Текст книги "Приближения к Афону"
Автор книги: Павле Рак
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Земная и небесная трапеза
Тяжелая грозовая ночь. Как будто ведрами льют воду на крыши, и она стекает по крытым свинцом куполам на мощеный плитами двор. Оттуда бурлящий поток сливается по широкому водостоку прямо в море, которое всего лишь в трехстах метрах под стенами греческого монастыря Симонопетр. Молнии догоняют одна другую, чтобы почти непрерывно освещать высокий и длинный утес, на котором, словно плотно нахлобученная шапка, стоит монастырь. Голубое сияние мерцает над куполами храма, перед самым окном кельи. Противоположное окно выходит на открытую террасу и дальше – в бушующую мрачную глубину. Только справа смутно угадываю узенькую перемычку скалы, которая связывает нас с горой и над которой возвышается легкий акведук. Не будь этой перемычки, нас, кажется, снесло бы ураганом (в небо? в море?) вместе со всеми восемью этажами монастырских построек, прилепившихся к голому камню и врезанных в его глубину переходами и подвалами. Но это лишь обманчивое ощущение того, кто, поливаемый дождем, стоит над пропастью на выступающей террасе. Если смотреть со стороны, то монастырь кажется стальной твердыней, способной противостоять любому искушению на свете.
Монастырь Симонопетр
Около половины четвертого утра сквозь шум дождя пробивается звук била. Зовут на службу.
В коридоре сплошная тьма. Только страшные раскаты грома напоминают о стихии, бушующей за этими стенами. Кто-то спрашивает о свете. Света нет!
Вид от монастыря Симонопетр
И богослужение начинается почти в полной тьме. Читает одинокий голос, прерываемый только назальными[3]3
Назальное (носовое) пение – особая манера церковного пения и чтения, принятая на Православном Востоке: слова произносятся нарочито в нос.
[Закрыть] возгласами священника, завершающего доксологической формулой[4]4
Доксологическая формула (от греч. δο>ξα: слава) – словесная формула, содержащая славословие Св. Троице, напр.: «Яко благ и человеколюбец Бог еси, и Тебе славу возсылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков».
[Закрыть] молитву. Грохотание бури иногда полностью заглушает чтеца, пустившегося в неравную борьбу. Он упорно, подобно корням, продирающимся сквозь камни, плывет к своей тихой гавани, к поддержке, которую дают ему более краткие и звучные реплики иеромонаха.
Монастырь Симонопетр
В монастыре не менее полусотни монахов, в основном молодых, которые своим тихим присутствием непрерывно творят совершенный молитвенный порядок. Светлые, одухотворенные лица свидетельствуют о том, что здесь собрался «живой остаток» сегодняшней Греции. Статистика говорит, что за последние десять лет на Афон пришло около пятисот монахов, большинство из них принесли с собой университетский диплом. Но не так уж это и важно, чтобы лицо засияло чистотой, нет нужды в дипломе. В молитву вторгается хор. Поют на два «лика»: молитвенный диалог. Монахи взглядами договариваются, кому вступать следующим, что читать, а что петь. На каждой гласной голос идет ввысь и падает, иногда пение затягивается и создается впечатление, что одну стихиру можно петь бесконечно. (И действительно, праздничные службы длятся иногда по пятнадцать и более часов.) Поют так отчетливо, что даже я, смутно угадывая значение лишь нескольких десятков греческих слов, различаю важнейшие переходы в службе: стихиры, антифоны, славословие, конец утрени, часы, наконец, литургия. Во время чтения Апостола и Евангелия один старый монах, которого я уже приметил раньше, опираясь на две палки и еле-еле передвигаясь по церкви, доковылял-таки вперед и внимательно слушает, склонив голову. Многие монахи причащаются, исключительно торжественно и с достоинством. Попарно прикладываются к иконам, кланяются друг другу, затем оба вместе всем присутствующим – просят прощения. Со скрещенными на груди руками подходят к чаше, затем тихо возвращаются на свои места.
Монастырь Симонопетр после лесного пожара
После литургии была отслужена панихида с освящением колива – сваренной и подслащенной пшеницы. Во время обеда это коливо подается как жертва, посвященная святому дня и усопшим, поминаемым во время заупокойной службы.
