Текст книги "В лесах"
Автор книги: Павел Мельников-Печерский
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 41 (всего у книги 77 страниц)
– По какому это делу?
– Из Москвы насчет епископа прислали посланника…
– Не приемлем, – отрезала Августа. – Из-за этого не стоит стары кости трясти… Не буду.
– Софронию отвержену быть, – продолжала Фленушка.
– Не наше дело, – сказала Августа.
– Нового архиепископа думают поставить – владимирского, – продолжала-таки свое Фленушка.
– Не приемлем, – еще раз отрезала Августа и хотела идти через дорогу к своим старицам.
– Да еще про скит ваш писано, матушка, и мне больше про это поговорить наказано, – молвила Фленушка.
– Что ж такое? – бесстрастно спросила Августа.
– Из Питера письма получены, – сказала Фленушка. – Казанскую у вас хотят отобрать… Насчет вашего скита велено разузнать: не после ли пожара он ставлен…
– Слышала, – равнодушно отозвалась мать Августа.
– На этот счет и велено мне с вами переговорить, – молвила Фленушка. – Дело общее, всем бы надо вместе обсудить его, как и что делать.
– Судить-то нечего, – молвила Августа.
– Как беду отвести, где искать помощи, заступников… – говорила Фленушка.
– Есть у нас и помощь и заступа, – сказала мать Августа. – Других искать не станем.
– Где же ваша заступа? – спросила Фленушка.
– У Царицы Небесной, – твердо ответила Августа. – Пока-месть она, матушка, убогого дома нашего не оставила, какую еще нам искать заступницу?.. Не на помощь человеческую, на нее надежду возлагаем… Скажи, красавица, матушке Манефе: не погневалась бы, не посердитовала на нас, убогих, а не поеду я к ней на собрание.
– Посоветовались бы, матушка, – молвила Фленушка.
– Нечего мне советоваться, не об чем, – прервала ее Августа. – Одна у меня советница, одна и защитница – царица небесная, Казанска Богородица… Отринуть ее да пойти на совет человеческий – как же я возмогу?.. Она, матушка, – стена наша необоримая, она крепкая наша заступница, не поеду я на ваше собрание.
– А как отнимут у вас икону-то? Тогда что заговорите? – резко сказала Фленушка, сбрасывая напущенную на себя скромность.
– Не попустит владычица, – молвила Августа и, низко поклонясь Фленушке, пошла к своим старицам.
– Матушка, – сказала, догоняя ее, Фленушка. – Попомните, что на Петров день у нас праздник в часовне. В прежни годы, бывало, вы к нам на Петров день, мы к вам на Казанскую.
– Благодарим покорно, – с поклоном ответила мать Августа. – Коли жива да здорова буду, не премину побывать, а уж насчет собрания не погневалась бы матушка Манефа. Наше дело сторона.
И пошла к своим.
Фленушка подошла к оленевским. Высокая смуглая старица со строгим и умным выраженьем в лице шла рядом с малорослою толстою инокиней, на каждом шагу задыхавшейся от жары и непривычной прогулки пешком. То были оленевские игуменьи: Маргарита и Фелицата, во всем с Манефой единомысленные. Фленушка передала им письма на Софонтьевой поляне и там обо всем нужном переговорила.
– Ну, что сказала мать Августа? – спросила Маргарита у Фленушки, когда та подошла к ней.
– На празднике быть обещалась, а на собрание не хочет идти, – ответила Фленушка.
– Ее дело, как знает, – с досадой молвила Фелицата. – Об епископе, конечно, советоваться ей нечего.
– Не приемлет, так и разговору нет. А насчет скита ихнего что сказала? – спросила Маргарита у Фленушки.
– Надеюсь, говорит, на Владычицу. Она у меня, говорит, и советница и заступница, других не желаю, – ответила Фленушка.
– Экая гордыня-то, экая гордыня!.. – вскрикнула Фелицата. – Чем бы сообща дело обсудить да потом владычицу в Москву свезти аль в другое надежное место припрятать, она – поди-ка что – умнее всех хочет быть.
– Ну, Господь с ней, как знает, так пущай и распоряжается. Не наше дело, Фелицатушка, – успокаивала Маргарита приятельницу.
