Электронная библиотека » Пьер Лоти » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 17 сентября 2019, 14:10


Автор книги: Пьер Лоти


Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Потом весь реквизит разбирается и складывается. Карагёз отправляется на год в свою коробку и ни под каким предлогом не имеет права ее покинуть.

XVIII

Пера надоела мне, и я меняю место жительства: перебираюсь в старый Стамбул, точнее, в предместье Стамбула; в священный квартал Эюп.

Зовусь я здесь Ариф-эфенди; мое настоящее имя и положение никому не известны. Соседи, добрые мусульмане, не имеют понятия о моей национальности. Им это безразлично, мне – тоже.

Здесь я в двух часах ходьбы от «Дирхаунда», почти за городом, в доме, где я единственный жилец. Квартал заселен турками и в высшей степени живописен: вот оживленная деревенская улица, вот крытый рынок, кофейни, палатки; а вот суровые дервиши курят кальяны в тени миндальных деревьев.

На площади, у старого фонтана из белого мрамора, можно встретить всех, кто приходит в этот квартал: цыган, бродячих акробатов, вожаков медведей. Бурная жизнь площади не затрагивает только мой дом.

Первый этаж этого дома представляет собой выбеленное нежилое помещение (мы открываем его лишь по вечерам, чтобы убедиться перед сном, что никто туда не забрался; Самуил полагает, что там живут привидения).

На втором этаже моя комната; она выходит тремя окнами на уже упомянутую площадь; там же – комнатка Самуила и помещение для гарема, обращенное на восток, в сторону Золотого Рога.

Если подняться еще на один этаж, попадешь на крышу, точнее, на террасу, увитую виноградной лозой, увы, уже пожелтевшей под порывами осеннего ветра.

Рядом с домом – старая мечеть. Когда муэдзин, уже ставший моим приятелем, поднимается на минарет, он оказывается на уровне моей террасы и, прежде чем начать молиться, дружески здоровается со мной.

С террасы открывается прекрасный вид на сумрачный пейзаж Эюпа; над таинственной котловиной, над рощей вековых деревьев поднимается беломраморная священная мечеть; дальше тянутся печальные холмы, усеянные мраморными памятниками; это громадное кладбище, настоящий город мертвых.

Справа – Золотой Рог, по которому снуют тысячи золоченых лодок-каиков; весь Стамбул как на ладони, в мозаике бесчисленных куполов и минаретов.

Еще дальше – холм, застроенный белыми домами. Это Пера, город христиан, а за ним – «Дирхаунд».

XIX

Уныние охватило меня при виде этого пустого дома, голых стен, слепых окон и дверей без запоров. Это ведь так далеко от моего мира, так далеко от «Дирхаунда» и так непрактично…

XX

Самуил восемь дней только тем и занимался, что мыл, конопатил и белил.

По турецкому обычаю, мы обили дощатые настилы белыми циновками – получилось чисто и уютно. Занавески на окнах, диван, покрытый тканью с красными узорами, завершили скромное убранство нашего дома.

Мое жилище преобразилось; я уже мог чувствовать себя как дома в этой лачуге, продуваемой всеми ветрами; она уже казалась мне не такой унылой, и она ждала ту, что поклялась приехать; быть может, ради нее единственной я и обрек себя на одиночество!

Тем не менее в Эюпе я скоро ощутил себя любимцем квартала; Самуил тоже завоевал всеобщую симпатию.

Мои соседи, поначалу недоверчивые, скоро стали крайне предупредительно относиться к приветливому иностранцу, которого им послал Аллах и в котором все для них было загадкой.

Дервиш Хасан-эфенди после двухчасовой беседы пришел к такому заключению:

– Ты необыкновенный парень! Все, что ты делаешь, странно! Ты очень молод или, по крайней мере, выглядишь молодым, а ведешь такой независимый образ жизни, который даже люди зрелые не всегда могут себе позволить. Мы не знаем, откуда ты пришел, и не понимаем, на какие средства ты живешь. Ты объездил весь свет и обладаешь запасом знаний большим, чем наш улем; ты все знаешь и все видел. Тебе двадцать лет, быть может, двадцать два, но человеческой жизни не хватило бы, чтобы познакомиться с твоим таинственным прошлым. Ты мог занять видное место в европейском обществе в Пере, но ты переехал в Эюп, согласившись с причудливым выбором бродяги-иудея. Ты невероятный юноша, но мне доставляет удовольствие тебя видеть, и я счастлив, что ты поселился среди нас.

