Текст книги "Василий Теркин"
Автор книги: Петр Боборыкин
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 31 страниц)
– Робинзоны? А? Сима? – спросил на ходу Теркин.
Серафима рассмеялась. Все это было так ново. Могли погибнуть и не погибли. Деньги целы и невредимы. И костер точно для них кто-то разложил. Давно ей не было так весело. Ни одной минуты не пожалела она о всех своих туалетах, белье, вещах. Теперь это все затоплено. Пускай! Дело наживное.
– Да, Вася!.. Ты – Робинзон! Я – Пятница! – выговорила она и вздрогнула.
– Что, лихорадит? – спросил он заботливо.
– Побежим!
Они пустились бежать. Спасательный обруч она бросила, как только вышла на берег. И Теркина начинала пробирать дрожь. Платье прилипло еще плотнее, чем в воде. В боковом кармане визитки он чувствовал толстый бумажник, в нем лежали взятые на дорогу деньги и нужные документы. И к груди, производя ощущение чесотки, прилипла замшевая большая сумка с половиной всей суммы, спасенной ими обоими.
Пробежались они с четверть версты.
Вот они и у костра. Его пламя вблизи лизало яркими языками рогожные стенки шалаша. Около костра, спинами, сидело двое.
– Бог помочь, ребята! – крикнул Теркин.
Сидевшие у костра обернулись.
Один – старичок, крошечного роста, сморщенный, беззубый, в низкой шляпенке, отозвался жидким голоском:
– Откуда Бог несет?
Другой был паренек лет семнадцати, в рваном полушубке, но в сапогах. Его круглое белое лицо, еще безбородое, краснело от пламени костра. Он что-то палочкой переворачивал по краям костра, где уже лежала зола.
– Присесть можно? – спросил Теркин. – А, православные?
– Нешт/о!.. Садись…
– Вы, никак, рыбаки? – спросил он старика.
– Займаемся по малости.
Теркин посадил Серафиму. Свою визитку он сбросил и повесил ее на угол шалаша.
Оба они, все еще веселые и возбужденные, начали греться. От них пошел пар. Рыбаки оглядывали их: старик – исподлобья, парень – во все глаза; он даже перестал переворачивать то, что лежало под золой.
– Небось картошку печете? – спросил Теркин, угадав то, что делает парень.
– Нешто, – прошамкал старик. – А вы откуда будете?
– Потонули, дедушка. С парохода! – звонко ответила Серафима и рассмеялась.
Она сидела боком к костру, вытянув ноги. Туфли удержались на ее ногах; она их сняла и поставила на золу.
– Ишь ты! – вымолвил старик.
Теркин начал рассказывать, как на них налетел пароход и они пошли ко дну, как спаслись вплавь.
– Пресвятая Богородица!
Старик перекрестился.
– Значит, как есть?.. Все потравили, ваше степенство? – спросил паренек.
Теркин понял, что тот принимал его за купца.
– Как есть, – повторил он. – А картошка-то, малый, у тебя, поди, готова? Вот барыню-то угостил бы!..
– С нашим удовольствием, – добродушно ответил парень.
Через полчаса Серафима спала в шалаше, под визиткой Теркина, высохшей у костра. Он сам сидел, прикрывшись рогожей, и поддерживал огонь.
Мужиков не было видно. Парня он услал в город Макарьев. Развалины его монастыря и ярмарочные здания виднелись отсюда. Город лежит позади, и его не видно было. Теркин узнал от рыбаков, что в городе «настоящей гостиницы» нет, а только постоялые дворы. Даже свежей булки трудно достать иначе, как в базарные дни, когда их привозят из-за Волги, из Лыскова, где живет и «все начальство». Но паренек оказался шустрый. Теркин дал ему мелочи, – карманные его деньги, точно чудом, не выпали из панталон, и наказал: найти ямщика с тарантасиком или с тележкой почище, и приехать сюда, и захватить, коли не добудет попоны или ковра, хоть две рогожки, прикрыть барыню. Парень, – его звали «Митюнька», обещал все это доставить «в наилучшем виде» и к рассвету.
Старичок пошел к лодке улаживать снасть. И ему Теркин сунул в руку двугривенный.