– Как не наше дело? – горячилась Фелицата. – Как не наше дело? Сама знаешь, что будет, коли отберут из Шарпана владычицу. Тут всех скитов дело касается, не одного Шарпана… Нет – этого нельзя!.. На собранье надо эту гордячку под власть подтянуть, чтобы общего совета слушалась. Так нельзя!..
– А чем ты ее под власть-то подтянешь? – спросила Маргарита. – Не захочет слушать – чем приневолишь?
– Как по общему согласью решим, так должна будет послушать, – сказала Фелицата.
– А плевать ей на общее-то наше согласие, – с усмешкой молвила Маргарита. – Кому пойдешь на нее жалобиться?
– В Москву напишем, – сказала Фелицата.
– А что ей Москва-то? – продолжала Маргарита. – Шарпански и без того ее знать не хотят. Не нам с тобой они чета, Фелицатушка: за сборами не ездят, канонниц по домам не рассылают, никому не угождают, а всех богаче живут.
В это время скитницы подошли к деревне и стали расходиться по знакомым. Тут Фленушка успела раздать все привезенные письма.
Оленевские с Манефиными в одном дому пристали. Обед, предложенный радушным хозяином, продолжался долго. Конца не было пшенникам да лапшенникам, пшенницам да лапшенницам.
Совсем смерклось, когда старицы велели работникам лошадей запрягать. Оленевские игуменьи уехали, а мать Аркадия долго еще оставалась у гостеприимного сродника… Искали Василья Борисыча… Кто его знает – куда запропастился… Устинью тоже не вдруг сыскать могли. Сказывала, к улангерским матерям повидаться ходила.
Всю дорогу ворчала на нее мать Аркадия. Устинья хохотала, а Василий Борисыч то и дело восклицал:
– Ох, искушение!..
Глава вторая
И весна и лето выдались в том году хорошие. Каждый день с утра до вечера яркое солнце горячо нагревало землю, но засухи не было… А не было засухи оттого, что ночи по три на неделе перед утренней зарей небо тучками обкладывалось и частым, крупным, обильным дождем кропило засеянные поля. Такая была благодать, что старые люди, помнившие Пугача и чуму московскую, не знавали такого доброго года. Двумя неделями раньше обыкновенного шли полевые работы: яровой сев кончили до Егорья, льны посеяли и огурцы посадили дня через два после Николы. Про холодные сиверы, про медвяные росы и градобои слухóв даже не было.
Не нарадуются православные, любуясь на пышные всходы сочной озими, на яркую зелень поднимающейся яри. О том только и молят, о том только и просят Господа – даровал бы он хлебу совершение, засухой бы не пожег, дождями бы не залил, градом бы не побил надежду крестьянскую.
Каждому радостно, каждому весело на зеленые поля глядеть; но всех радостней, всех отраднее любоваться на них крестьянину деревни Поромовой Трифону Михайлычу Лохматому. Тридцати недель не прошло с той поры, как злые люди его обездолили, четырех месяцев не минуло, как, разоренный пожаром и покражами, скрепя сердце, благословлял он сыновей идти из теплого гнезда родительского на трудовой хлеб под чужими кровлями… И вот благодаря Создателю во всем хозяйстве успел он справиться. И новую токарню сладил, лучше прежней, и лошадок купил, и хорошей одеждой обзавелся, и покраденное дочернее приданое стал помаленьку заменять новокупленным.
«Уж спасибо ж тебе, Алексеюшка! – думает сам про себя Трифон Лохматый, любуясь всходами на надельной полосе своей. – Разумом и досужеством сумел ты полюбиться богатому тысячнику и по скорости поставил на ноги хозяйство наше разоренное… Благослови тебя Господи благостным благословением!.. Дай тебе Господи от сынов своих вдвое видеть утешения супротив того, сколь ты утешил меня на старости лет!»
Только и думы у Трифона, только и речей с женой, что про большего сына Алексеюшку. Фекле Абрамовне ину пору за обиду даже становилось, отчего не часто поминает отец про ее любимчика Саввушку, что пошел ложкарить в Хвостиково. «Чего еще взять-то с него? – с горьким вздохом говорит сама с собой Фекла Абрамовна. – Паренек не совсем на возрасте, а к Святой неделе тоже десять целковых в дом принес».
