной Васильевной.

– Ишь ты! С молоденькими все да с пригожими, – лукаво улыбаясь, заметил Дементий.

– Ихне дело! Нам не узнать, наше дело черное, трудовое, в чисты светлицы ходу нам нет, – проговорил Родион, распрягая лошадей.

– Вестимо, – заметил Дементий, – в Чернухе были?

– Объехали, – сказал Родион. – Ему, слышь, прописано у нас быть да у вас в Комарове. Поедет ли, нет ли в Улангер, наверно тебе сказать не могу…

– Ох, как в Улангер придется!.. Беда… – сказал Дементий. – На Митюшино разве будет везти… Прямо ехать – затонешь.

– Не клянчи, Дементьюшка, – отозвался Родион. – У нас две недели гостил, коль у вас столь же погостит, дорога-то обсохнет.

– Хорошо бы так. Пущай бы подольше ему погостилось, – молвил Дементий. – Он к кому?.. Не знаешь?.. – спросил конюх, немного помолчав. – Из матерей к которой аль к самой матушке Манефе?

– К самой, поди, – отозвался Родион. – Что ему до матерей?.. По игуменьям ездит, московский.

– Наша-то матушка не больно еще оправилась, – сказал Дементий. – Хворала… Думали, не встанет.

– Слышно было про то, – молвил Родион. – Теперь как?

– Обошлась, ничего, – отвечал Дементий. – Лекарь из города наезжал… Лечили… Греха-то что было!..

– А что?

– Да лекарь-от из немцев аль бусурманин какой… У людей великий пост, а он скоромятину, ровно собака, жрет… В обители-то!.. Матери бунт подняли, сквернит, знаешь, им. Печки не давали скоромное-то стряпать. Да тут у нас купчиха живет, Марья Гавриловна, так у ней стряпали… Было, было всякого греха!.. Не сразу отмолят…

– А вылечил-таки? – спросил Родион.

– Еще бы не вылечить! – усмехнувшись, ответил Дементий. – Ведь матери, Родионушка, не наш брат – голь да перетыка… У них – деньгам заговенья нет. А богатых и смерть не сразу берет… Рубль не Бог, а тоже милует.

– И верно так, Дементьюшка, – сказал Родион, – верно… Дай-ка овсеца кóням-то засыпать, – прибавил он, отводя лошадей в конюшню.

– Пойдем, – сказал Дементий и лениво побрел за Родионом. Меж тем спавший в оленевской кибитке московский певец проснулся. Отворотил он бок кожаного фартука, глядит – место незнакомое, лошади отложены, людей ни души. Живого только и есть что жирная корова, улегшаяся на солнцепеке, да высокий голландский петух, окруженный курами всех возможных пород. Склонив голову набок, скитский горлопан стоял на одной ножке и гордо поглядывал то на одну, то на другую подругу жизни.

Отстегнул приехавший гость фартук, поднялся с груды подушек в ситцевых чехлах и тихонько вылез из кибитки.

Это был невысокого роста, черноволосый, с реденькой бородкой и быстро бегавшими глазками человек, в синей суконной шубке на хорьковом меху и с новеньким гарусным шарфом на шее – должно быть, подарок какой-нибудь оленевской мастерицы… Певец догадался, что он в Комарове, но где же люди? Не в сонное же царство, не в мертвый заколдованный город приехал.

– Ох, искушение!.. – молвил он серебристым звонким голоском и пошел в работницкую поискать, нет ли хоть там живого человека. Изба была пуста.

– Вот какое положение! – сказал он, выйдя на крыльцо. – Родион пропал… Родионушка! – крикнул он, сколько было мочи.

– Ась, – отозвался тот из конюшни. Приезжий направился на голос.

– Проснулся, Василий Борисыч? – спросил Родион. – А я уж коней отпряг и корму задал… Что, аль со сна-то головушку разломило?

– И то маленько вздремнул!.. Искушение!.. – молвил Василий Борисыч.

– Ну, вздремнуть не вздремнул, а здорово всхрапнул, – заметил, улыбаясь, Родион. – От самой Клопихи носом песни играл – пятнадцать верст…

– Уж и пятнадцать?.. – усомнился Василий Борисыч.

– Говорю тебе, пятнадцать, – сказал Родион. – Хоть людей спроси, – прибавил он, указывая на Дементия.

– До Клопихи точно пятнадцать верст отселева будет… Больше будет – дорога-то ведь здесь не меряная, – подтвердил Дементий.

– И матушку Манефу можно повидать? – спросил его приезжий.

– Не знаю, как тебе сказать, господин купец, – ответил Дементий. – Хворала у нас матушка-то – только что встала. Сегодня же Радуницу справляли – часы стояла, на могилки ходила, в келарне за трапéзой сидела. Притомилась. Поди, чать, теперь отдыхать легла.

– Ох, искушение! – тихонько промолвил Василий Борисыч, покачав головой.

– С Мóсквы[143]143
  За Волгой во многих местностях говорят Мóсква твердым «ó».


[Закрыть]
, что ль, будете? – спросил Дементий.

– Из Москвы, – ответил гость.

– Та-ак, – протянул Дементий. – Большая, слышь, столиция?

– Побольше вашего скита, – сказал, улыбнувшись, Василий Борисыч.

– Одних церквей сорок сороков!

– Так говорится – на деле-то поменьше будет, – ответил Василий Борисыч.