Монастырь Симонопетр
Келлия монастыря св. Павла
Пока длилось богослужение, пение, вдохновенное и звучное, перекрывало всякий посторонний шум. Сейчас, когда служба закончилась, монастырь утонул в неожиданно полной тиши. Не слышно больше ни грохотания грома, ни шума барабанившего по крышам дождя. Выходим в свинцовое утро. Только теперь откуда-то снизу доносится до нас приглушенный ропот волн.
Едва я прилег, как мне показалось, и опять уже слышен звук била. В церкви светло, у одинокого чтеца красивый мелодичный голос. На этот раз богослужение совсем короткое, минут, может быть, на двадцать. При выходе мне не дают повернуть на этаж для гостей, показывают следовать за остальными. После двух-трех поворотов мы оказываемся в низкой теплой трапезной, украшенной фресками гораздо богаче, чем чисто выбеленная церковь. Три длинных ряда столов. Роскошные краски: синяя, золотая, коричневая.
Происходящее не очень-то похоже на обычный обед во время Петрова поста, скорее, это восхваление Господа, подателя даров для трапезы. Все стоят около своих мест, за средним столом только игумен, эконом и архимандриты, за правым, где все места заняты, монахи, за левым, кроме монахов, гости, но только те, что были в церкви, остальные обедают в другой, меньшей трапезной для гостей. Игумен благословляет еду и питие. Все садятся. Звенит колокольчик, и мы беремся за ложки. В то же мгновение чтец с маленького возвышения на левой стороне звонким голосом начинает читать Жития Святых на этот день. Каждый наш кусок сопровождают чудесные слова, напоминая о том, что пища здесь не только для тела. Давешний старец на костылях быстро заканчивает трапезу, подходит к чтецу, становится чуть позади и напряженно слушает, иногда грустно покачивая головой. Потом, по звону колокольчика, берем щепоть освященного колива и, перекрестившись, едим. Обед кончился. Последний звонок колокольчика, чтение прекращается, и чтец произносит благодарственную молитву. («Бысть чрево твое святая трапеза, имущая небеснаго хлеба…») После благословения игумена мы пропускаем его к дверям. Сейчас он стоит там, а мимо проходят смиренной колонной монахи, потом гости, каждого он осеняет крестным знамением. Наконец последним, поблагодарив Господа, уходит и он в свою келью.
Радостный аскетизм
Широкая терраса над буйными садами. Среди садов разбросаны накренившиеся хижины, купола, заросшие плющом, крепкие четырехэтажные дома с окнами без стекол, малюсенькие светлые церквушки. Все это, как и вода, спускается с гор на равнину – на площадь, посреди которой стоит широкий, приземистый храм, окруженный разновеликими строениями. Дальше лесистая местность снова постепенно снижается, крыши все реже, лишь иногда, то здесь, то там, пробиваются сквозь зелень. Последняя крыша виднеется на холмах, за которыми крутой склон к морю, поросший низкими дубами и каштанами, в километре отсюда, от зарослей дикого винограда, где мы сидим и любуемся отдаленной вечерней игрой моря, ветра и отблесков на водной глади.
Справа кутается в туман могучая вершина Афона, отбрасывая густеющую тень на склоны гор, утопающих в непроглядном мраке едва угадываемых волн.
* * *
Стоим друг против друга – дом и я. Дом подперт, как костылями, укреплен как попало, выглядит заброшено. Я недоумеваю: звать или не звать хозяина. Все-таки решаюсь произнести святогорскую молитву-зов. Молитва всегда полезна.
Ответ получается молниеносным, по-детски радостным, игристым и певучим: – Ами-и-инь! – В дверях появляется худощавый, высокий старик. Весь вид его, как и это «ами-и-инь» – веселие и неожиданность. Голова его через монашескую скуфью перевязана чем-то вроде полотенца или платка с толстым узлом впереди надо лбом; рукава подрясника обрезаны до локтей, а сам подрясник – до колен, но так, как будто не ножницами, а топором, наспех: лохмотья висят во все стороны. Глаза его живые и пронизывающие, но не испытывающие: больше смотрят перед собой, в землю.