Раскидывает Трифон Лохматый умом-разумом: «Отчего это Алексей до такой меры стал угоден спесивому, своебычному Чапурину?» До сей поры у Трифона никаких дел с Патапом Максимычем не бывало, и видал-то его раз-другой мельком только издали, но от людей знал по наслуху, что хоть он и справедлив, до рабочих людей хоть и милостив, однако ж никого из них до близости с собой не допущает… «Да как и допускать? – продолжает раздумывать Трифон Михайлович. – Водится он с купцами первостатейными, с людьми чиновными, к самому губернатору вхож – в вёрсту ль ему мелкую сошку к себе приближать? Пущай у сына руки золотые, пущай всем знаемо, что другого такого токаря за Волгой нет и не бывало – да ведь пóтом и руками у белорукого богача в честь не войдешь. Из себя пригляден – так не девка Патап-то Максимыч, не стать ему зариться на красоту молодецкую».
Другое еще темяшится в голове Трифона Лохматого. Четыре месяца пожил Алексей в Осиповке, а совсем стал другой – узнать нельзя. Бывало, в праздничный день на деревне только и слышно его, песню ли спеть, в хороводы ли с девками, в городки ли с ребятами. Алексей везде из первых… А теперь, придя о Пасхе к отцу на побывку, ровно иночество на себя наложил: от игры, от веселья сторонится, хмурый ходит да думчивый. Попытать бы сына, расспросить, отчего стало ему невесело, да не отцовское то дело, не родителю сыну поминать про качели да хороводы и про всякую мирскую суету. Как-то к слову пришлось – жене Трифон наказал, будто мимоходом, шутки ради, с сыном речь повести, зачем-де от потех сторонится, отчего с девками на прежнюю стать не заигрывает. И Фекла не добилась толку от Алексея. Сестры от себя принимались у него кой-что выведывать, про чапуринских девиц пытались речь заводить – только цыкнул на них Алексей. Саввушка, по материну наказу, тоже речь начинал – ни слова ему брат не ответил.
Чужим глядел Алексей в дому родительском. Как малое дитя, радовалась Фекла Абрамовна, что и кулич-то ее стряпни удался к светлому празднику, и пасха-то вышла сладкая да рассыпчатая, и яйца-то на славу окрасились. Все домашние разделяли радость хозяйкину; один Алексей не взглянул на стряпню матери и, сидя за обедом, не похвалил ни жирных щей со свежиной, ни студени с хреном, ни жареного поросенка с белым, как молоко, мясом и с поджаристой кожицей. Горько показалось это старушке, слезы у ней на глазах даже выступили… Для великого-то дня, для праздника-то, которому по Божественной песни всяка тварь радуется!.. Но сдержала слезы Абрамовна, пересилила горе обидное, не нарушила радости праздника. «Что ж! – тихонько поворчала сама с собой. – Привык к сладкой еде купеческой, навадился сидеть за столами богатыми – невкусна ему кажется хлеб-соль родительская». Но вечером в задней горнице, где ставлена была у Лохматого небольшая моленная, справив уставные поклоны и прочитав положенные молитвы, долго и тоскливо смотрела огорченная мать на лик Пречистой Богородицы. Раздумывая о сыне, не слыхала она, не чуяла, как слезы ручьем потекли по впалым щекам ее.
«Отрезанный ломоть!» – всплыло на ум Абрамовне. И, постояв малое время перед иконами, стала она класть поклон за поклоном о здравии и спасении раба Божия Алексея.
И сам Алексей сознавал, что он отрезанный ломоть от родной семьи. Еще с той поры, как только стал входить в возраст, любил он тешить себя игрой мыслей, по целым, бывало, часам задумывался над вещами несбыточными, над делами несодеянными. Бывало, стоя за токарным станком либо крася олифой горянщину, представляет он себя то сильным, могучим богатырем, то царем небывалого царства, а чаще всего богачом: у него полны сусеки серебра да злата, у него бочки жемчугов и камней многоценных в кладовой стоят. Расходятся, бывало, мысли, разгуляются, как вода вешняя, не зная удержу, и не один час проработает Алексей, не помня себя, времени не замечая, чужих речей не слыша… Но неясны и несвязны были тогда его думы о богатом житье-бытье. Не бывал он еще нигде, кроме своего Поромова да окольных деревушек, не видал, как люди в довольстве да в богатстве живут, как достатками великими красят жизнь свою привольную… Попал в дом тысячника, увидел, как люди в чести да в холе живут, узнал, как богачи деньгами ворочают… Тогда смутные думы стали ясней и понятнее…
И сотворил Алексей в душе своей кумира… И поклонился он тельцу златому… Только теперь у него и думы, только и гаданья, каким бы ни есть способом разбогатеть поскорее и всю жизнь до гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в людском почете.