С теплом большая истома стала разбирать его у костра. Но он боролся с дремотой. Заснуть на берегу в глухом месте было рискованно. Кто знает, тот же беззубый мужичок мог вернуться и уложить их обоих топором.
Да и паренек, кто его знает, мог привести с собою из города пару молодцов, тоже не с пустыми руками.
Курить было нечего. Папиросница осталась в каюте. На душе у него младенчески тихо и ясно. Он даже не особенно рад своему спасению. Ему теперь кажется, что он должен был во всяком случае спастись. Такой пловец, как он!.. Удар пришелся по носовой части, каюта не была сразу затоплена.
Да, но Серафима?.. Его находчивости обязана она тем, что лежит теперь в шалаше и спит детским сном.
Спокойно, самоуверенно мысли о превосходстве мужчины проникали в его голову, Где же женщине против мужчины!.. Ехала бы она одна? И деньги потеряла бы. Наверно!.. Без платья, без копейки, без паспорта… Должна была бы вернуться к мужу, если б осталась в живых.
«Без паспорта, – мысленно повторил он. – А по какому виду будет она теперь проживать? Ну, на даче можно неделю, другую протянуть. Дать синенькую местному уряднику – и оставят тебя в покое. Но потом?»
Ему неприятно, что такие житейские вопросы («каверзные», – выговорил он про себя) забрались в него. Он не мог отдаться одной радости от сознания, что она жива, спасена им, лежит вон в шалаше, что ее судьба связана с его судьбой, и никому не принадлежит она, кроме него.
Дремота опять подкралась к нему, и «каверзные» вопросы уходили…
Ему представились, всплыли внезапно, как всегда в полузабытье, обе «рожи» мужиков: круглые щеки «Митюньки», с козырьком фуражки, переломленным посредине лба, и морщинистое маленькое лицо старика, в низкой шляпенке, с курчавыми седеющими волосами, в верблюжьем зипуне.
Они – мужики настоящие, заволжские. И ему приятно, что к ним он не почувствовал жуткого недоверия, не съежилось его сердце, как всегда бывает с ним от прикосновения простого народа, особливо на Волге. Эти же рыбаки дали им с Серафимой обогреться, накормили картошкой. Митюнька побежал в город, добудет лошадей.
«Все мужики!» – тихо, улыбаясь, выговорил Теркин, щуря глаза на огонь.
И ему вспомнилась сказка Салтыкова о двух генералах, попавших на необитаемый остров.
«Ну, нет, я бы нашелся, – уверенно подумал он. Во мне не барская, а крестьянская кровь небось!.. Избу срубим, коль на то пошло!»
Глаза его начали слипаться. Дрова потрескивали.
XXXVI
Извозчичья пролетка остановилась, не доезжая Воскресенских ворот, у правого тротуара, идущего вдоль Исторического музея, в Москве.
Теркин выскочил первый и высадил Серафиму.
Только вчера «обмундировались» они, как шутя отзывался Теркин. Он купил почти все готовое на Тверской и в пассажах. Серафима обшивалась дольше, но и на нее пошло всего три дня; два платья были уже доставлены от портнихи, остальное она купила в магазинах. Ни ей, ни ему не хотелось транжирить, но все-таки у них вышло больше шестисот рублей.
– Вот эта? – спросила Серафима и указала свободной рукой на часовню.
День стоял очень жаркий, небывалый в половине августа. Свету было столько на площадке перед Иверской, что пучки восковых свеч внутри часовни еле мерцали из темноты.
– Эта самая, – ответил Теркин.
Серафима никогда не бывала тут или если и проезжала мимо, то не останавливалась. Она всего раз и была в Москве, и то зимой.
Тогда она в «это» не входила. Родители не наказывали ей ставить свечу, и мать, и отец даже в единоверии «церковным» святыням не усердствовали.
И Теркин сегодня утром, – они стояли на Мясницкой в номерах, – немало удивился, когда Серафима сказала ему:
– Прежде всего заедем к Иверской.
Правда, они собрались осмотреть Кремль, Грановитую палату и дворец, пройтись назад Александровским садом и завтракать у Тестова, но об Иверской, для того, чтобы прикладываться к иконе, речи не было.