XXI
Сентябрь 1876-го

Султан каждый год посылает в Мекку караван, груженный дарами.

Кортежу, выехавшему из дворца Долмабахче[52]52
  Долмабахче («Насыпной холм») – султанский дворец, расположенный к северу от Золотого Рога, на берегу Босфора, построенный в XVII в. (в 1853 г. был реконструирован).


[Закрыть]
, предстоит погрузиться в гавани Топхане[53]53
  Топхане («Пушечный двор») – тогдашнее северное предместье Стамбула; название получило от находившегося там, на берегу Босфора, пушечного и снарядолитейного завода; здесь же располагался арсенал.


[Закрыть]
и направиться в Скутари[54]54
  Скутари – теперь называется Ускюдар.


[Закрыть]
на азиатском берегу.

Во главе процессии группа арабов танцует под звуки тамтама[55]55
  Тамтам – ударный инструмент азиатского происхождения; значительных размеров выпуклый диск из металлического сплава, по которому ударяют большой колотушкой.


[Закрыть]
и размахивает длинными шестами, обмотанными золотыми лентами.

Важно выступают верблюды в уборе из страусиных перьев, они несут на себе что-то вроде ларцов, обитых золотой парчой, расшитой драгоценными камнями; в этих ларцах перевозятся самые ценные дары.

Мулы, украшенные султанами, везут в ящиках, обитых красным бархатом и вышитых золотом, остальное богатство.

Улемы, знатные сановники едут верхом, а солдаты образуют живую изгородь вдоль всего пути их следования. Между Стамбулом и Святым городом сорок дней пути.

XXII

В эти осенние ночи Эюп представляет собой весьма мрачное место; у меня сжималось сердце, и странные чувства переполняли меня в первые ночи, которые я провел там в уединении.

Когда я впервые закрыл за собой дверь и мой дом погрузился в темноту, глубокая печаль укутала меня, словно саваном.

Я собрался было выйти, зажег фонарь. (В тюрьмах Стамбула заключенных выводят на прогулку без фонарей.)

После семи часов вечера в Эюпе все дома заперты и все погружается в сон; турки уходят на покой вместе с солнцем и запирают двери на засов.

Если вы где-нибудь увидите, что лампа отбрасывает на мостовую рисунок оконной решетки, не пытайтесь заглянуть в это окно. Лампа, которую вы видели, это траурная лампа, освещающая большие разукрашенные катафалки. Вас прирежут перед этим зарешеченным окном, и никто не придет вам на помощь. Лампы, которые мерцают здесь до самого утра, страшат еще больше, чем темнота.

В Стамбуле этот траурный свет можно встретить в любом закоулке.

Здесь, совсем рядом с моим жилищем, кончаются улицы и начинаются кладбища, которые служат убежищем для банд злоумышленников; ограбив, вас тут же, на месте, и закопают, и турецкая полиция никогда не станет в это вмешиваться.

Я встретил ночного сторожа, который заставил меня вернуться домой, осведомившись предварительно о целях моей прогулки; мои объяснения совершенно не удовлетворили его и даже показались подозрительными.

К счастью, среди ночных сторожей попадаются славные ребята, таким оказался и этот; хотя в дальнейшем ему предстояло увидеть в моем доме немало таинственного, он всегда вел себя с безупречной сдержанностью.

XXIII

«Можно найти приятеля, но нельзя найти верного друга». «Даже если вы обойдете весь мир, вы не найдете, быть может, ни одного друга…»[56]56
  Из древней восточной поэзии.


[Закрыть]

XXIV
Лоти – сестре в Брайтбери
Эюп, 1876

…Открывать тебе мое сердце становится все труднее, потому что с каждым днем наши взгляды все больше расходятся. Христианская идея долго держалась в моем сознании, даже когда я уже перестал верить; она служила мне утешением. Теперь очарование ее совершенно исчезло; я не знаю ничего более суетного, ничего более лживого и более неприемлемого, чем она.

В моей жизни были ужасные минуты, я жестоко страдал, ты это знаешь.