И тесна и грязна показалась ему изба родительская, мелка денноночная забота отца с матерью о скромном хозяйстве, глупы речи неотесанных деревенских товарищей, неприглядны лица красных девушек… Отрезанный ломоть!..
Когда Патап Максимыч объявил Алексею, что не станет дольше держать его, крепко парень призадумался. Все случилось так быстро, так для него неожиданно. Решенье огорченного Чапурина застало Алексея врасплох… Куда деваться?.. Домой идти – силы нет… Не ужиться ему под одной кровлей со стариками – воли, простору, богатой жизни ищет душа молодецкая… Трудом богатство нажить?.. А сколько годов на это надобно?.. Марья Гавриловна?.. Но Алексею хоть и думалось, а как-то все еще не верилось, чтоб она за крестьянского сына пошла.
* * *
Недели полторы после Настиных похорон приехал к Патапу Максимычу из Городца удельный крестьянин Григорий Филиппов. Запершись в задней горнице, добрый час толковал с ним горемычный тысячник. Кончив разговоры, повел он приезжего по токарням, по красильням, по всему своему заведению.
Затем наказал Пантелею, скликнул бы он рабочих.
– Алексея Трифонова доводится мне в Красну Рамень посылать, – объявил Патап Максимыч стоявшей без шапок толпе работников. – Оттоль ему надо еще кой-куда съездить. Потому с нонешнего дня за работами будет смотреть Григорий Филиппыч… Слушаться его!.. Почитать во всем… У него на руках и расчеты заработков.
– Слушаем, батюшка Патап Максимыч! – в голос отозвались токари и красильщики, искоса поглядывая на нового приказчика.
Понурив голову, неспешными шагами пошел Патап Максимыч домой. Мимоходом велел Пантелею Алексея к нему позвать да пару саврасых вяток в тележку на железных осях заложить. А сиденье в тележке наказал покрыть персидским ковром, на котором сам выезжал в дальнюю дорогу.
Вошел Алексей в хозяйскую боковушу, положил Богу уставные поклоны, низко поклонился стоявшему у окна хозяину.
– Новый приказчик поряжон, – сухо, не глядя на Алексея, сказал Патап Максимыч.
Молчал Алексей, склонив голову.
– Пора тебе. Ступай с Богом, – молвил угрюмо Чапурин.
– Слушаю, – едва слышно ответил Алексей.
– Для видимости… спервоначалу ехать тебе в Красну Рамень – на мельницы, – сказал Патап Максимыч, глядя в окошко. – Оттоль в город. Дела там тебе нет никакого… Для видимости, значит, только там побывай… Для одного отводу… А из городу путь тебе чистый на все четыре стороны… Всем, кого встретишь, одно говори – нашел, дескать, место не в пример лучше чапуринского… Так всем и сказывай… Слышишь?
– Патап Максимыч… – начал было Алексей.
– А ты молчи да слушай, что люди старей тебя говорят, – перебил Патап Максимыч. – Перво-наперво обещанье держи, единым словом не смей никому заикнуться… Слышишь?
– Слушаю, Патап Максимыч, – полушепотом сказал Алексей.
– Смалчивать будешь – не вспо́каешься… По гроб жизни тебя не оставлю, – продолжал Патап Максимыч. – Не то что девичьей глупостью где похвалиться, болтнешь чуть что ненароком – не уйдешь от меня. Помни это, заруби себе на носу…
– Буду помнить, Патап Максимыч, – отозвался Алексей глухим, едва слышным голосом.
– То-то. Не мели того, что осталось на памяти, – молвил Патап Максимыч. – А родителю скажи: деньгами он мне ни копейки не должен… Что ни забрано, все тобой заслужено… Бог даст, выпадет случай – сам повидаюсь, то же скажу… На празднике-то гостивши, не сказал ли чего отцу с матерью?
– Никому ничего я не говаривал, – упалым голосом отвечал Алексей.
– И не говори!.. Оборони тебя Господи, если кому проговориться смеешь, – строго сказал Патап Максимыч, оборотясь лицом к Алексею. – Это тебе на разживу, – прибавил он, подавая пачку ассигнаций, завернутую в розовую чайную бумагу. – Не злом провожаю… Господь велел добром за зло платить… Получай!