– И все золотоглавые? – продолжал спрашивать Дементий.

– Есть и золотоглавые, – сказал Василий Борисыч.

– Эка подумаешь! – удивился Дементий. – А Иван Великий высок будет?

– Высок, – сказал Василий Борисыч.

– Диковина! – воскликнул Дементий. – А правда ль, что в Москве сорокам невод?

– Не видать.

– Это Алексей митрополит на сороку заклятие положил, чтоб она в Москву не летала. Птица вор, а на Москве, сказывают, и без того много воров-то.

– Есть, – подтвердил Василий Борисыч.

– Вот и к Макарью на ярманку воры-то больше все из Москвы наезжают, – заметил Дементий. – А правда ль, что у вас хлеб по шести да по семи гривен на серебро живет?

– Случается, – сказал Василий Борисыч.

– То-то и есть: толсто́ звонят, да тонко́ едят… – примолвил Дементий. – У нас по лесам житье-то, видно, приглядней московского будет, даром что воротами в угол живем. По крайности ешь без меры, кусков не считают.

– Вон старица неведомо какая бредет, ее бы про матушку спросить, – молвил Василий Борисыч, показывая на Таифу, подходившую к конному двору.

– Это наша мать казначея, – сказал Дементий. – Ругаться, поди, на конный двор идет!.. Ух, бедовая старица!.. Всяка порошинка у ней на перечете. Одно слово, бедовая!..

Василий Борисыч пошел навстречу Таифе.

– Что вашей милости угодно? – спросила она.

– К матушке Манефе письмецо из Москвы привез, да вот еще к матери Назарете от сродницы.

– Матушка Манефа теперь започивала, – ответила Таифа. – Скорбна у нас матушка-то – жизни не чаяли… Разве в сумерки к ней побываете… А мать Назарета в перелесок пошла с девицами. До солнечного заката ей не воротиться.

– Я бы сходил к ней покудова. Чать, недалеко?.. – встрепенувшись, подхватил Василий Борисыч.

– Как вам будет угодно, – сказала Таифа. – Пожалуй, Дементий укажет дорогу… Да вы обедали ли?.. Не то в келарню милости просим.

– Покорно благодарю, матушка, – ответил Василий Борисыч. – Дорогой закусили – сытехонек. Благословите к матушке Назарете сходить.

– Ин самоварчик не поставить ли? – уговаривала гостя мать казначея. – Ко мне бы в келью пожаловали, побеседовали бы маленько, а тем временем и матушка Назарета подошла бы и матушка Манефа проснулась бы.

– Мне бы матушку Назарету поскорей повидать, – стоял на своем Василий Борисыч и, как ни упрашивала его казначея посетить ее келью, устоял на своем.

Как истый москвич, не прочь бы он от чашки чаю, пожалуй, и от трапезы не отказался бы, но уж очень загорелось у него поскорей идти к Назарете. Знать ее не знал, в глаза не видывал и, покаместь одна читалка на Рогожском не покучилась ему свезти Назарете письмецо с посылочкой, во снях даже про такую старицу не слыхивал. Но, узнав, что пошла она с девицами на гулянку, ног под собой не заслышал Василий Борисыч… Так и тянет его поглядеть на комаровских белиц, как они там в перелеске свою Красну Горку справляют. Искушение!.. Ну да ведь человек не старый, кровь в жилах не ледяная…

Втащили в работницкую избу поклажу Василья Борисыча. Расшнуровал он чемодан; вынул суконный кафтанчик, чуйку на ваточной подкладке, шапочку новую, и таким молодцом вырядился, что любо-дорого посмотреть. Затем отправился с Дементием за околицу…

Только дошли до Каменного Вражка, как послышались издали молодые веселые голоса и звонкий хохот Фленушки.

Дементий воротился, Василий Борисыч тихонько пошел на голоса.

Звучным, приятным голосом искусно завел он песню про «младую юность».

 
Горе мне, увы мне во младой во юности!
Хочется пожити – не знаю, как быти,
Мысли побивают, к греху привлекают.
Кому возвещу я гибель, мое горе?
Кого призову я со мной слезно плакать?
Горе мне, увы мне по юности жити —
Во младой-то юности мнози борют страсти.
Плоть моя желает больше согрешати.
Юность моя, юность, младое ты время,
Быстро ты стрекаешь, грехи собираешь.
Где бы и не надо – везде поспеваешь,
К Богу ты ленива, во греху радива,
Тебе угождати – Бога прогневляти!..
 

Смолкли белицы… С усладой любовались они нежным голосом незнаемого певца и жадным слухом ловили каждый звук унылой, но дышавшей страстностью песни. Василий Борисыч продолжал:

 
Юность моя, юность во мне ощутилась,
В разум приходила, слезно говорила:
«Кто добра не хочет, кто худа желает?
Разве змей соперник, добру ненавистник!
Сама бы я рада – силы моей мало,
Сижу на коне я, а конь не обуздан,
Смирить коня нечем – вожжей в руках нету.
По горам по хóлмам прямо конь стрекает,
Меня разрывает, ум мой потребляет,
Вне ума бываю, творю что, не знаю.
Вижу я погибель, страхом вся объята,
Не знаю, как быти, как коня смирити…»
 

Заслушалась и мать Назарета… Заслоняя ладонью от солнца глаза, с недоуменьем разглядывала она подходившего незнакомца.


  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации