Текст книги "Азиаде"
Автор книги: Пьер Лоти
Жанр: Зарубежные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
IV
МЕНЕ, ТЕКЕЛ, ПЕРЕС[119]119
Слова оракула, начертанные во время пиршества рукой человеческой на стене чертога вавилонского царя Валтасара (Кн. пророка Даниила, гл. 5, ст. 5–7). Согласно толкованию Даниила, значение этих слов таково: «Мене – исчислил Бог царство твое и положил конец ему; Текел – ты взвешен на весах и найден очень легким; Перес – разделено царство твое и дано Мидянам и Персам» (Кн. пророка Даниила, гл. 5, ст. 25–28) – таким языком было дано Божественное пророчество о гибели Ново-Вавилонского царства. Более правильное чтение древнееврейских слов – «мене, мене, текел, упарсин».
[Закрыть]
I
Приказ об отплытии грянул как гром среди ясного неба: «Дирхаунд» отзывали в Саутгемптон. Я перевернул все вверх дном, чтобы уклониться от исполнения приказа и продлить свое пребывание в Стамбуле; я стучал во все двери, включая дверь оттоманской армии, которая легко открылась передо мной.
– Дорогой друг, – сказал на чистейшем английском принявший меня паша, демонстрируя безукоризненное воспитание, какое получали высокородные турки, – мой дорогой друг, собираетесь ли вы также принять ислам?
– Нет, ваше превосходительство, – сказал я, – мне не трудно принять оттоманское подданство, изменить имя и родину, но официально я предпочел бы остаться христианином.
– Хорошо, – сказал он, – я тоже предпочитаю такой вариант; принимать ислам нет необходимости, и мы тоже не любим отступников. Хочу вас предупредить, – продолжал паша, – ваши услуги не могут быть лишь временными, этому воспротивилось бы и ваше правительство; решение о переходе к нам на службу должно быть окончательным и бесповоротным. Подумайте, хотите ли вы у нас остаться. Если вы не уйдете на вашем корабле, это создаст, мне кажется, дополнительные трудности: у нас остается слишком мало времени для необходимых процедур. Если же уйдете, вы сможете подольше поразмышлять над столь важным для вас решением и присоединиться к нам позже. Если же вы хотите решить все немедленно, я постараюсь сегодня же вечером представить ваше заявление его величеству султану. У меня есть основания полагать, что ответ будет благоприятным.
– Ваше превосходительство, – сказал я, – я предпочел бы, если это возможно, чтобы все решилось немедля; позже вы обо мне забудете. Я только попрошу у вас отпуск для того, чтобы навестить мать.
Согласившись на то, что мне будет предоставлен час на размышления, я вышел на улицу.
Этот час показался мне очень коротким, минуты мчались словно секунды, и мои мысли теснились, отталкивая одна другую.
Я шел наугад по улицам старого мусульманского квартала, расположенного на холмах Таксима между Перой и Фюндюклю. Погода стояла пасмурная и мягкая. Старые деревянные дома демонстрировали все оттенки – от темно-серого и черного до коричнево-красного; по сухим мостовым разгуливали турчанки в маленьких желтых туфельках, закутанные до глаз в шелковые ткани, алые или оранжевые, расшитые золотом. В просветы между строениями, с трехсотметровой высоты, открывался вид на белое здание сераля, его черные кипарисовые сады, на Скутари и Босфор, наполовину затянутый голубой дымкой.
Покинуть родину, отказаться от имени – это слишком серьезно, чтобы можно было это обдумать, когда действительность подгоняет и у тебя есть лишь час, чтобы решить вопрос. Буду ли я любить Стамбул, когда меня прикуют к нему навсегда? Англия, монотонное течение жизни по-британски, докучливые друзья, неблагодарность, – я оставляю все это без сожаления и без угрызений совести. Я привязался к этой стране в критический для нее час; весной война решит и ее судьбу, и мою. Я буду юзбаши Арифом; так же, как во флоте ее величества, буду брать отпуск, чтобы повидать тех, кого люблю, чтобы еще разок посидеть у камина, под старыми липами Брайтбери.
Бог мой – да!.. Почему бы нет, я могу стать заправским турком, получить чин «юзбаши» и не расставаться с Азиаде…
Еще я представлял себе эту восхитительную минуту: в один прекрасный день я вернусь в Эюп в мундире юзбаши и объявлю ей, что никуда не еду.
К исходу часа я принял окончательное решение: уехать и оставить ее я не могу, иначе у меня разорвется сердце. Я снова отправился к паше, чтобы торжественно сказать ему «да», которое должно было навсегда привязать меня к Турции, и попросить его в тот же вечер передать мое прошение султану.
II
Когда я предстал перед пашой, то почувствовал, что весь дрожу; у меня темнело в глазах:
– Благодарю вас, ваше превосходительство, – сказал я, – я передумал. Благоволите только не забывать обо мне. Когда я доберусь до Англии, я, быть может, вам напишу…
III
Итак, надо было всерьез подумать об отъезде.
Перебегая от двери к двери, я в тот же вечер сбыл с рук акции Перы, обменяв их, не спрашивая сдачи, на ценные бумаги Р. Р. С.
Ахмет в парадной форме шел за мной в трех шагах и нес мое пальто.
– О, – говорил он, – о Лоти, я догадался. Ты покидаешь нас и ходишь по домам прощаться. Но если ты нас в самом деле любишь, а здешние тебе надоели, плюнь на них; если в самом деле условия их жизни тебе не подходят, оставь их; скинь свое безобразное черное одеяние и эту смешную шапку. Поехали вместе с нами в Стамбул, а всех этих людишек прогони.
Я внял советам Ахмета и отказался от большей части прощальных визитов.
IV
Стамбул, 20 марта 1877
Последняя прогулка с Самуилом. Настала пора прощаться. Ненасытное время уносит последние часы; скоро мы расстанемся навсегда – часы зимы, серые и холодные, с порывами мартовского ветра уйдут в прошлое.
Было условлено, что Самуил сядет на пароход, отплывающий на его родину раньше, чем я уеду в Англию. Он попросил, как последней милости, чтобы я покатался вместе с ним в открытом экипаже до третьего пароходного гудка.
Ахмет, который занял его место и должен был в дальнейшем сопровождать меня в Англию, увеличивал его страдания; Самуил заболел с горя. Бедный, он не понимал, что между его бурной любовью и спокойной и братской любовью Михран-Ахмета – пропасть; что он, Самуил, – тепличное растение и его нельзя пересадить на землю моей родины, под мой мирный кров.
Наш кучер вовсю погонял лошадей, и они мчались крупной рысью. Самуил сидел, закутавшись, как паша, в мое меховое пальто, которое я ему подарил; его красивое лицо было бледным и грустным; он смотрел на проплывающие мимо кварталы Стамбула, громадные пустынные площади, поросшие травой и мхом, гигантские минареты, старые, с облупившимися стенами мечети, казавшиеся белыми на фоне серого неба; отмеченные печатью древности и упадка старые памятники, которые скоро превратятся в руины, как и ислам.
Последние порывы зимнего ветра загнали в дома жителей Стамбула; город выглядит опустевшим и мертвым; муэдзины призывают к трехчасовой послеполуденной молитве; наступает час отъезда.
Я все же любил беднягу Самуила; я сказал ему, как говорят детям, что вернусь ради него и приеду к нему в Салоники; но он понял, что больше меня не увидит; его слезы тронули мое сердце.
V
21 марта
Бедняжка Азиаде! Мне не хватило храбрости сказать ей вчера: «Послезавтра я уезжаю».
Вечером я возвращался домой. Заходящее солнце освещало мою комнату косыми лучами; в воздухе пахло весной. Содержатели кофеен по-летнему выставили столики на тротуары; соседи, усевшись на улице, курили кальяны под цветущими ветвями миндаля.
Ахмет был посвящен в мои планы. Мы с громадным трудом поддерживали общий разговор; однако Азиаде почти догадалась, в чем дело, и переводила с одного на другого вопрошающий взгляд; наступившая ночь застала нас в глубоком молчании.
В час по-турецки (семь часов) Ахмет принес старый ящик, который, если его опрокинуть, мог служить столом, и поставил на него ужин бедняков. (Последние расчеты с евреем Исааком оставили нас без гроша.)
Обычно вечерние трапезы вдвоем проходили весело, мы смеялись над своей нищетой; вот, мол, два человека, одетые в шелка и золото, сидят на турецких коврах, а ужинают сухим хлебом на старом перевернутом ящике.
Азиаде сидела напротив меня, не притрагиваясь к еде; она не сводила с меня глаз, и мы оба боялись нарушить молчание.
– Я все поняла, Лоти, – сказала она. – Это ведь последний раз?
И слезы, которые она до поры сдерживала, закапали на сухой хлеб.
– Нет, Азиаде, нет, милая! Завтра я еще здесь, клянусь тебе. А что будет дальше, не знаю…
Ахмет понял, что ужинать мы не будем. Ничего не говоря, он унес старый ящик, глиняные миски и ушел, оставив нас в темноте…
VI
На следующий день мы разоряли дорогой наш дом, который мы постепенно, с любовью обставляли, в котором каждый предмет рождал воспоминания.
Двое грузчиков, которых я нанял для этой работы, ждали моих распоряжений; мне пришло в голову послать их пообедать, чтобы выиграть время и отложить разорение дома.
– Лоти, – сказал Ахмет, – почему бы тебе не нарисовать свою комнату? Пройдут годы, наступит старость, а ты будешь смотреть на нее и вспоминать о нас.
И я потратил последний час, чтобы нарисовать мою турецкую комнату. Годам нелегко будет стереть очарование этих набросков.
Когда пришла Азиаде, стены были уже голые, всюду царила разруха. Это было начало конца. В доме ничего, кроме ящиков, тюков и беспорядка; то, что она любила, было разрушено навсегда. Белые циновки, закрывавшие пол, ковры, по которым ходили босиком, были унесены к евреям, и дом приобрел унылый и жалкий вид.
Азиаде вошла почти веселая, ценой Бог знает каких усилий высоко держа голову; но вид разоренной комнаты доконал ее, и она залилась слезами.
VII
Она попросила у меня милости, какую оказывают осужденным на смерть: весь этот последний день делать то, что ей нравится.
– Что бы я сегодня ни попросила, не отвечай «нет». Я буду делать все, что мне заблагорассудится, а ты не скажешь ни слова, будешь все принимать.
В девять часов вечера, возвращаясь на лодке из Галаты, я услышал, как из моего дома доносится необычный шум; это вырывались на улицу песни и какая-то странная музыка. В недавно пострадавшую от пожара комнату, поднимая столб пыли, вилась цепочка одного из тех турецких танцев, которые кончаются лишь тогда, когда танцующие падают от усталости; какие-то люди, греческие или турецкие матросы, собранные в бухте Золотого Рога, танцевали с яростью и страстью; им подносили ракию, анисовую водку и кофе.
Завсегдатаи этого дома, Сулейман, старый Риза, дервиши Хасан и Махмуд, смотрели, пораженные, на этот спектакль.
Музыка доносилась из моей комнаты: я нашел там Азиаде, она крутила ручку одной из тех больших оглушительных машин, левантинских шарманок, которые, скрипя и хрипя, играют турецкие танцы под звон бубенцов и китайских колокольчиков.
Лицо Азиаде не было закрыто вуалью; танцующие могли увидеть его за приоткрытой портьерой. Это противоречило всем обычаям и просто элементарной осторожности. В священном квартале Эюпа никто никогда не видел подобных сцен, и, если бы Ахмет не убедил публику, что Азиаде армянка, она бы погибла.
Ахмет, забившись в угол, смотрел на все происходящее, прикрыв глаза руками; это было горестно и смешно; мне тоже хотелось смеяться, но от взгляда Азиаде у меня сжималось сердце. Маленьким девочкам, выросшим без отца и матери в стенах гарема, нужно прощать все их нелепые желания, их поступки нельзя судить по меркам, по которым судят женщин-христианок.
Азиаде крутила, как безумная, ручку шарманки и извлекала из этого громадного ящика причудливые звуки.
Существует определение турецкой музыки: «порывы душераздирающего веселья», и в этот вечер я до конца понял столь парадоксальное определение.
Вскоре, напуганная собственной выходкой, напуганная шумом, который сама же производила, устыдившись того, что без вуали показывается мужчинам, она села на широкий диван, единственную оставшуюся в доме мебель, и, приказав шарманщику продолжать, попросила, чтоб ей дали, как другим, папироску и кофе.
VIII
Следуя традиции, Азиаде принесли турецкий кофе в синей чашечке на медной подставке. Чашка была величиной примерно с половину яичной скорлупки.
Азиаде, казалось, успокоилась и смотрела на меня с улыбкой; ее чистые печальные глаза просили у меня прощения за эту толчею и этот шум; как ребенок, который сознает, что набедокурил, но знает, что его все равно любят, она просила прощения взглядом, и в ее глазах было больше очарования и искренности, чем в любых словах.
Ради этого вечера она надела наряд, делавший ее необыкновенно красивой; его восточная роскошь составляла контраст с нашим жилищем, снова ставшим угрюмым и жалким. На ней был казакин[120]120
Казакин – старинное верхнее платье в виде короткого кафтана со сборками сзади (баской).
[Закрыть] с длинной баской, какой нынешние турчанки уже не носят, казакин из лилового шелка, усеянного золотыми розами. Шелковые желтые шальвары доходили до лодыжек, ноги украшали золотые туфельки. Газовая рубашка из Бурсы, расшитая серебром, позволяла увидеть ее округлые руки, матовую кожу, благоухающую розовой эссенцией. Каштановые волосы были разделены на восемь кос, таких толстых, что две из них составили бы счастье парижской прелестницы: косы с пропущенной в них золотой нитью и завязанные на концах желтыми лентами, как это делают армянки, струились по дивану. Более короткие непослушные пряди обрамляли ее бледное лицо. Глубокие янтарные тона окружали веки; брови, почти сходившиеся на переносице, придавали лицу выражение глубокого горя.
Она сидела, глядя в пол, и за ресницами можно было лишь угадать сине-зеленые глаза; зубы были сжаты, а верхняя губка, по обыкновению вздернутая, застыла в нервном изломе. Эта гримаска обезобразила бы любую другую женщину, но ее делала еще более очаровательной; она выдавала или глубокую озабоченность, или страдание и открывала два ряда ровных белых жемчужин. Можно было продать душу дьяволу за то, чтобы поцеловать эти жемчужины и эти десны, подобные сладкой мякоти спелой вишни, и излом алого ротика.
Я любовался своей возлюбленной; в последний час я впитывал любимые черты, чтобы сохранить их в памяти. Щемящие звуки музыки, пахучий дым кальянов кружили головы – наступало легкое, лишь Востоку ведомое, опьянение, которое вытесняет прошлое и помогает забыть темные часы жизни.
Безумная мечта овладела моим сознанием: все забыть и остаться рядом с ней до леденящего часа расставания или смерти…
IX
Сквозь оглушительный шум легонько звякнул фарфор; Азиаде сидела все так же неподвижно, хотя только что раздавила в сжатом кулачке кофейную чашечку, и осколки посыпались на пол.
Беда была невелика; густой кофе, запачкав ее пальцы, растекся по полу – этим все и ограничилось; никто из нас не показал виду, что заметил что-то.
Однако же пятно на полу продолжало растекаться, и темная жидкость по-прежнему капала из сжатого кулачка, сначала капля за каплей, затем побежала тонкой струйкой. Фонарь плохо освещал комнату. Я подошел ближе, чтобы понять, в чем дело; рядом с Азиаде натекла лужица крови. Разбитая чашка глубоко порезала ей руку, и только кость помешала осколку пройти дальше.
Кровь моей возлюбленной текла около получаса, и никто не мог придумать средство ее остановить.
Из комнаты то и дело выносили миски, полные крови. Ее руки держали в холодной воде и пытались зажать края раны, однако кровь все текла, и Азиаде, побелевшая как мел, обессилев, закрыла глаза. Тогда Ахмет отправился за старухой знахаркой, которая наконец остановила кровь с помощью каких-то трав и золы.
Посоветовав всю ночь держать руку поднятой и затребовав тридцать пиастров за труды, старуха еще поколдовала над раной и исчезла.
Теперь надо было выпроводить гостей и уложить больную девочку. Она пребывала в глубоком обмороке и была холодна как мраморная статуя.
Ночью мы оба не спали.
Я чувствовал, как она страдает; все ее тело сводила судорога. Надо было держать поднятой ее раненую руку, как велела отвратительная старуха; Азиаде при этом меньше страдала. Я сжимал ее обнаженную руку, дрожащую в лихорадке. Мне казалось, что это мне больно, что это моя ладонь разрезана до кости.