– Патап Максимыч! – вскликнул было Алексей, не принимая подарка.
– Чего еще? – грозно закричал на него Чапурин, сверкнув глазами.
– Тяжелы ваши милости! – едва переводя дух, проговорил Алексей.
– Молчать! – громче прежнего крикнул Патап Максимыч. – Смеет еще разговаривать… Бери!
Не протянул руки Алексей.
– Да бери же, босопляс ты этакой!.. Бери, коли дают, – топнув ногой, крикнул на него Патан Максимыч. – Ломаться, что ли, передо мной вздумал? Чваниться?.. Так я те задам!.. Бери, не́путь[220]220
Непутный человек, иногда бес.
[Закрыть] этакой!..
Дрожмя дрожали руки у Алексея, когда принимал он подарок от Патапа Максимыча. Хоть корыстен был, а эти деньги ровно калено железо ожгли его.
Ни слова не говоря, до земли поклонился он Патапу Максимычу.
– Для че валяешься? – строго молвил ему Патап Максимыч, оборачиваясь к окну. – Только Богу да родителям в ноги следует кланяться – больше никому.
Встал Алексей и замолчал, потупя очи.
– Нужда придет – письмо пиши: помогу, – говорил Патап Максимыч, глядя в окно. – А сам глаз не смей показывать… Есть ли место на примете?
– Никакого нет, – ответил Алексей.
– В Комарове побывай. Марья Гавриловна Масляникова, что живет у сестры в обители, вздумала торги заводить, пароход покупает. Толкнись к ней – баба добрая… Без приказчика ей нельзя… Скажи: от Патапа, мол, Максимыча прислан.
Вздрогнул Алексей от речей Чапурина. И слышится, да не верится.
«Как же это так? – думает он. – Отчего же она сама не сказала мне?»
– Ну, с Богом… – после долгого молчанья сказал Патап Максимыч, продолжая глядеть в окно. – Отправляйся.
– Патап Максимыч!.. – упалым голосом начал было Алексей.
– Нечего тут!.. Коли сказано «с Богом», так берись за скобку да шасть за косяк… – угрюмо сказал Патап Максимыч, не отворачиваясь от окна. – Пару саврасых с тележкой дарю. На них поезжай…
– Прости ты меня, ради Господа – зарыдал Алексей, падая к ногам Патапа Максимыча.
– В шею, что ли, толкать? – закричал тот. – Убирайся, покуда цел!
Грустно поднялся Алексей и неспешными шагами вышел из горницы. И тут не обернулся Патап Максимыч.
Но долго по уходе Алексея глядел он в окно. Очей не сводя, мрачно смотрел, как тот сряжался в дорогу, как прощался с Пантелеем и с работниками, как, помолившись Богу на три стороны, низко поклонился покидаемому дому, а выехав за околицу, сдержал саврасок, вылез из тележки, еще раз помолился, еще раз поклонился деревне… Вот тихо рысцой запылил он по излучистой дорожке, что пролегала меж ярко-зеленых полос озими. Вот и скрылся в темном перелеске… Улеглась и пыль, взбитая звонкими копытами дареных лошадок, а Патап Максимыч все стоит у окна, все глядит на перелесок.
Пусто и безлюдно показалось ему в доме, когда воротился он с погоста, похоронив Настю… еще пустей, еще безлюдней показалось ему теперь, по отъезде Алексея… Широкими шагами ходит Патап Максимыч взад и вперед по горнице. Громко стучат каблуки его по крашеному полу, дрожит и звенит в шкапах серебряная и фарфоровая посуда… Тяжкие думы объяли Чапурина… Не выходит из мыслей дочь-покойница, не сходит и обидчик с ума… Рад бы радешенек из мыслей вон его, да крепко засел в голове – ничем оттуда его не выбьешь, не выживешь… Все гребтится Патапу Максимычу: куда-то он денется, каково-то будет ему в чужих людях жить.
«Эх, грому на тя нет! – бранится сам про себя Патап Максимыч. – Малого времени подождать не мог!.. Что теперь наделал, пустая голова?.. И себе навредил, и ее погубил, и меня обездолил… Ежа бы те за пазуху!»
* * *
Опустилось солнышко за черную полосу темного леса; воротились мужики домой с полевой работы, торопились они засветло отужинать – после Николина дня грешно в избах огонь вздувать. Трифон Лохматый, сидя на лавке возле двери, разболокался[221]221
Раздевался.
[Закрыть], Фекла с дочерьми ставила на стол ужину… Вдруг к воротам подкатила пара саврасок.
Выглянула Фекла в окно, всплеснула руками. Бросив столешник, что держала в руках, накрывая стол для ужина, кинулась вон из избы с радостным криком:
– Алексеюшка!
– Кони-то знатные какие, надо быть, хозяйские, – нараспев проговорила Параня, высунувшись до половины из середнего подъемного окна.
– Опять по делам, видно, послан, – проворчал разувавшийся Трифон.
Скрипнули ворота. Алексей въехал на двор и, не заходя в избу, хотел распрягать своих вяток, но мать была уже возле него. Горячо обнимает его, а сама заливается, плачет. Вся семья высыпала на крыльцо встречать дорогого нежданного гостя.
– Куда Бог несет? – спросил Трифон у сына, когда тот перездоровался со всеми.
– Да по разным местам, батюшка, – отвечал Алексей. – Теперь покуда в Красну Рамень на мельницы… оттоль и сам не знаю куда.
– Как так? – удивился Трифон. – Едешь в путь, а куда тот путь, сам не ведаешь.
– На мельницах от хозяина приказ получу… А там, может, и на все лето уеду… На Низ, может, сплыву, – отвечал Алексей, привязывая саврасок о́бротями к заду тележки.
Фекла всхлипнула.
– Приводится тебе, дитятко, спознавать чужу дальню сторону, – на́ голос причитанья завела было она, но Трифон унял жену.
– Заверещала, ничего не́ видя! – крикнул он. – Не в саван кутают, не во гроб кладут… Дело хорошее – дальня сторона уму-разуму учит… Опять же Алехе от хозяйских посылов отрекаться не стать… На край света пошлют, и туда поезжай.
– Чужбина-то ведь больно непотачлива, – горько молвила, утирая слезы, Абрамовна.
Не ответил Трифон старухе.
– Есть ли овес-от в запасе? – обратился он к сыну. – Не то возьми из клети, задай лошадкам, да пойдем ужинать. Знатные кони! – примолвил старик, поглаживая саврасок. – Небось дорого плачены.
Не сказал Алексей, что дорогие лошадки подарены ему Патапом Максимычем.
Хоть заботная Фекла и яичницу-глазунью ради сынка состряпала, хоть и кринку цельного молока на стол поставила, будничная трапеза родительская не по вкусу пришлась Алексею. Ел не в охоту и тем опять прикручинил родную мать. Еще раз вздохнула Фекла Абрамовна, вспомнив, что сердечный ее Алешенька стал совсем отрезанным от семьи ломтем.
Ужин в молчании прошел. По старому завету за трапезой говорить не водится… Грех… И когда встали из-за стола и Богу кресты положили, когда Фекла с дочерьми со стола принялись сбирать, обратился Трифон Лохматый к сыну с расспросами.
– Долго ль у нас погостишь? – спросил он.
– Дело у меня, батюшка, спешное, – несмело и тихо ответил Алексей. – Заутре выехать надо.
Сроду впервые сказал перед отцом он неправду. Оттого и голос дрогнул немножко.
– Коли дело наспех, засиживаться нечего. С Богом, – отозвался Трифон.
– Одну только ноченьку и проночуешь, – плаксиво обратилась Фекла Абрамовна к сыну. – И наглядеться-то не дашь на себя!
Не ответил Алексей матери.
– Что у вас там в Осиповке-то приключилось? – перебил Трифон Абрамовну, садясь на лавку и обращаясь к сыну – Беда, говорят, стряслась над Чапуриными? Дочку схоронили?
– Схоронили, – глухо ответил Алексей.
– Девица, сказывают, была хорошая, – вступилась Фекла… – Из себя такая, слышь, приглядная, и разумом, говорят, вышла. Мало, слышь, таких девиц на свете бывает.
Ни полслова на то Алексей. Сидит молча супротив отца, опустив нá грудь голову…
– Тоскует, поди, Патап-от Максимыч? – спросил старик.
– Тоскует, – сквозь зубы промолвил Алексей, не поднимая головы.