В Теркине в последние годы совсем заглохли призывы верующего. Больше пяти лет он не бывал у исповеди. Его чувство отворачивалось от всего церковного. Духовенства он не любил и не скрывал этого; терпеть не мог встретить рясу и поповскую шапку или шляпу с широкими полями.
Когда, в первый вечер их знакомства, Серафима дала ему понять, что она ни к православию, ни к расколу себя не причисляет, это его не покоробило. Напротив!
Сегодня приглашение поклониться Иверской удивило его, но не раздражило.
«Что ж, – подумал он тотчас же, – дело женское! Столько передряг пережила, бедная!.. От мужа ушла, чуть не погибла на пароходе, могла остаться без гроша… Все добро затонуло. Вот старые-то дрожди и забродили… Все-таки в благочестивом доме воспитана»…
Ему даже это как будто понравилось под конец. Натура Серафимы выяснялась перед ним: вся из порыва, когда говорила ее страсть, но в остальном скорее рассудочная, без твердых правил, без идеала. В любимой женщине он хотел бы все это развить. На какой же почве это установить? На хороших книжках? На мышлении? Он и сам не чувствует в себе такого грунта. Не было у него довольно досуга, чтобы путем чтения или бесед с «умственным» народом выработать себе кодекс взглядов или верований.
Так он ведь мужчина; у него всегда будет какой ни на есть «царь в голове», а женщина, почти каждая, вся из одних порывов и уколов страсти.
На паперти часовни в два ряда выстроились монахини. Богомольцы всходили на площадку и тут же клали земные поклоны. Серафима никогда еще в жизнь свою не подходила к такому месту, известному на всю Россию. Она не любила прикладываться когда мать брала ее в единоверческую церковь, и вряд ли сама поставила хоть одну свечу.
Ему не хотелось допытываться, почему она захотела быть у Иверской. Ведь не из одного же любопытства!..
На паперти она не делала поклонов и даже не перекрестилась, но проникла в часовню и там опустилась на колени.
Теркин оставался у паперти.
Молча поднялись они к Никольским воротам под руку.
В Кремле пробыли они больше часа, осмотрели соборы, походили и по Грановитой палате; во дворец их не пустили.
В двенадцатом часу возвращались они пешком по главной аллее Кремлевского сада. Им обоим хотелось есть. Кремль оставил в них ощущение чего-то крупного, такого, что не нуждается ни в похвалах, ни в обсуждении. Вся внутренность Успенского собора стояла еще у Серафимы перед глазами: громадный, уходящий вверх иконостас, колонны, тусклый блеск позолоты, куда ни кинешь взгляд, что-то «индийское», определила она, когда вышла на площадь к Красному крыльцу. Грановитая палата ее немного утомила и не прибавила ничего нового к тому, с чем она выходила из Успенского собора.
– Так мы «под машину»? – спросил ее Теркин.
Они уже миновали темный проход под мостом, ведущий от Троицких ворог к башне «Кутафье», направляясь к Тестову.
Он прижимал локтем ее руку и заглядывал ей под шляпу, такую же темную, с большими полями, как и та, что погибла со всем остальным добром на пароходе «Сильвестр».
У него на душе осталось от Кремля усиленное чувство того, что он «русак». Оно всегда сидело у него в глубине, а тут всплыло так же сильно, как и от картин Поволжья. Никогда не жилось ему так смело, как в это утро. Под рукой его билось сердце женщины, отдавшей ему красоту, молодость, честь, всю будущность. И не смущало его то, что он среди бела дня идет об руку с беглой мужней женой. Кто бы ни встретился с ними, он не побоится ни за себя, ни за беглянку.
Вот сейчас будут они сидеть в трактире, в общей зале, слушать «машину», есть расстегаи на миру: смотри, кто хочет.
– Под машину! – задорно повторила Серафима и остановила его перед большими воротами. – Погляди, Вася, какая эта Москва характерная! Прелесть!
И так им обоим сделалось молодо, что они готовы были пуститься назад по липовой аллее в горелки.
Снизу от экзерциргауза грузно скакал с форейтером зеленый вагон конки, грохотал и звенел, так же задорно и ухарски, как и они оба чувствовали себя в ту минуту.
– А позавтракаем, – подхватил Теркин, – сейчас сядем на конку и в Сокольники. Видишь, вон станция.
Завтрак их «под машиной» затянулся до третьего часа. Было все так же жарко, когда они, пройдя подъезд, остановились у станции поджидать вагона к Сухаревке и дальше до Сокольников.
На Теркине был светлый пиджак нараспашку. В правом боковом кармане лежал бумажник с несколькими нужными письмами, одной распиской, книжкой пароходных рейсов его «Товарищества» и рублей до четырехсот деньгами.
Еще у Тестова Серафима заметила ему:
– Вася, смотри, как у тебя бумажник отдулся.
– Ничего! – небрежно заметил он. – Я еще не помню, чтобы меня обокрали. А я ли не езжал!..
Подполз вагон снизу. Дожидалось несколько человек.
Только что Теркин вошел в вагон и Серафима за ним следом, как их спереди и сзади стеснили в узком проходе вагона: спереди напирал приземистый мужчина в чуйке и картузе, вроде лавочника; сзади оттеснили Серафиму двое молодых парней, смахивающих на рабочих.
– Что вы толкаетесь!.. С ума сошли! – крикнул Теркин.
Чуйка пролезла мимо него на заднюю площадку.
– Садись! Место есть! – сказал Теркин Серафиме и почему-то инстинктивно схватился за боковой карман. Бумажник его выхватили.
– Держи!.. Жулики! Бумажник! – крикнул он тотчас же и бросился из вагона.
Вышла суматоха. Многие видели, как два парня побежали на Тверскую. Чуйка исчезла, должно быть, юркнула в ворота дома Московского трактира.
– Городовой! – крикнул Теркин, не растерявшись.
Городового близко не оказалось.
XXXVII
– Вот не угодно ли просмотреть фотографии известных карманщиков?
Офицер положил перед Теркиным на подоконник большой, уже потрепанный альбом и лениво пошел в другую комнату.
Теркин присел на стул и откинул покрышку альбома. Позади его у стола, где сидел другой полицейский офицер, шло разбирательство. Хриплый мужской голос раздавался вперемежку с женским, молодым, жирным и высоким.
– Ах, как не стыдно так говорить! – жалобно протянул женский голос.
– А то как же? – зло перебил мужской. – Известно, платье ты заложила… Небось где оно нашлось? В портерной?
– Иван Дорофеич! Бога вы не боитесь!.. У вас девушки и без того точно колодницы какие! Господи!
Раздалось всхлипывание.
– Мели еще! Паскуда!
– Постойте, любезнейший! – проговорил голос полицейского.
Не оглядываясь, Теркин понял, кто тут тягался перед «поручиком», – содержатель «дешевого» дома с своей «девушкой», откуда-нибудь из Пильникова или от Яузского моста. Он слыхал про эти места, но сам никогда там не бывал.
Разбирательство мешало ему уйти в рассматривание фотографий московских карманников. Да он и не надеялся найти портрет жулика, что выхватил у него бумажник два дня назад.
Лицо и телесный склад того, видом лавочника, который толкал его спереди, достаточно врезались ему в память: рябинки по щекам, бородка с проседью, круглые ноздри; кажется, в одном ухе сережка. Но он ли выхватил у него бумажник или один из тех парней, что напирали сзади? А тех он не мог бы распознать, не кривя душой; помнит только лиловую рубаху навыпуск одного из них, и только.
Да и вообще он ни крошечки не верит в успех дознания и поисков. Он даже не очень охотно давал показание в участке, где продиктовал текст заявления, появившегося на другой день в газетах. А сегодня, когда он подал новое письменное заявление начальнику сыскной полиции, вон в той большой комнате, ему хотелось сказать:
«Извините за беспокойство. Ведь из этого ничего не выйдет».
Начальник задал ему два-три вопроса строгим голосом, с унылым взглядом человека, которому такая «пустяковина», как кража из пиджака четырехсот рублей, нимало не занимательна.
И потом, когда он говорил с офицером, пригласившим его ознакомиться с альбомом известных карманников и других воров, ему еще яснее стало, что «ничего из этого не выйдет».
– У вас и документы были в бумажнике? – спросил его офицер. – Паспорт?