Луна освещала голые стены, голый пол, разоренную комнату; грубо сколоченные столы, с которых были содраны шелковые скатерти, наводили на мысль о нищете, холоде и одиночестве; собаки зловеще выли за стеной, а это и в Турции, и во Франции одинаково считается предвестием смерти; ветер свистел за дверью или стонал потихоньку, как умирающий.
Ее отчаяние причиняло мне боль, оно было таким глубоким и таким безропотным, что могло бы разжалобить камень. Я был для нее всем, был единственным, кого она любила, и единственным, кто когда-либо любил ее, и вот теперь я собирался покинуть ее навсегда.
– Прости, Лоти, – шептала она, – за то, что я порезала пальцы и причинила тебе столько хлопот: я мешаю тебе спать. Но ты спи, Лоти, это не важно, что мне больно, ведь со мной все равно все кончено.
– Послушай, – говорил я ей, – Азиаде, моя любимая, ты хочешь, чтобы я вернулся?..
X
Чуть позже мы сидели вдвоем на краю ее ложа; я по-прежнему держал ее раненую руку, ее голова бессильно клонилась к моему плечу, а я, следуя мусульманской традиции торжественных клятв, обещал ей вернуться.
– Если ты женишься, Лоти, – говорила она, – это пустяки. Я не буду больше твоей возлюбленной, я стану тебе сестрой. Женись, Лоти, это меня не пугает! Я люблю твою душу. Видеть тебя – это все, что я прошу у Аллаха. Тогда я буду почти счастлива, я буду жить, чтобы ждать тебя, и для Азиаде не все будет кончено.
Потом она все-таки задремала; начало светать, и я оставил ее, как обычно, до восхода солнца. Она спала глубоким спокойным сном.
XI
23 марта
Я отправился на «Дирхаунд», но через три часа вернулся. Я объявил Азиаде, что получил двухдневную отсрочку.
Два дня – это мало, когда они последние и когда надо спешить насладиться друг другом, как если бы мы шли на смерть.
Весть о моем отъезде уже распространилась в округе, и мои соседи по Стамбулу стали наносить мне прощальные визиты. Азиаде запиралась в комнате Самуила, и я слышал, как она плачет. Визитеры тоже ее слышали, но о ее частых посещениях моего дома соседи уже знали и молча с этим смирились. К тому же Ахмет во всеуслышание объявил накануне вечером, что она армянка; это свидетельство из уст мусульманина служило ей защитой.
– Мы всегда ждали, – говорил дервиш Хасан-эфенди, – что вы покинете нас подобным образом – провалитесь сквозь землю или исчезнете по мановению волшебной палочки. Прежде чем уехать, скажете ли вы нам, Ариф или Лоти, кто вы и для чего к нам приезжали?
Хасан-эфенди был чистосердечен; хотя ему и его друзьям хотелось знать, кто я такой, они действительно этого не знали, потому что никогда за мной не шпионили. В Турцию еще не завезли комиссара французской полиции, который способен выследить вас за три часа; здесь можно спокойно жить инкогнито.
Я назвал Хасану-эфенди свое имя и должность, и мы обещали друг другу писать.
Азиаде проплакала много часов, но ее слезы были теперь не такими горькими. Надежда снова увидеть меня крепла в ее сознании и немного ее успокаивала. Она начинала говорить: «Когда ты вернешься…»
– Я не знаю, Лоти, – говорила она, – вернешься ли ты, это знает один Аллах! Я каждый день буду повторять: Аллах! Селамет версин Лоти! (Аллах! Охраняй Лоти!), и Аллах поступит по своей воле. И все же, – продолжала она серьезно, – разве я смогу ждать тебя целый год, Лоти? Как мне это удастся, когда я не могу прожить день, даже час, не видя тебя. Ты не знаешь, что в те дни, когда ты на вахте, я иду гулять на холм Таксим или отправляюсь в гости к матушке Бехидже, потому что оттуда вдали виден «Дирхаунд». Ты видишь, Лоти, я не могу жить без тебя, и даже если ты вернешься, то ты уже не застанешь меня в живых…
XII
Мы договорились с Ахметом, что он будет пересылать мне письма Азиаде и передавать ей мои с помощью Кадиджи; для этого мне нужно запастись множеством конвертов с его адресом.
Однако Ахмет не умеет писать, ни он и никто из его семьи; Азиаде пишет слишком плохо, чтобы прибегать к услугам почты, и вот мы сидим все трое под навесом наемного писаря, украшающего свою работу виньетками в восточном вкусе.
Адрес Ахмета чрезвычайно сложен, на него уходит несколько строчек:
«Ахмету, сыну Ибрагима, который проживает в Едикуле,[121]121
Едикуле (Семибашенный замок) – крепость и тюрьма на крайнем юго-западе города Стамбула, у самой городской стены.
[Закрыть] на дороге в Арабаджилар-Малеси, рядом с мечетью. Это третий дом от табачной лавки, возле дома старой армянки, торговки лекарствами, и напротив дервиша».
Азиаде заказала восемь одинаковых конвертов, заплатив за них из своих денег восемь пиастров, и потребовала, чтобы я поклялся их использовать.
Она прятала под чадрой глаза, полные слез: моя клятва ее не успокоила. И в самом деле, как поверить, что какая-то бумага, отправившись одна в далекое путешествие, когда-нибудь до меня доберется? И потом, она знает, она давно это знает: «Азиаде будет забыта навсегда!»
XIII
Вечером мы вернулись на лодке в Золотой Рог; никогда до сих пор мы так много не ходили по Стамбулу при свете дня. Азиаде, казалось, больше не заботилась ни о каких мерах предосторожности, как если бы для нее все было кончено и весь мир стал ей безразличен.
Мы взяли лодку на причале Оун-Копан; надвигались сумерки, солнце садилось в грозовые тучи.
В Европе редко увидишь такое тревожное черное небо, а здесь с севера наплывала туча, охватывающая полнеба; в Африке такие тучи предвещают ураган.
– Смотри, – сказал я Азиаде, – вот небо, которое я видел каждый вечер в стране черных людей, где я жил год с моим покойным братом.
На противоположной стороне неба, над Стамбулом, над остриями его минаретов, среди туч зияла зловещая желтая дыра, излучавшая фантастический свет.
Страшный ветер поднялся вдруг над Золотым Рогом; наступала ночь, и мы дрожали от холода.
Большие глаза Азиаде смотрели на меня с устрашающей проницательностью; ее зрачки, казалось, расширялись в сумеречном свете и читали в глубине моей души. Я никогда не видел у нее подобного взгляда, и он вызывал у меня незнакомые ощущения – как если бы она со скальпелем в руках проникла в потаенные уголки моей души. Ее взгляд ставил передо мной в этот последний час главный вопрос: «Кто ты, кого я так полюбила? Буду ли я тотчас забыта, как случайная любовница, или ты меня действительно любишь? Вернешься ли ты?»
Прикрыв глаза, я и теперь чувствую на себе ее взгляд, вижу белую головку, слегка обозначенную под складками муслиновой чадры на фоне Стамбула под грозовым небом…
XIV
Мы еще раз пристали к берегу возле маленькой площади Эюпа, которую завтра мне уже не увидеть.
Нам захотелось вместе бросить прощальный взгляд на наше жилище.
Вход был загроможден ящиками и тюками. Наступила ночь. Ахмет разыскал в каком-то углу старый фонарь, и его печальный свет обежал нашу пустую комнату. Надо было спешить; я взял Азиаде за руку и вывел ее на улицу.
Небо, все такое же загадочно черное, грозило потопом; дома и камни мостовой, хотя и черные сами по себе, высвечивались на фоне неба. Улица была пустынна и выметена порывами ветра, сотрясавшего все вокруг. Две турчанки, прижимаясь друг к другу в дверном проеме, с любопытством рассматривали нас. Я обернулся, чтобы еще раз увидеть наше жилище, куда мне не суждено больше вернуться, чтобы бросить прощальный взгляд на этот уголок земли, где я нашел немного счастья…
XV
Мы пересекли маленькую площадь перед мечетью и снова сели в лодку. Лодка доставила нас в Азар-Капу, откуда наш путь лежал в Галату, а затем через Топхане и Фюндюклю к «Дирхаунду».
Азиаде решила меня проводить; она поклялась, что будет благоразумна, и в этот последний час проявляла удивительное спокойствие.
Мы прошли через толчею Галаты; нас никогда еще не видели вместе в этих европейских кварталах. «Мадам», стоя в дверях, смотрела, как мы идем; присутствие молодой женщины в чадре помогло ей разгадать загадку, которую она давно пыталась разрешить.
Пройдя Топхане, мы углубились в безлюдные кварталы Сали-Базара, где вдоль широких улиц бесконечно тянутся гаремы.
И вот наконец Фюндюклю, где нам предстоит попрощаться.
Там стоял экипаж, нанятый Ахметом, который должен был увезти Азиаде.
Фюндюклю – еще один уголок старой Турции, словно извлеченный из глубин Стамбула: маленькая мощеная площадь на берегу моря, древняя мечеть с золотым полумесяцем, окруженная могилами дервишей и угрюмыми пристанищами улемов.
Ливень кончился, погода прекрасная, только далекий лай бродячих собак нарушает вечернюю тишину.
На борту «Дирхаунда» звонят восемь раз – это час, когда я должен вернуться. Свисток возвещает, что за мной сейчас придет шлюпка. Вот она отделяется от черной массы корабля и медленно приближается к нам. Грустный час, безжалостный час прощания!
Я целую ее губы, целую руки. Ее ледяные пальцы слегка дрожат; если не считать этого, Азиаде держится так же спокойно, как я.
Шлюпка подходит к причалу. Азиаде и Ахмет отступают к темному углу мечети; я отплываю и теряю их из виду!
В следующее мгновение я слышу быстрый стук колес экипажа, который навсегда увозит мою возлюбленную… Звук этот так же зловещ, как стук земли, падающей на дорогой тебе гроб.
Итак, все кончилось, кончилось безвозвратно! Если я когда-нибудь и вернусь, как поклялся, все прошлое уже будет покрыто прахом или я сам вырою между нами пропасть, женившись на другой, и Азиаде не будет больше мне принадлежать.
Меня охватило безумное желание броситься вдогонку за ее экипажем, заключить мою возлюбленную в объятия, прижать к груди и не отпускать ее до смертного часа.
XVI
24 марта
Дождливое утро марта; старый еврей разбирает вещи в доме Арифа. Ахмет устало следит за этой операцией.
– Ахмет, куда уезжает твой хозяин? – спрашивают соседи, вышедшие утром из своих домов.
– Не знаю, – отвечает Ахмет.
Намокшие ящики, тюки грузят на лодку и увозят неизвестно куда, заходя к Золотому Рогу со стороны моря.
Все кончено с Арифом, этот персонаж перестал существовать.
Моя восточная сказка завершилась; этап моей жизни, несомненно последний из тех, что несли в себе какое-то очарование, прошел безвозвратно, и время, быть может, не оставит от него даже воспоминаний.
XVII
Когда Ахмет, сопровождавший мой багаж, появился на (юрту, я объявил ему, что нам предоставлена новая отсрочка, по крайней мере, на двадцать четыре часа. Со стороны Мраморного моря приближается буря.
– Пойдем еще раз пробежимся по Стамбулу, – предложил я Ахмету.
Я представил себе, что это будет нечто вроде посмертной прогулки, полной особой прелести, которую привносит печаль. Но Азиаде я больше не увижу!
Я оставил свою европейскую одежду у «мадам»; Ариф-эфенди еще раз собственной персоной вышел из этого притона и прошел по мостам со шляпой в руке со степенным видом правоверного мусульманина. Ахмет, в парадном костюме, держался рядом. Он попросил разрешения самому составить программу этого последнего дня и был погружен в молчаливый траур.
XVIII
Обойдя все знакомые нам уголки старого Стамбула, выкурив большое количество кальянов и посетив все мечети, вечером мы снова оказались в Эюпе, привлеченные еще раз этим местом, где я всего лишь бездомный чужеземец, сама память о котором скоро сотрется.
Мой приход в кофейню Сулеймана произвел сенсацию: все полагали, что я исчез навсегда.
Посетителей в этот вечер было много и весьма разнообразных: масса совершенно новых лиц непонятного происхождения; публика из «двора чудес» или чего-то в этом роде.
Ахмет, однако же, успел организовать для меня праздник прощания и заказал оркестр: два гобоя, пронзительная волынка, шарманка и барабан.
Я согласился пойти на этот праздник, взяв с него слово, что ничего не будет разбито и что я не увижу крови.
В этот вечер мы будем искать забвения: что до меня, мне ничего другого и не требовалось.
Мне принесли кальян и чашку турецкого кофе; прислуживал мальчик, в обязанности которого входило каждые четверть часа приносить новую порцию. Ахмет бросил клич, и посетители, взявшись за руки и встав в круг, пошли танцевать.
Длинная цепочка живописных фигур замелькала перед моими глазами в неясном свете фонарей, от оглушительной музыки задрожал потолок хибары, медная утварь, развешанная по закопченным стенам, закачалась и зазвенела; гобои издавали скрежещущие звуки, и душераздирающее веселье развернулось вовсю.
Через час все захмелели; праздник удался на славу.
Самого себя я видел словно сквозь дымку, в голове бродили странные, несвязные мысли. Группы посетителей, обессилевшие и запыхавшиеся, появлялись и снова уходили в темноту. Танцоры кружились по-прежнему, и Ахмет каждый раз, пройдя круг, тыльной стороной руки разбивал по оконному стеклу.
Одно за другим все стекла хибары оказались на полу и раскрошились в пыль под ногами танцоров; руки Ахмета, испещренные глубокими царапинами, орошали пол кровью.
Видно, в Турции при бедах и огорчениях не обойтись без шума и крови.
Праздник внушал мне отвращение, кроме того, я беспокоился, что Ахмет и в будущем будет выкидывать подобные номера и так же мало будет заботиться о выполнении своих обещаний.
Я встал и направился к двери; Ахмет понял и молча последовал за мной. Холодный воздух на улице вернул нам спокойствие и самообладание.
– Лоти, – сказал Ахмет, – куда ты идешь?
– На корабль, – ответил я. – Я больше не хочу иметь с тобой дела, я выполню свое обещание так же, как ты сегодня вечером выполнил свое; ты никогда больше меня не увидишь.
Я отошел от него, чтобы договориться с припозднившимся лодочником о цене перевоза в Галату.
– Лоти, – сказал Ахмет, – прости меня, ты не бросишь так своего брата!
И он стал со слезами умолять меня остаться.
Мне тоже не хотелось покидать его, но я рассудил, что раскаяние, а также хорошая выволочка ему необходимы, и был неумолим.
Он пытался удержать меня своими окровавленными руками и в отчаянии цеплялся за меня. Я с силой оттолкнул его, и он упал на поленницу дров, которая с грохотом развалилась. Патруль башибузуков, с большим фонарем проходивший мимо, принял нас за злоумышленников и подошел ближе.
Мы стояли у самой воды в уединенном месте, вдали от стен Стамбула, и окровавленные руки Ахмета внушали подозрение.
– Пустяки, – сказал я, – этот парень выпил лишнего, и я провожаю его домой.
Я действительно взял Ахмета за руку и повел его к его сестре Эрикназ; та, перевязав ему пальцы, как следует его отчитала и отправила спать.
XIX
26 марта
Еще один день – последняя отсрочка моего отъезда.
Еще один день, еще одно переодевание у «мадам», и я снова в Стамбуле. После ливня облака еще не разошлись, пасмурно, но тепло и приятно. Вот уже два часа мы курим кальян под мавританскими аркадами на улице Султана Селима. Белые колонны, деформированные годами, чередуются со склепами и гробницами. Ветви деревьев, осыпанные розовыми цветами, свешиваются с серых стен; всюду видны молодые побеги, весело бегущие по древнему священному мрамору.
Я люблю эту страну, и все эти детали полны для меня очарования; я люблю ее, потому что это страна Азиаде и она своим присутствием оживила все вокруг, – она, которая еще совсем близко и которую тем не менее я больше не увижу.
Заходящее солнце застало нас перед мечетью Мехмед-Фатиха, на той самой скамейке, на которой мы проводили долгие часы. Группы мусульман, рассеянные по громадной площади, курят и беседуют, беспечно наслаждаясь прелестью весеннего вечера.
Небо совсем очистилось от облаков и излучает спокойствие; я люблю жизнь Востока, мне трудно представить себе, что она окончилась для меня и что я уезжаю.
Я смотрю на этот древний черный портик и на пустынную улицу, которая переходит в мрачную лощину. Там живет Азиаде, и если я сделаю несколько шагов, то увижу ее дом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.