– Как не тосковать? Как не тосковать? – вздыхая, подхватила Фекла Абрамовна. – До всякого доведись!.. Что корове теля, что свинье порося, что отцу с матерью рожоно дитя – все едино… Мать-то, поди, как убивается.
– Тоскует и мать, – подтвердил Алексей.
– Что же такое случилось с ней? – спросила Фекла Абрамовна. – Много всякого здесь плетут. Всех вестей не переслушаешь.
– Доподлинно не знаю, – ответил Алексей. – Дома меня в ту пору не было, на Ветлугу послан был. Воротился в самы похороны.
– Силом, слышь, замуж сердечную выдать хотели… За купца за какого-то за приезжего, – продолжала Фекла Абрамовна. – А она, слышь, с горя-то да с печали зельем себя опоила, не к ночи будь сказано.
– Ничего такого не было, – ответил Алексей, подняв голову. – Ни за кого выдавать ее не думали, а чтоб сама над собой что сделала – так это пустое вранье.
– Мало ль чего не плетут ваши бабьи языки, – строго промолвил жене Трифон Лохматый. – Не слыша слышат, не видя видят, а вестей напустят, смóтницы, что ни конному, ни пешему их не нагнать, ни царским указом их не поворотить… Пуговицы вам бы на губы-то пришить… Нечего тут!.. Спать ступайте, не мешайте нам про дело толковать.
Поворчав немного под нос, Фекла вышла из избы с дочерьми. Остался Трифон с сыном с глазу нá глаз.
– Зачем на Ветлугу-то посылали? – спросил Трифон. – Аль и там дела у Чапурина?
– И там были дела, – неохотно сквозь зубы процедил Алексей.
– По мочалу аль по лубу?
– И по мочалу и по лубу, – молвил Алексей, смущаясь от новой лжи, отцу сказанной. Никогда ему даже на ум не вспадало говорить отцу неправду или что скрывать от родителей… А теперь вот дошло до чего – что ни слово, то ложь!.. Жутко стало Алексею.
– Аль притомился? – спросил у сына Трифон. – Ишь глаза-то у тебя как слипаются.
– И то приустал, – молвил Алексей. – Целу ноченьку глаз не смыкал.
– Что так?
– Да с вечеру счета с хозяином сводили, – отвечал Алексей. – А там кой-чем распорядиться надобность была. Встал с солнышком – новому приказчику заведенье сдавать.
– Как новому приказчику? – быстро спросил удивленный Трифон.
– Заместо меня другого взял Патап Максимыч. Григорья Филиппова, не слыхал ли? Удельный из-под Городца откуда-то.
– А тебя как же? – тревожно спросил отец.
– Меня-то, кажись, по посылкам больше хочет, – смутясь пуще прежнего, сказал Алексей.
– По посылкам! – медленно проговорил Трифон и задумался. – Что же, как рядились вы с ним? Погодно аль по каждой посылке особь?
– Патап Максимыч не обидит, – ответил Алексей.
– Знаю, что не обидит, – заметил Трифон, – а все бы лучше договориться. Знаешь пословицу: «Уговор крепче денег»… Однако ж прежню-то ряду сполна за тобой оставил аль по-новому как?
– Больше положил, – отвечал Алексей.
– Сколько?
– Два ста на серебро выдал вперед до осени, до Покрова, значит. Это на одни харчи… А коль на Низ поплыву, еще выслать обещал, – продолжал Алексей. – По осени полный расчет будет, когда, значит, возворочусь… Опять же у меня деньги его на руках.
– Где ляжешь? На повети? Али в чулане? – спросил Трифон.
– Да я бы в тележке, возле лошадок соснул. На воле-то по теперешнему времени легче, – ответил Алексей.
– В тележке так в тележке… Как знаешь, – согласился Трифон. – А деньги мне подай… На ночь-то схороню, не то всяко может случиться.
Алексей подал пачку, что на прощанье подарил ему Патап Максимыч.
Старик молча пересчитал деньги.
– Тысяча! Хозяйских, значит, тут восемьсот. Так ли? – сказал он сыну.
– Так точно, – ответил Алексей.
– Хозяйские деньги завсегда надо особь держать, – молвил Трифон. – Никогда своих денег с чужими не мешай – с толку можешь сбиться. Вот так, – прибавил он, отсчитав восемьсот рублей и завернув их в особую бумажку. – Деньги не малые – по нашему деревенскому счету, по старине то есть, две тысячи восемьсот… Да… Ну а это твои? – спросил он, указывая на восемь четвертных.