Я хотел жениться и доверил тебе подыскать юную девушку, достойную нашего семейного очага и нашей старой матушки. Теперь я прошу тебя больше не заниматься этим: я сделал бы несчастной женщину, на которой женился, а потому предпочитаю по-прежнему прожигать жизнь…

Пишу тебе из моего печального дома в Эюпе. Рядом со мной мальчик по имени Юсуф, которого я приучил подчиняться моим жестам, избавив от скучной привычки говорить. Я провожу в доме долгие часы, не обмениваясь ни словом ни с одной живой душой.

Я говорил тебе, что не верю в любовь, так оно и есть. Несколько человек заверяют меня, что питают ко мне дружеские чувства, но я им не верю. Самуил, быть может, единственный, кто ко мне по-настоящему привязан. Впрочем, никаких иллюзий и на этот счет у меня нет: с его стороны это лишь пылкое ребяческое чувство. В один прекрасный день оно развеется как дым, и я опять останусь один.

В твою любовь, сестра, я верю до какой-то степени. Это дело привычки, и потом – надо же человеку во что-то верить. Если ты меня действительно любишь, скажи об этом, покажи мне это. Я испытываю потребность снова быть привязанным к кому-то; если ты меня любишь, сделай так, чтоб я в это поверил. Земля уходит у меня из-под ног, меня окружает пустыня, мне страшно.

Я не хочу огорчать старую матушку и клянусь, как и до сих пор, не пропадать. Когда же ее не станет, я приеду, чтобы сказать тебе «прощай», и затем исчезну без следа…

XXV
Лоти – Пламкетту
Эюп, 15 ноября 1876-го

За всей восточной фантасмагорией моего существования, за Арифом-эфенди, таится бедный грустный юноша, который нередко ощущает в сердце смертельный холод. На свете не так много людей, с которыми этот юноша, замкнутый от природы, мог бы иногда поговорить по душам, но Вы один из них. Что бы я ни делал, я не чувствую себя счастливым; никакие средства, никакие уловки не могут заставить меня забыться. Сердце мое полно усталости и горечи.

В своем уединении я очень привязался к бродяжке по имени Самуил, подобранному на набережной Салоник. Он чувствителен и прямодушен. Как сказал бы покойный Рауль де Нанжис, это необработанный алмаз в железной оправе. К тому же его реакции так наивны и своеобразны, что при нем я скучаю меньше обычного.

Я писал уже Вам о зимних сумерках – тоскливейшем времени: в окрестностях не слышно ничего, кроме голоса муэдзина, как и века назад прославляющего Аллаха и посылающего ему свои жалобы. Образы прошлого встают в моем воображении с мучительной четкостью; окружающее нагоняет уныние и тоску, и я спрашиваю себя, зачем я притащился сюда, в этот заброшенный уголок Эюпа.

Вот если б она была здесь – она, Азиаде!..

Я по-прежнему жду ее, но увы!

Я задергиваю занавески, зажигаю лампу, развожу огонь в камине; обстановка меняется, и мои мысли – тоже. Я продолжаю письмо, сидя на мохнатом турецком ковре перед весело пляшущим огнем, закутавшись в меховое пальто. На какое-то время я воображаю себя дервишем, и это забавляет меня.

Не знаю, Пламкетт, что еще рассказать Вам о своей жизни, чем развлечь Вас. Сюжетов масса, трудно выбрать один из них. Да и потом, что прошло, то прошло, не правда ли? И больше нас не интересует.

Множество любовниц, из которых я не любил ни одну, множество приключений, много прогулок – пеших и конных; бесконечные скитания; всюду незнакомые лица, равнодушные или антипатичные; много долгов и ростовщиков, преследующих меня по пятам; одежда, расшитая золотом с головы до ног; умирающая душа и пустое сердце.

Вот каково положение на сегодня, 15 ноября, на десять часов вечера.

Зима; холодный дождь и сильный ветер бьют по стеклам моего унылого жилища; никаких других звуков не слышно, а старая турецкая лампа, висящая над головой, одна горит в этот час во всем Эюпе. Мрачный край этот Эюп, сердце ислама; здесь расположена мечеть, где коронуют султанов; одни лишь старые свирепые дервиши и сторожа, охраняющие священные могилы, населяют этот квартал, самый мусульманский и самый фанатичный во всем городе.

Я уже рассказал Вам, что Ваш друг Лоти в доме один; он сидит, закутавшись в пальто на лисьем меху, и раздумывает, не стать ли ему дервишем.