– Паспорта не было; но два-три письма деловых… И расписка одна…
– Денежная?
– Да, денежная.
Офицер усмехнулся и посмотрел вбок.
– Видите… У здешних жуликов бывает иногда такая повадка. Деньги они прикарманят, а ежели бумаги, паспорты и другое что – в почтовый ящик опустят, который поближе.
– Честность, значит, есть… своего рода джентльменство.
– Как видите.
– А на этот раз они не рассудили так поступить?
– Почтовое ведомство нам препроводит… коли что найдется в ящиках.
Все это говорилось тоном совершенного равнодушия. Теркин глядел на офицера и думал, какая ему, должно быть, тоска на этой постылой службе… Воспитывался он, наверно, в юнкерском училище, вышел в драгуны, по службе не повезло, куда же идти?.. В полицию. Смыслил он в лошадях, в хорошей езде, книжки почитывал, барышень умел смешить, ну, в картишки… А тут надо интересоваться нравами и повадками «господ жуликов», принимать к сердцу всякую обывательскую неприятность, постоянно работать головой, изощрять свою память и наблюдательность. Тосчища!
Альбом, развернутый перед Теркиным на подоконнике, держался не в особенном порядке. Нижние карточки плохо сидели в своих отверстиях, не шли сплошными рядами, а с промежутками. Но все-таки было много всякого народа: мужчин, женщин, скверно и франтовато одетых, бородатых и совсем безбородых, с скопческими лицами, смуглых и белобрысых. И фамилии показывали, что тут стеклись воры и карманники с разных русских окраин: мелькали польские, немецкие, еврейские, хохлацкие фамилии.
На одной фамилии Теркин остановился.
– Кашица, – прочел он вслух.
Такой фамилии он еще никогда не слыхал.
Карманник Кашица снят был в шапке и в чуйке с мерлушковым воротником. И, вглядываясь в него, Теркин подумал:
«А ведь тот был в этом роде».
Сходство с жуликом, толкавшим ею в вагон конки, показалось ему довольно близким: как будто есть и рябины, и бородка такого же рисунка; в глазах что-то, оставившее след в памяти.
Больше минуты вглядывался он в лицо Кашицы… И похож и не похож!..
– Ну, что?.. Не признали никого? – раздался сзади молодой басистый голос поручика.
Теркин обернулся.
– С одним как будто есть сходство. И фамилия у него такая курьезная, – Кашица.
– Очень может быть… коли он на свободе… Это узнать не трудно.
Теркин встал.
– Нет, поручик, положительно утверждать не могу… Если бы дошло до судебного разбирательства не присягну…
– Уж это ваше дело!..
Теркину пришла мысль о сыщике.
– Всего бы лучше… – сказал он вполголоса, – на сыщика руку наложить. Хороший процент ему…
– Без сыщика и не обойдется… – уклончиво ответил офицер и спросил, поворачиваясь на каблуках: – Адрес ваш изволили оставить?
– Как же!
Он дал адрес меблированных комнат, откуда сегодня же они должны были переехать за город.
Потянуло поскорее уйти из душных низких комнат сыскного отделения, разом «поставить крест» на своей потере, хотя, ввиду близких больших платежей, деньги на карманные расходы были бы весьма и весьма не лишние.
Воздух этих комнат, пропитанный запахом канцелярской пыли, сургуча и сапожной кожи, хватал его за горло. Он много видал видов, но редко попадал в такие места, как полицейские участки, съезжие дома, «кутузки». В настоящей тюрьме или остроге и совсем не бывал, даже в качестве посетителя.
Гадливое чувство поднималось в нем… Все тут пахло развратом, грязью самой мелкой плутоватости и кровью зверских убийств. Лица сновавших полицейских, унтеров, каких-то подозрительных штатских в темной и большой передней наполнили его брезгливой тревогой и вместе острым сознанием того, как он в душе своей и по всему характеру жизни и дел далек от этого трущобного царства.
На крыльце садика, куда выходил фасад здания, Теркин, только что надевший шляпу в сенях, опять снял ее, как делают невольно, выходя из духоты на свежий воздух.
Но на дворе было едва ли не жарче, чем в комнатах сыскного отделения.