В доме, сразу возле входа, налево – пахнущая ладаном церквушка. Хозяин сразу вводит меня туда, чтобы я поклонился. По меркам келиотских церквей она необычно богато украшена живописью, правда, немного неуклюжего барочного письма. На иконостасе или прикрепленные к лампадам, или повешенные куда попало повсюду висят стеклянные разноцветные шарики, такие, какими украшают новогоднюю елку. Впервые вижу что-то подобное. Сотни безделушек разбросаны повсюду. На стульях в полном беспорядке огарки свеч, фитильки и поплавки для лампад, уголь для кадила, коробочки с ладаном, много зажигалок (большинство которых, подозреваю, неисправны), два фонарика, шапка, четки, ножик, батарейки, нитки, да и много еще всякого другого, назначение чего я не знаю. На полу кучки сухого лаврового листа, остатки, кто знает какого, Вербного воскресения. Может быть, и этого года: сейчас ноябрь, времени достаточно, чтобы все засохло и покрылось пылью. И как венец всего – паутина. Царство паутины.
Повсюду в коридорах, комнатах, в трапезной-кухне, именно повсюду такой же хаос. Валяются вещи, которые не просто брошены, но свалены без малейшего порядка; одна на другую, ненужные, забытые. (В парижском Бобуре кичатся одним таким экспонатом – чем-то, наподобие киоска, снаружи и изнутри обвешенного и перегруженного самыми разными предметами, которые давно потеряли связь со своим назначением. Но то, что я здесь вижу – это несравнимо больше: весь дом, семь или восемь комнат. Да здесь еще и живут!)
Между всеми этими сундуками, мешками, столами, скамейками, бочками, топорами, балками с трудом можно пройти.
В трапезной хозяин освобождает мне место у большого стола, возле окна. Со скамейки убирает какую-то коробку, большую, грубый напильник для дерева и тряпку неопределенного цвета и текстуры. На самом столе остаются: несколько инструментов для резьбы по дереву, не законченные деревянные ложки и черпалки (они – рукоделие хозяина), соломенная шляпа, несколько тарелок, в каждой немного остатков еды, да еще две кастрюли. В одной тарелке чернеют и зеленеют от плесени какие-то бывшие овощи. Монах занялся делом, два-три раза прошел мимо меня. Во время одного из проходов куда-то запрятал именно ту тарелку, чтобы не торчала передо мной. Потом он положил на стол лукум, поставил стопку анисовки, мандарины. Затем извинился, говорит, что должен выйти за дровами. И просит, чтобы я подождал его. Сижу, слушаю тишину и смотрю вокруг себя.
Уже снаружи можно было ощутить, насколько дом находится в «чрезвычайном положении»: крыша в нескольких местах проваливается. В дыры хозяин набросал ветки и прутья. Подоконники совсем сгнившие, да и многие стекла выпали и заменены мешками. Но то, что я вижу внутри…
А вижу: местами рухнувший потолок и под ним на полу мокрые следы недавнего дождя. Конечно, припомнилось, два дня назад был настоящий ливень, причем длился долго. Тогда подумалось, что природа компенсирует десять месяцев длившуюся засуху. Но здесь другие заботы, не о засухе думаешь… Когда хозяин вернулся, я его спросил, сделал ли ливень много вреда. «Да нет, – отвечает он радостно. – У меня две цистерны для дождевой воды, – говорит. – Большая давно с трещиной, пропускает воду. А дождь все льется и льется. Я вышел, чтобы проверить маленькую цистерну. Она была уже полной. Я вернулся, а в коридоре вода – крыша же у меня протекает. Тогда я пошел в церковь и говорю: „Пресвятая Богородице, ты знаешь, что у меня великая цистерна с трещиной. А малая уже переполнена. Почему напрасно льется весь этот дождь? Только вред от него бывает в доме. Помоги, Пресвятая Богородице, я стар и немощен“. И только что я прочел молитву, даже полчаса не прошло, я очнулся, а вокруг меня тишина, дождь перестал».
Занятый разговором, я и не заметил, как и когда он все приготовил, но он уже поставил на стол размоченные в воде сухари и открытую банку рыбы. Если только подумать, откуда у него рыба… Мне стыдно, что не отреагировал вовремя и не остановил его, прежде чем он открыл банку. Он все улыбается. – Да ешь, перед тобой длинный путь. Если бы было только до моря, и то было бы много – несколько километров такого спуска. А ты намереваешься и дальше.
Пока я ем, из его рассказа узнаю, что мой хозяин уже восьмидесятилетний старец (а подвижен, как жеребенок), что на Афоне он уже с 1926 года и что никогда не покидал его, даже не уходил до ближайшей деревни. Говорит, что его ложки неплохо продаются. Хорошее рукоделие, не мешает молиться. Раньше старец, с которым он жил, писал иконы. Келлия была богатой. (Да, мне рассказывали люди, знающие его: когда этот старец-иконописец умер, он направо и налево раздарил шестнадцать груженых разными вещами лошадей.) Сейчас о тех временах напоминает лишь мольберт, весь окутанный паутиной, и по келиотским меркам роскошный иконостас в церкви. Слишком мало для того, чтобы можно было представить себе какую бы то ни было роскошь в этом месте.
Вообще, он неохотно говорит о себе и о прошлом своей келии. Но зато рассказал увлекательную историю о чудотворном источнике, из которого принес мне попить воды; потом кое-что о своих соседях-подвижниках, о живых и о тех, которых уже нет. Говорит: Святая Гора уже не та, что была.
От других насельников Афона я еще услышал, что при жизни его старца в келии был полный порядок. Всего было в достатке, но обо всем приходилось много заботиться. Я не спросил его, жалеет ли он о тех временах. Но не думаю, что жалеет. Более веселым, беззаботным, более погруженным в свое тихое «Господе, Иисусе», которое не сходит с его губ, он, наверное, не мог бы быть.
* * *
Отвесная скала, на краю которой сидим я и мой молчаливый спутешественник, как огромный гвоздь, забита в лес – приблизительно восемьдесят метров под нами. Лес на крутом склоне спускается в сторону моря. Там далеко мерцает серебристая вода в сиянии солнца, которое готовится к закату. На нашем «гвозде» – небольшая терраса. Скала узким перешейком связана со склоном Афона, с громадами, которые пересекают глубокие овраги, полные снега. Если сидишь спиной к горе, а лицом к морю, по правую сторону в темном еловом лесу краснеют крыши сначала одной большой келии, а потом различаешь еще две-три. Керасья. Налево пропасть, а за ней высокая скалища, подобная той, на которой мы сами находимся, лишь более широкая, поросшая карликовыми деревьями.
Наша терраса похожа на наблюдательную вышку. Под ней видна целая сеть тропинок. (Конечно, если не учитывать, что скрыто под деревьями, все остальное, как на ладони, и не может ускользнуть от нашего взгляда.) Наверное, именно из-за своего доминирующего положения когда-то давно-давно это место было выбрано для языческого храма. От него остался лишь жертвенник: кусок скалы, выровненный наподобие стола, с высеченными каналами, которые обрисовывают два концентрических прямоугольника. В углу прямоугольника – круглая выемка, как чаша. А на другом краю – треугольник с наклоном. Туда лились дары. Вино? Елей? Кровь?
Языческий жертвенник над пропастью
Немного дальше, около полутора метров, высокие остатки двух домиков. И на своих местах цистерны в камне, с трещинами. Здесь когда-то жили монахи, чтобы «отогнать идолов». Жили, но и они ушли. Место уже давно пустует. Трудно поселиться здесь, где нет воды, нет огорода, нет хорошего пути, на этой высоте, открытой ветрам, которые дуют со всех сторон. (Однажды я здесь ночевал. Около полуночи поднялся сильный ветер, такой, что я подумал – сдует меня.)
Сидим, молчим и смотрим в зеленое море, болтая ногами. Размышляю о тысячах лет, которые здесь прошли почти незаметно, мало что изменив.
Вдруг, снизу, из леса, по направлению от Керасьи, кто-то пронзительно кричит. Зовет на помощь? Немного тишины, а потом опять. Потом слышим и другие звуки, от которых становится страшновато, как если бы с лошади сдирали кожу, а она в панике вырывалась. И опять слышен голос человека, сильного, самоуверенного. Голоса медленно приближаются. Вот они под нами, между елями, иногда видим, как что-то движется, потом скрывается от взгляда, тихо, осторожно спускается по крутой тропе. Впереди один монах в серо-черном, за ним на коротком поводе мул, а потом и второй монах, который тоже за собой тянет своего мула. Он-то и кричит. Теперь они точно под нами, слышен каждый шаг по камням. Монах громко кричит: «Айде, айде (давай, давай)», – а потом намного тише, успокаивающе: «Не бойся, маленький, ничего, ничего…»
Они прошли под самую скалу, тропинка параллельно с ней шустро ныряет вглубь. Они идут еще медленнее, почти ползут. Мул испуганно ревет все чаще и чаще. Стариковский голос монаха все чаще повторяет: «Не бойся, маленький, не бойся». И громко: «Пресвятая Богородице, помоги нам!» Вопль этот, из глубины души, предназначен и для самого монаха, чтобы поддержать его, и для животного, чтобы его успокоить, и, конечно, для самой Пресвятой. Пять, шесть, десять раз, громко, уверенно. Как Ей не слышать его, как не услышать? Мой спутешественник и я обмениваемся веселыми взглядами, улыбаемся.
Топот шагов начинает удаляться. Уже сто пятьдесят, двести метров от нас. Монах начинает, все еще громко, но как-то нараспев, в привычном ритме молитву. Смотрим на часы. Читает девятый час, сейчас начнет вечернее. Эти греки все знают наизусть. Голос стал звонким, мелодия типична для чтения псалмов. Подобным ритмом и подобным распевом и индусы читают свои молитвы. Восток. В начале строки подъем, потом горизонтальное бормотание, в конце, как удар. И опять. И опять.
– Дошел до «Славы», вот-вот закончит молитву, – говорит мой спутешественник, довольный, я бы сказал, даже с облегчением. Старцы и животные зашли за другую сторону скалы, мы их больше не услышим. Вот, такие они. Эта порода еще встречается. Святогорец, лес и животные – и Богородица.
* * *
Мы покидаем суденышко и идем в гору отдельно от остальных: бодрый старичок лет семидесяти, одетый в дорожную рясу, с платком под камилавкой, и я, не готовый к блужданию по афонским тропам без указателей. Единственное, о чем мы смогли договориться – это то, что нам по пути. Мой спутник несет торбу, полную грубых шерстяных рубашек. Одну из них он оставляет на перекрестке дорог и рукой показывает мне, откуда за ней спустится монах. Солнце палит нещадно, и мы садимся под оливой отдохнуть. Ему хочется начать разговор, но наши возможности меньше нашего желания. Приходится прибегнуть к помощи рук, чтобы обменяться простейшими сведениями: кто откуда. Монах – из небольшого греческого скита, посвященного св. Пантелеймону. Идем дальше. Я вижу, как он срывает разные придорожные травинки, растирает пальцами, нюхает. Потом догадывается, о чем нам поговорить: держит травинку в руках и спрашивает: «А такая растет в Сербии?» Вопрос этот повторяется, когда мы проходим мимо кустов и деревьев. Отрицательные ответы его огорчают; чтобы утешить меня, он дарит мне ветку с дерева или куста. Зато, услышав подтверждение, он откровенно радуется, особенно, если я говорю, что таких растений у нас много. Для него, любящего все растущее, каждое мое подтверждение заполняет абстрактное пространство незнакомой страны дорогими существами. Из пустоты возникает пейзаж, который можно любить. И это для моего доброго собеседника – достаточная причина для веселья.
* * *
И на самых скудных, скалистых обрывах, висящих над морем, цветут сады пустынников. Удивляюсь райским цветам там, где моя варварская логика могла бы ожидать чего-то гораздо более утилитарного. И это в мире, где торговля и снабжение извне сведены к минимуму. Почему гладиолусы, а не салат и картофель?
Я приветствую старика, склонившегося над цветами, и спрашиваю, как мне найти отца Димитрия. Монах поднимает ко мне озаренное светом лицо, из-под полуприкрытых век смотрят глубокие, добрые глаза. Молчит, как будто не сразу услышал или понял, а потом, неземной улыбкой сопровождая широкое движение руки, указывает направление.
Афонский пустынник, аскет. Как он отличается от нелепых представлений о чудаках, которые прокляли мир и покинули его, чтобы путем непрерывных мучений тела освободиться от малейшего воспоминания о всяком человеческом чувстве. Напротив, эта любовь и интерес к каждой Божьей твари, это впитывание в себя красоты и тишины мира, эта улыбающаяся душа, которая сияет для каждого случайного прохожего, – все это убедительно показывает, как можно примириться с миром, смирением очищать себя и все вокруг, под корой нетерпимости и греха открывать пространства непреходящей красоты.
Сажать не только картошку, но и «цветы бескорыстной любви». Не срывать их, не уносить, не извлекать из них доход, а, как этот аскет, только любить их, пребывать в точке, через которую проходит животворная энергия открытости истине мира. Но, чтобы заструилась эта энергия, нужны десятилетия молитвенного смирения, тысячи дней и ночей, подчиненных одной мысли: «Господи, помилуй мя, грешного, очисти мя от всякой нечистоты».
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?