– Мои, батюшка, – проговорил Алексей.
И зажгло, защемило в то время у Алексея сердце. Пришло ему на ум, что ровно бы крадет он у отца восемьсот рублей.
– Много ль в дом-от оставишь? – спросил Трифон.
– Сколько велишь, батюшка, столько и оставлю. Я твой, и вся власть надо мною твоя. В угоду будет, и все возьми – противиться не могу, – покорно отвечал Алексей.
– Без тебя знаю, что все могу взять, – сухо ответил Трифон. – Про то говорю: много ль тебе на прожиток до новой получки потребуется. Сколько потребуется, столько и бери, остальные в дом…
– Да с меня, батюшка, было бы за глаза и пятидесяти целковых, – отвечал Алексей, чувствуя сильное волненье на сердце.
– Ладно, – молвил Трифон. – Пятьдесят так пятьдесят… Полтораста целковых, значит, в дом?
– Так точно, батюшка, – подтвердил Алексей. – Да вот еще что наказывал Патап Максимыч тебе объявить. Скажи, говорит, родителю, что деньгами он мне ни копейки не должен. Что, говорит, ни было вперед забрано – все, говорит, с костей долой.
– Полно ты? – с радостным удивленьем, вскакивая с лавки, вскликнул Трифон.
– Право слово, батюшка. Так и сказал – ни единой копейки родитель твой мне не должен.
Трифон обратился к божнице и положил иконам три земных поклона. Потом, сев на прежнее место, сказал Алексею:
– За такие великие милости должон ты, Алексеюшка, Патапа Максимыча словно отца родного всю жизнь твою почитать. Весь век по гроб жизни твоей моли за него Творца Небесного… Экие милости!.. Экие щедроты неслыханные! И чем, я дивлюсь, Алексеюшка, заслужил ты у него?.. Весь свет обойди – про такие милости нигде не услышишь… Подумай: шутка ли – двести Рублев на Пасху подарил, теперь больше семисот долгу простил – ведь это почитай цела тысяча. Дай ему, Господи, доброго здоровья и души спасения!.. Экой человек-от!.. Экой человек!.. Почитай же его, Алексеюшка, почитай своего благодетеля. За добро добром платить надобно. Служи ему честно, верой и правдой… Пошли ему, Господи, всякого добра… Утешь, успокой его, царица небесная, во нонешни слезовые дни родительской печали его!..
И, поднявшись с лавки, опять обратился Трифон к святому углу, опять положил три земных поклона за благодетеля своего Патапа Максимыча.
– Так из этих денег уж брать ли мне теперь? – с довольной улыбкой сказал Трифон, показывая на лежавшие особо восемь двадцатипятирублевых бумажек.
– Вся воля твоя, батюшка, – отозвался Алексей – Я уж сказал тебе: хочешь, так все возьми.
– Чепухи не мели, когда отец про дело с тобой рассуждает, – строго сказал ему Трифон Михайлыч. – Не обидеть желаю, долг родительский справляю… Потому пустых слов не должон ты говорить… Постой, сам я смекну, сколько денег тебе надо… До Покрова семнадцать недель: десять недель – семьдесят ден, да в семи неделях без одного пятьдесят. Значит, всего-на́все сто двадцать ден без одного. По целковому в день на харчи и на все тебе с залишком хватит… Значит, восемьдесят целковых в дом. До Покрова считаю, не до новой получки… Понял?..
И, отложив восемьдесят рублей, Трифон спрятал все деньги в скрытню и запер ее в сундуке.
– Ну, Алексеюшка, – радостно сказал старик. – На эти восемьдесят целковых девкам приданое справим, тогда у нас в дому все по-прежнему станет, ровно бы злодеи нас и не забижали. А все, парень, твоим трудом да разумом… Спасибо, родной, что помог отцу поправиться… Бог и добрые люди тебя за то не оставят, а от меня, старика, вот какая тебе речь пойдет. За то, что я тебя вырастил, за то, что вспоил-вскормил тебя, на ноги поставил тебя, ты мне сполна заплатил… В расчете, значит, с тобой, – прибавил старик, улыбаясь и гладя рукой сыновние кудри.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.