Он закрыл все двери на запоры и испытал блаженство эгоиста, уютно устроившегося у себя в доме, блаженство тем более ощутимое, чем хуже становится погода на улице, чем сильнее завывает буря в этом неприветливом и негостеприимном краю.

Комната Лоти, как все, пришедшее к нам из прошлого, располагает к странным мечтам и глубоким размышлениям; было время, когда под ее потолком из резного дуба укрывалось немало необычных гостей и разыгрывалось немало драм.

Обстановка дома сохранила примитивный колорит прошлых времен. Пол скрыт циновками и пушистыми коврами – единственная роскошь здесь; следуя турецкому обычаю, люди, входя в дом, снимают обувь, чтобы не наследить. Очень низкий диван и подушки, разбросанные по полу, составляют почти все убранство этой комнаты, несущей на себе отпечаток беспечной чувственности Востока. Оружие и старинные декоративные предметы развешаны по стенам; повсюду – стихи Корана вперемежку с цветами и фантастическими животными.

Рядом расположен «харемлик», так называется женская комната. Она пуста; она тоже ждет Азиаде, которая должна была уже быть подле меня, если бы исполнила свое обещание.

Еще одна маленькая комната возле моей тоже пустует: это комната Самуила, который ради меня отправился в Салоники на поиски зеленоглазой красавицы и тоже пропал.

Боже! Если она так и не приедет в ближайшие дни, другая займет ее место, но это будет совсем не то. Азиаде я почти любил, и это ради нее я стал турком.

XXVI
Лоти – от сестры
Брайтбери, 1876

Дорогой брат!

Со вчерашнего дня я пребываю в отчаянии, в которое ввергло меня твое письмо… Ты хочешь исчезнуть!.. Ты решил, что в тот день, быть может, близкий, когда наша любимая матушка нас оставит, ты исчезнешь, покинешь меня навсегда. Ты не дорожишь нашими общими воспоминаниями, ты губишь наше прошлое – старый дом в Брайтбери продан, старые драгоценные вещи раскиданы бог знает где, – но ты ведь еще живешь, и будешь ли ты корчиться в когтях дьявола или прозябать неизвестно где, я буду чувствовать, что тебе плохо, что ты страдаешь!..

Лучше бы Бог отнял у тебя жизнь! Я оплакала бы тебя, я знала бы, что страшной пустоты не избежать, и смиренно склонила бы голову.

Твои слова возмущают меня, сердце мое кровоточит. Но раз ты так сказал, так ты и поступишь, и лицо твое будет холодно и сердце черство; раз ты сам убедил себя следовать этим проклятым путем, раз я больше ничего в твоей жизни не значу… Твоя жизнь – моя жизнь, в моей душе есть утолок, этот уголок принадлежит тебе, и, когда ты меня покинешь, он опустеет и будет обжигать меня болью.

Я потеряла брата, я предупреждена – это дело времени, быть может, нескольких месяцев – он умирал уже тысячью смертей и потерян для вечности. Все рушится. Вот он, милое дитя, падает в бездонную пропасть, страшнее которой нет ничего на свете! Он страдает, ему не хватает воздуха, света, солнца; он обессилел, глаза его прикованы ко дну, он больше не подымает головы, Князь Тьмы запретил ему… Однако же он еще пытается оказать сопротивление. Он слышит далекий голос, тот голос, который слышал в колыбели, но Князь Тьмы говорит ему: «Ложь, тщета, безумие!» Бедное дитя, со связанными руками и ногами брошенное на дно пропасти, рыдает в беспамятстве, научившись у своего учителя называть добро злом, а зло – добром, и что же он делает?.. Он улыбается.

Ничто не удивляет меня в твоей бедной, истерзанной душе, даже насмешливая улыбка Сатаны… Так и должно было быть!

Мой бедный брат, ты уже не жаждешь справедливости, той справедливости, о которой ты мне говорил. Ты отвергаешь свою милую подружку, скромную и нежную, красивую и любящую, будущую мать твоих детей, которых бы ты так любил. Я просто вижу ее в нашей старой гостиной, под старыми портретами…

Все сметено каким-то злым ветром. Брат, чье сердце не может жить без любви, пренебрегает ею, не хочет чистых чувств. Он будет стареть, но рядом с ним не будет никого, кто приласкал бы его и разгладил морщины на его лбу. Его любовницы будут смеяться над ним, да большего с них и не спросишь; и тогда, всеми брошенный, отчаявшийся… тогда он умрет!