Он остановился и поглядел на переулок сквозь решетку забора… Там стояли два извозчика… Из-за соседних домов искрился крест какой-то близкой церкви.
Вдруг его что-то пронзило. Ощущение было ему давно известно. Несколько лет, когда он просыпался, первой его мыслью являлись внутренние слова: «тебя секли в волостном»… И краска вспыхивала на щеках… Иногда это заменялось картиной сумасшедшего дома и уколом совести в форме слов: «ты носил личину».
И тут совершенно так же, с внезапным приливом к щекам, он услыхал внутри себя вопрос:
«А ты чем лучше карманника Кашицы?»
Вопрос переплелся тотчас же с вереницей устыжающих мыслей: о деньгах Калерии, о платеже за пароход.
Ведь он уже пошел на сообщничество с Серафимой. На груди его замшевая сумка и в ней деньги, нужные для того, чтобы спустить на воду пароход «Батрак».
XXXVIII
Пастух заиграл на длинной берестовой трубе.
Под этот звук проснулся Теркин…
Он лежал в мезонине дачи, переделанной из крестьянской избы. Сзади, из балконной двери на галерейку, в отверстие внутренней подвижной ставни проходил луч зари. Справа окно было только завешено коленкоровой шторой. Свет уже наполнял низкую и довольно просторную комнату, где, кроме железной кровати, стояли умывальник и шкап для платья да два стула.
Особая деревенская тишина обволакивала его. Звук трубы делал ее еще ощутительнее. Пастух играл совсем так, как бывало в селе Кладенце, когда надо было выгонять корову.
Он лежал с полузакрытыми глазами и прислушивался. Давно ему не приводилось просыпаться так рано на деревенском просторе. Думать, соображать, отдаваться заботам дня, заглядывать в будущее – не хотелось.
Внизу почивает Сима. Там спаленка тесная, в одно окно и с такой же узкой железной кроватью. Он мог бы ночевать внизу. Но на этом он не без умысла не настаивал, что, кажется, ей не очень понравилось.
Но он находил, что так лучше. Прислуга может принимать их за мужа и жену, но все-таки пристойнее не давать повода к лишним разговорам.
Да и не это одно. Зачем сразу повторять супружескую жизнь… «перины, подушки», – как он выражался в этих случаях.
Так он думал вчера, когда они улаживали свое дачное житье, а теперь его полудремота переходила от ощущений утра к чувству тихого довольства и ласки, обращенной на подругу.
Перестал играть пастух. Протянулось несколько минут. Из-за реки долетело блеянье. Где-то калитка скрипнула на ржавых петлях. Дергач задергал в низине. И еле-еле схватывало ухо звуковое трепетание жаворонка.
Рубиновый отсвет пропал. Мягкий сноп света залил комнату.
– Нечего валяться! – выговорил вслух Теркин и сбросил с себя пикейное одеяло.
Все внизу спало глубоким сном: Серафима, горничная, кухарка, даже кухонный мужик, взятый из местных крестьян.
Теркин наскоро умылся и, накинув на себя пальто прямо поверх рубашки и в туфлях, спустился на цыпочках по узкой лесенке, которая вела на заднее крыльцо.
Емко втянул он в себя воздух на холодке зардевшегося утра.
Особенной свежестью росы еще отзывался этот воздух. Ночи стали уже холодные, и вниз по лощине, куда Теркин повернул по дороге в овражек, белая пелена покрывала озимые всходы. И по деревьям овражка ползли разрывчатые куски жидкого тумана.
Как ему жаль было ружья и собаки! Они остались там, на Волге, в посаде, где у него постоянная квартира, поблизости пароходной верфи. Там же и все остальное добро. На «Сильвестре» погибла часть платья, туалетные вещи, разные бумаги. Но все-таки у него было такое чувство, точно он начинает жить сызнова, по выходе из школы, с самым легким багажом без кола, без двора.
Да «кола и двора» у него и до сих пор как следует нет. Из крестьянского общества он давно уволился. Домишко Ивана Прокофьича после смерти старухи отдал в аренду, потом продал.
А захотелось ему в эту минуту, когда он спускался к овражку, владеть землей, да не здесь, а на Волге, с усадьбой на горе, с парком, чтобы в лесу была не одна сотня десятин, и рыбная ловля, и пчельник, и заливные луга, свой конский завод.