Чем больше ты колеблешься, чем сильнее твое смятение, чем ты несчастнее и беззащитнее, тем больше я тебя люблю. Ах, бедный брат, мой дорогой, если бы ты захотел вернуться к жизни! Если бы Господь этого захотел! Если бы ты увидел скорбь моего сердца, если бы ты почувствовал жар моих молитв!..

Но страх, тоска, сопутствующая обращению, тяготы христианской жизни… Обращение – какое отвратительное слово!.. Нудные проповеди, нелепые люди, угрюмое протестантство, суровость, не скрашенная ни ярким цветом, ни лучом, высокопарные слова, «наречие Ханаана»!..[57]57
  Наречие Ханаана – древнееврейский язык, иврит (Земля Ханаанская, Ханаан – в широком понимании: Палестина, все земли по обоим берегам Иордана, заселенные евреями).


[Закрыть]
Неужели все это может тебя соблазнить? Все это не Иисус, а тот Иисус, в которого веришь ты, – не лучезарный Учитель, которого я знаю, которого обожаю. Этого Иисуса ты не будешь бояться, не будешь испытывать ни скуки, ни отчужденности. Ты страдаешь, горе сжигает тебя… он будет плакать вместе с тобой.

Я не устаю молиться, милый брат; никогда мысль о тебе так не переполняла мое сердце… Пусть это будет через десять, через двадцать лет, но придет день, когда ты поверишь. Быть может, я об этом никогда не узнаю, быть может, я скоро умру, но я всегда буду надеяться и молиться!

Думаю, что я написала слишком много. Столько страниц, их и прочитать-то трудно! Мой братик пожимает плечами. Наступит ли день, когда он не будет больше читать мои письма?..

XXVII

– Старина Хайрулла, – говорю я, – приведи мне женщин!

Старый Хайрулла сидит передо мной на земле. Он скукожился, как зловредное и нечистое насекомое; его лысый продолговатый череп блестит при свете моей лампы.

Восемь часов, за окном – зимняя ночь, и квартал Эюп черен и безмолвен, как могила.

У старого Хайруллы есть двенадцатилетний сын по имени Иосиф, красивый, как ангел, которого он обожает и ничего не жалеет для его воспитания. Во всем остальном он совершеннейший мерзавец. Он занимается всеми темными делами, какими только может заниматься в Стамбуле старый опустившийся еврей, поддерживает отношения с юзбаши[58]58
  Юзбаши – капитан, сотник (тур.).


[Закрыть]
Сулейманом и со многими из моих друзей-мусульман.

Однако же его допускают и принимают повсюду только потому, что его привыкли видеть в течение долгих лет. Встретив его на улице, обычно говорят: «Добрый день, Хайрулла!» И даже касаются кончиков его длинных волосатых пальцев.

Старый Хайрулла долго обдумывает мою просьбу и наконец отвечает:

– Господин Маркето, женщины теперь очень дороги, но, – добавляет он, – есть и не такие дорогие развлечения, я мог бы предложить их вам сегодня же вечером… Послушать музыку, к примеру, вам наверняка было бы приятно…

Произнеся эту загадочную фразу, он зажег фонарь, надел балахон, деревянные башмаки и исчез.

Через полчаса портьера в моей комнате раздвинулась, пропуская шестерых еврейских мальчиков в красных, синих, зеленых и оранжевых одеяниях, подбитых мехом. Их сопровождают Хайрулла и еще один старик, еще более безобразный, чем Хайрулла. Вся команда, отвесив поклоны, усаживается на полу, в то время как я бесстрастно и неподвижно, словно сфинкс, взираю на все это.

Мальчики принесли с собой маленькие золоченые арфы, по которым тотчас забегали их пальцы, украшенные дешевыми золотыми кольцами. Зазвучала оригинальная музыка, несколько минут я ее слушаю.

– Как они вам нравятся, господин Маркето? – спрашивает меня старый еврей, наклоняясь к моему уху.

Я уже понял, что к чему, и не выказываю никакого дивления. Мне лишь хочется продолжить изучение глубин человеческой низости.

– Старина Хайрулла, – отвечаю я, – твой сын красивее, чем они…

Старик какое-то время раздумывает и наконец отвечает:

– Господин Маркето, мы могли бы отложить этот разговор на завтра…

…Я выгоняю всю эту компанию, как паршивых насекомых, но вдруг снова вижу удлиненный череп Хайруллы, бесшумно отодвинувшего портьеру.

– Господин Маркето, – говорит он, – сжальтесь надо мной! Я живу очень далеко, а люди думают, что у меня есть золото. Лучше убейте меня своей рукой, чем в такой час выставлять за дверь. Разрешите мне прилечь в каком-нибудь уголке вашего дома, и, клянусь вам, еще до рассвета я исчезну.

У меня не хватило духу выгнать старика, который умер бы на улице от холода и страха, даже если бы никто не покушался на его жизнь. Я указал ему место в углу дома, где он провел всю ледяную ночь, съежившись, как старая мокрица, в своей потертой шубе. Я слышал, как он дрожит, хриплый кашель вырывается из его груди; мне стало так его жалко, что я поднялся с постели и бросил ему ковер, чтобы он укрылся.

Когда небо начало светлеть, я приказал ему выметаться и посоветовал никогда больше не переступать порога моего дома и никогда не показываться мне на глаза.

3. Вдвоем в Эюпе
I
Эюп, 4 декабря 1876-го

До меня дошла весть: «Она приехала!» – и два дня я провел в лихорадочном ожидании.

– Сегодня вечером, – сказала Кадиджа (старая негритянка, которая в Салониках ночами сопровождала Азиаде и рисковала жизнью ради хозяйки), – сегодня вечером каик привезет ее к причалу Эюпа, перед твоим домом.

Я прождал там три часа.

День выдался прекрасный, сияющий; движение по Золотому Рогу было необычайно оживленным; в конце дня тысячи лодок приставали к причалам Эюпа, доставляя в этот спокойный квартал турок, которых заботы приводили в людные центры Константинополя, Галаты или на Большой Базар.

Меня начинали уже узнавать в Эюпе, и я не раз слышал:

– Добрый вечер, Ариф! Кого вы здесь поджидаете?

Все хорошо знали, что меня не могли звать Арифом и что я христианин с Запада, но мои восточные фантазии больше не внушали никому подозрений, и меня называли тем именем, которое я себе придумал.

II

О, светоч, Порция! Дай руку; это я.

Альфред де Мюссе. Порция

Солнце уже два часа как скрылось за горизонтом, когда появился одинокий каик, отплывший с Азар-Капу; на веслах был Самуил; закутанная по-восточному женщина сидела на корме на подушках. Это была она!

Когда они подплыли, площадь у мечети уже опустела; похолодало.

Не говоря ни слова, я взял ее за руку, и мы побежали к дому, забыв о бедном Самуиле.

Когда неисполнимая мечта исполнилась, когда Азиаде была здесь, в приготовленной для нее комнате, наедине со мной, за двумя дверьми, отделанными железными скобами, мне не оставалось ничего другого, как упасть к ее ногам и обнять ее колени. Я чувствовал, что безумно люблю ее; ничего больше для меня не существовало.

И тут я услышал ее голос. Впервые она говорила, а я понимал, – восторг, доселе неведомый! Однако я не мог вспомнить ни слова по-турецки – на языке, который я выучил ради нее; я несвязно отвечал ей на добром старом английском, не слыша сам себя!

– Северим сени, Лоти! (Я люблю тебя, Лоти!) – сказала она. – Я люблю тебя!

Эти слова мне говорили и до Азиаде, эти вечные слова; но впервые сладостная музыка любви коснулась моих ушей на турецком. Восхитительная музыка, которую я было забыл! Неужели я снова ее слышу? И с каким восторгом вырывается она из чистого сердца молодой женщины! Я слушаю ее словно впервые, и она звучит, как песня небес, в моей пресыщенной душе.

Я взял мою возлюбленную на руки, повернул ее головку к свету, чтобы полюбоваться ею, и сказал, как Ромео:

– Повтори! Скажи еще раз!

И сам я обрушил на нее множество слов, которые она должна была понять. Дар речи вернулся ко мне вместе с турецкими словами, и я засыпал ее вопросами, повторяя снова и снова:

– Ответь мне!

Она смотрела на меня неотрывно, но я видел, что она отсутствует, что я говорю в пустоту.

– Азиаде, – сказал я, – ты меня не слушаешь?