И вспомнилось ему, как он еще мальчуганом гостил с отцом в промысловом селе «Заводное», вверх по Волге в соседней губернии, на луговом берегу, и как он забирался на колокольню одной из двух церквей и по целым часам глядел на барскую усадьбу с парком, который спускался вниз к самой реке. Все внутри его пылало жаждой обладать таким угодьем, сделаться богатеем и купить у господ всю их «дачу» вместе с дремучими лесами. Он не знал этих господ, а не любил их. И тогда в доме уже никто не жил. Цветник и парк стояли в забросе. У него сердце болело за все это приволье.
И вот теперь перед ним открывается даль владельческого обладания. Через два-три дня он поедет в Нижний вносить за «Батрака» двадцать тысяч и спускать пароход на воду, делать свой первый рейс вверх по Волге. Он проедет мимо того села Кладенца, где его секли, и мимо той усадьбы, где строевые леса стоят в глубине.
Глаза Теркина мечтательно глядели вдоль лощины, откуда белая пелена уже исчезла под теплом утренних лучей. Он стал припоминать свои детские ощущения, когда он лазил на колокольню села Заводное. Тогда такая усадьба казалась ему чем-то сказочным, вроде тех сокровищ и чертогов, что вставали перед ним, еще перед поступлением в гимназию, над разрозненной частью «Тысячи и одной ночи».
А теперь это было если неосуществимо сегодня-завтра, то возможно, вероятно, если «Батрак» принесет с собой удачу. Пароход, участие в «Товариществе» – это только ступеньки, средство расширить «район». К лесу тянет его… И тянет не так, как гнусного скупщика, который рубит и корчует, хищнически истребляет вековые кряжи соснового бора, полного чудесной русской мощи и поэзии.
Нет! Не о том мечтает он, Василий Теркин, а как раз об охранении родных богатств. Если бы судьбе угодно было, чтобы такие угодья, как лесная дача при усадьбе «Заводное», попали в его руки, – он положил бы на нее всю душу, завел бы рациональное хозяйство с правильными порубками. Может быть, и совсем бы не рубил десятки лет и сделал бы из этого дремучего бора «заказник». Будут у него дети, и детям бы завещал его, как неприкосновенную, неотчуждаемую собственность, как майорат, – так у бар водится, которые ограждают свой род от обеднения.
Быстрой легкой походкой поднялся он из овражка, где черный лесок расползся по подъемам, и вышел проселком на самый верх волока.
Оттуда виднелись красная крыша и резко штукатуренные стены какой-то фабрики. Он уже слышал звон фабричного колокола, когда сходил от себя сверху.
Вот чего он не будет заводить. Хоть бы у него денег куры не клевали. Фабричное дело! Мастеровщина! Заводская голытьба, пьяная, ярыжная, франтоватая, развратная, оторванная от сохи и топора.
Он не обмазывает медом «мужичка»; он, еще две недели назад, в разговоре с Борисом Петровичем, доказал, что крестьянству надо сначала копейку сколотить, а потом уже о спасении души думать. Но разве мужик скопит ее фабричной лямкой? Три человека на сотню выбьются, да и то самые плутоватые; остальные, как он выразился тогда, – «осатанеют».
Это самое слово употребил он мысленно, и сейчас перед ним всплыло нервное и доброе лицо любимого писателя; он вспомнил и то, что ему тогда хотелось поискреннее исповедаться Борису Петровичу.
А теперь пошел бы он по доброй воле на такую исповедь, вот по дороге в тот лес, на полном досуге?
Он мотнул на особый лад головой и произнес вслух:
– Мало ли что!
«Батрак» ждет там, на Волге, в Сормове. Сегодня же он выдаст вексель Серафиме. Это ее дело – ведаться с той, со святошей, с Калерией.
Самый этот звук «Калерия» был для него неприятен.
То ли дело Серафима! Красавица, свежа, как распустившийся розан, умница, смелая и преданная всем существом своим и без всяких глупых причуд. Она верит ему. Когда ей понадобится капитал, она знает, что он добудет его.
XXXIX
Извивами между кудрявых веселых берегов протекает Яуза. Лодка лениво и плавно повернула за выдавшийся мысок, где у самого обрыва разросся клен, и корни, наполовину обнаженные, гляделись в чуть заметное вздрагиванье проточной воды.
На руле сидела Серафима, на веслах – Теркин. Они ездили кататься вниз по Яузе, к парку, куда владелец пускает публику и где устроена театральная зала.
Вечер медлил надвигаться. Розовато-желтоватый край неба высился над кустами и деревьями прибрежья. Тепло еще не уходило. Стояли двадцатые числа августа.
Работая веслами, без шляпы, в том самом пиджаке, откуда у него выхватили в Москве бумажник, Теркин любовался Серафимой, сидевшей сбоку, с тонкой веревкой, накинутой вокруг ее стана, в светлой фланелевой рубашке с отложным матросским воротником. На ней тоже не было шляпки. Волоса на лбу немного разметались, грудь, высокая, драпированная складками мягкой рубашки, тихо колыхалась. Засученные по локоть руки двигались медленно, туда и сюда, и белизна их блестела минутами от этих движений. И в лице она немного порозовела. Пышный полуоткрытый рот выступал ярче обыкновенного на фоне твердых щек, покрытых янтарным пушком.
– Благодать! – тихо выговорил Теркин.
Он приподнял весла над водой, и капли западали в воду.
И тотчас же он воззрился влево, в одно крутое место берега, где виднелись темные мужские фигуры. Там, кажется, разведен был и огонек.
Еще вчера кухонный мужик рассказывал ему, что на Яузе, как раз там, где они теперь катались, московские жулики собираются к ночи, делят добычу, ночуют, кутят. Позднее и пошаливают, коли удастся напасть на запоздавшего дачника, особливо барыню.
– Про вашу покражу, – сказал ему мужик, – наверно они превосходно все знают.
Об этом именно вспомнил Теркин.
– Сима! – погромче окликнул он. – Держи-ка полевее, вон к тому обрыву.
И он ей рассказал про свой разговор с кухонным мужиком.
Она рассмеялась и выпрямила стан.
– Что ж, Вася, ты хочешь знакомство с ними свесть?
– Почему нет? Небось! Не ограбят! Да у меня ж ничего и нет. Разве пиджак снимут. Мы подъедем, я спрыгну. Попрошу огонька. А ты взад и вперед покатайся. Когда я крикну: ау! – подплывай. Ты ведь умеешь грести? Справишься?
– Еще бы! – уверенно и весело откликнулась Серафима и ловко стала направлять нос лодки к крутому обрыву, где виднелась утоптанная в траве узкая тропа, шедшая вниз, к воде.
По этой тропе и вскарабкался Теркин. Стало немного темнеть.
Одним скачком попал он наверх, на плешинку, под купой деревьев, где разведен был огонь и что-то варилось в котелке. Пониже, на обрыве, примостился на корточках молодой малый, испитой, в рубахе с косым воротом и опорках на босу ногу. Он курил и держал удочку больше, кажется, для виду. У костра лежала, подобрав ноги в сапогах, баба, вроде городской кухарки; лица ее не видно было из-под надвинутого на лоб ситцевого платка. Двое уже пожилых мужчин, с обликом настоящих карманников, валялись тут же.
– Огоньку можно? – звонко спросил Теркин у того, что удил.
– Сделайте ваше одолжение.
Ни он, ни товарищи его не выказали удивления и только переглянулись между собою. Женщина не поднялась с места и даже повернула голову в другую сторону.
– Кашицу варите? – спросил той же звонкой и ласковой нотой Теркин и, закурив папиросу, подошел к костру.
– Суп-потафё! – хрипло и насмешливо ответил один из валявшихся, в холстинном грязном картузе и непомерно широких штанах, какие носят полотеры.
– А что, братцы, – заговорил Теркин, не покидая ласкового тона. – Вы ведь все знаете друг друга (оба лежавшие у костра приподнялись немного): вот у меня на днях выхватили бумажник, у Воскресенских ворот, на конке… денег четыреста рублей. Их теперь, известное дело, и след простыл. Мне бы бумаги вернуть… письма нужные и одну расписку… Они ведь все равно господам рыцарям тумана ни на что не пригодятся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.