– Нет, – ответила она и произнесла серьезным голосом сладостную и дикарскую фразу: – Я хотела бы съесть слова с твоих губ! Сенин лаф емек истерим! (Лоти, я хотела бы съесть звук твоего голоса!)

III
Эюп, сентябрь 1876-го

Азиаде мало говорит; она часто улыбается, но никогда не смеется; ступает она совершенно неслышно; ее движения гибки, плавны, бесшумны. Это маленькое таинственное существо обычно исчезает с приходом дня, но ночью, в час, когда появляются джинны и призраки, она возвращается ко мне.

Она сама похожа на видение и словно освещает те места, по которым проходит. Вы начинаете искать нимб вокруг ее детского и в то же время серьезного личика и действительно находите его, особенно когда свет падает на воздушные локоны, которые не знают парикмахера и так прелестно обрамляют ее щеки и лоб.

Она полагает, что эти локоны ужасно неприличны, и каждое утро бьется целый час, тщетно стараясь их выпрямить. Эта работа, а также уход за ногтями, которые она красит в красно-оранжевый цвет, – два главных ее занятия.

Она ленива, как все женщины, выросшие в Турции; тем не менее она умеет вышивать, приготовлять розовую воду и писать свое имя. Она пишет его повсюду на стенах с такой серьезностью, как если бы дело шло о сложной операции, и уже сточила все мои карандаши.

Азиаде разговаривает со мною скорее глазами, чем голосом: у нее удивительно живая мимика и настолько выразительный взгляд, что она могла бы вообще обходиться без слов.

Вместо ответа она часто напевает куплеты турецких песен, и эта манера, которая казалась бы пошлой у европейки, у нее по-восточному обольстительна.

У нее грудной голос, звучит он молодо и свежо; к тому же она обычно использует низкие ноты, а благодаря придыханиям, свойственным турецкому языку, он кажется хрипловатым.

Азиаде восемнадцать или девятнадцать лет. Она способна самостоятельно принимать важные решения и следовать им, чего бы это ни стоило, даже подвергая риску свою жизнь.

IV

Когда в Салониках мне приходилось подвергать опасности жизнь Самуила и мою собственную, чтобы провести с ней какой-нибудь час, я выносил безумную мечту: жить с ней где-нибудь на Востоке, в укромном уголке, куда бедняга Самуил тоже перебрался бы вместе с нами. Я почти осуществил эту мечту, несмотря на мусульманские каноны, представлявшие, казалось, непреодолимую преграду.

Константинополь – единственное место на земле, где можно попробовать нечто подобное; как некогда Париж, Константинополь соединяет в себе множество больших городов, где каждый человек может жить, как ему заблагорассудится и безо всякого контроля, где можно заниматься несколькими делами сразу, принимая обличье разных людей – Лоти, Арифа и Маркето.

…Пусть воет зимний ветер, пусть декабрьские шквалы сотрясают засовы дверей и решетки на окнах.

Охраняемые тяжелыми железными затворами, целым арсеналом заряженного оружия, да еще и неприкосновенностью турецкого жилища, мы сидим перед медной жаровней… Маленькая Азиаде, как нам здесь хорошо!

V
Лоти – своей сестре, в Брайтбери

Дорогая сестренка!

Я был жесток и неблагодарен, не написав тебе раньше. Я огорчил тебя, судя по твоему письму. К несчастью, все, что я тебе написал, – правда; я продолжаю думать по-прежнему, и я не могу утишить боль, которую тебе причинил: виноват я только в том, что разрешил тебе заглянуть в глубины моего сердца, но ты сама этого хотела.

Я верю, что ты меня любишь; твои письма доказали бы мне это, даже если бы у меня не было других доказательств. Я тоже люблю тебя, и ты это знаешь.

Мне следовало, считаешь ты, проявить интерес к чему-нибудь доброму и благородному, хоть что-то принять близко к сердцу. Но у меня уже есть цель, цель, которую я сам перед собой поставил; это заботы о моей дорогой матушке. Ради нее я притворяюсь веселым и храбрым; к ней обращена добрая и разумная сторона моего существа. Для нее я – Лоти, морской офицер.

Я согласен с тобой, нет ничего более отвратительного, чем старый развратник, который расстается с жизнью опустошенный и изнуренный, всеми покинутый. Но я никогда не буду таким: когда я почувствую, что сдаю, что я уже немолод и нелюбим, тогда я исчезну.

Однако ты меня не поняла: если я исчезну, это будет значить, что я мертв.

Вернувшись к вам, я сделаю для вас, для тебя все, на что я только способен. Когда я окажусь среди вас, мои мысли изменятся; если бы вы нашли мне молодую девушку, которую вы полюбили бы, я тоже постарался бы ее полюбить и остановиться из любви к вам на этом чувстве.

Поскольку я уже рассказывал тебе об Азиаде, я могу добавить, что она приехала. Она любит меня всей душой и не думает о том, что я могу решиться ее покинуть. Самуил тоже вернулся; они окружают меня такой любовью, что я забываю прошлое, забываю неблагодарных, а также отчасти и отсутствующих…

VI

Скромный поначалу дом Арифа-эфенди мало-помалу становился все более роскошным: персидские ковры, занавеси из Смирны[59]59
  Смирна – старое название турецкого города Измира.


[Закрыть]
, фаянс, оружие. Все эти предметы появились у меня постепенно, ценой немалых усилий; такой способ пополнения обстановки придает ей особую прелесть.

Рулетка снабдила нас драпировками из голубого атласа, вышитого красными розами, отслужившими свое в каком-нибудь серале; стены, еще недавно голые, теперь обиты шелком. Эта роскошь, поселившаяся в лачуге, кажется фантастическим видением.

Азиаде тоже приносит каждый вечер какой-нибудь новый предмет; дом Абеддина-эфенди – это склад старинных драгоценных вещей, и жены, по словам Азиаде, имеют право черпать из запасов своего хозяина.

Она заберет все обратно, когда сказка кончится, а то, что было моим, продадут.

VII

Кто вернет мне мою жизнь на Востоке, свободную жизнь на свежем воздухе, долгие прогулки без цели, кто вернет мне шум и гам стамбульских улиц?

Выйти утром из Атмейдана, с тем чтобы к ночи оказаться в Эюпе; с четками в руках обойти все мечети, посидеть во всех кофейнях, поглазеть на все гробницы, мавзолеи и бани; выпить турецкого кофе из микроскопических синих чашечек на медных подставках; греться на солнце и потихоньку посасывать кальян; болтать с дервишами или прохожими; быть самому частицей этой картины, исполненной движения и света; быть свободным, беззаботным и безвестным и думать о том, что вечером ваша возлюбленная будет поджидать вас в вашем доме…

Каким славным попутчиком был мне во время этих прогулок Ахмет – это дитя улицы, – то веселый, то задумчивый, однако с поэтичной душой, с вечной улыбкой на устах, преданный мне до смерти!

По мере того как мы углубляемся в старый Стамбул и приближаемся к священному кварталу Эюпа и больших кладбищ, картина становится все более мрачной. Еще проглядывает синяя пелена Мраморного моря, виднеются острова и горы Азии, но прохожих все меньше и дома все печальнее; сами улицы, что несут на себе отпечаток ветхости и тайны, словно рассказывают страшные истории, дошедшие до нас из далекого прошлого.

Чаще всего до Эюпа мы добираемся глубокой ночью, поужинав в одной из маленьких турецких харчевен, где Ахмет лично следит за чистотой продуктов и наблюдает за их приготовлением.

Мы зажигаем фонари и возвращаемся домой – в наш маленький домик, такой затерянный и такой уютный, само одиночество которого составляет его очарование.

VIII

Моему приятелю Ахмету двадцать лет, по подсчетам его старого отца Ибрагима, и двадцать два года, по утверждению его старой матери Фатимы; турки никогда не знают своего возраста. Это забавный малый, небольшого роста, очень стройный. Его худое бронзовое лицо позволяет предположить в юноше некоторую хрупкость; у него маленький нос с горбинкой, маленький рот, маленькие глаза, которые то излучают печаль, то искрятся весельем и умом. Другими словами, в нем есть своеобразное обаяние.

Обычно этот странный паренек весел, как птица; о чем бы ни зашла речь, он высказывает самые неожиданные, самые комические и оригинальные суждения; у него возвышенные представления о честности и чести. Он не умеет читать; много времени проводит в седле. Сердце у него такое же щедрое, как рука: половину своих доходов он раздает старым уличным попрошайкам. Две лошади, которых он арендует, составляют все его имущество.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации