Текст книги "Письмо к С.Н.Карамзинной из Буюкдере"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Петр Вяземский
Письмо к С.Н.Карамзинной из Буюкдере
Теперь могу с некоторым благоприличием показаться на глаза Софье Николаевне и напомнить ей о себе. В объеме 50 часов, я был 18 часов на коне, более 6 часов на ногах, карабкаясь на горы и спускаясь с гор, и часов пять отдыхал, если можно назвать отдыхом живую пытку жертвы, преданной на терзание комарам, мушкам и разным другим человеколюбивым насекомым, которые оказали мне по-своему гостеприимство в Турецкой избе селения Бувар-баши (глава ключей) и не давали мне прозаически заснуть в поэтической святыне, где некогда стояла знаменитая Троя. Дворец Приама – и за ним Турецкая изба! Звучный гомерический Илион – и Бунар-баши! Герои Илиады – и комары и блохи! Какая перемена! Какое падение! Sic transit gloria mundi! скажете вы с свойственною вам находчивостью и остроумною ученостью.
Как бы то вы было, такими вышеупомянутыми подвигами ознаменованы были для меня 7 и 8 августа. Из Дарданелл ездил я верхом в Троаду и обратно, под палящим зноем солнца взбирался на гору, именуемую по-турецки Ит-Гельмез, что значит: и собака сюда не влезет! а я, извольте видеть, влез! «Да вы собаку съели», скажете вы с тою находчивостью, которая ни на минуту вас не покидает.
Пойдемте далее: ночью на коне переправился я вплавь через Скамандр; сказал по Троянской равнине, усеянной мраморными обломками храмов, колонн и статуй; на развалинах Троянской твердыни, или древнего Илиуна, приветствовал восхождение солнца, того же самого, которое озарило и славу и падение многих, коротко вам знакомых и приснопамятных героев Илиады; был при гробнице Гектора, на скорую руку сооруженной Троянами во время перемирия, дарованного им Ахиллесом, и которая еще и теперь, – так ли, или не так-ли, – но загромождена наваленными каменьями, как значится у Гомера. Всходил я и на могилу Ахиллеса, которая величественно и одиноко стоит в виду моря. Я обошел ее почтительно кругом, но не разделся наголо, подобно Александру Великому, и даже не обнажил головы, чтобы не опалиться знойным солнцем. Я пил ключевую воду, ту же самую, в которой некогда жены Троян и прелестные дочери их мыли свое черное белье, и, не смотря на древность этой воды, находил в ней необыкновенную свежесть и заметил, что она нисколько не отзывается мылом, которым могла бы провонять эта известная портомойня. Это навело меня на догадку, что вероятно мыло есть уже новейшее изобретение и не было еще в употреблении во времена Троянской войны. Впрочем, смиренно предлагаю вам мою догадку и предоставляю решить ее. Слишком было бы дерзко мне кидать вам пыль в глаза, или мылить их мнимою моею ученостью. Я далек от этого. Напротив, надеюсь при свидании с вами передать на любознательное и опытное внимание ваше некоторые из моих недоумений и сомнений, чтобы с вашею помощью мне самому безошибочнее и основательнее исследовать и проверить мои личные, но беглые впечатления. Не смею даже сам собою решить и главный вопрос, который для многих остается еще сомнительным, а именно: был ли у меня под глазами Илион, или не он? но во всяком случае смею удостоверить, что тут что-то было. А доказательства тому представлю после.
Но как попал я в Дарданеллы, или по-турецки в Богаз-калеси (Кале – по-турецки значит крепость, а что значит богаз, виноват – не знаю, вероятно взято с Славянского языка, и просто все вместе означает: Бога крепостца, т.-е. Божья крепостца: спросить у Тютчева), а оттуда в Троаду? спросите вы меня. Вот это требует искренней исповеди, в которой изобразится не самая похвальная и блестящая часть моей Одиссеи. Знайте же, что мы 4 августа ночью сели на пароход с Титовым, Андреем Муравьевым, Войцеховичем, Трубецким, Сталем, тремя Русскими художниками и держали путь на Афонскую гору. Первые сутки плавания нашего, как вообще всякого плавания, прошли очень благополучно. Море ласкалось к нам и небо улыбалось. Я давно заметил, что первый день плавания в море обыкновенно похож на первый медовой месяц новобрачных. Союз самый миролюбивый: упиваешься негою и счастьем. Убаюканное воображение не предвидит в будущем ни расстройства, ни размолвки, никакой точки преткновения. Так было и с нами. Мы уже переплыли Мраморное море, Гелеспонт, приветствовали поэтическим воспоминанием берега, прославленные любовью Геро и Леандра и самохвальством Байрона. Перед нами рисовались украшенные блеском баснословных преданий и действительно прелестью своих очерков и Имброс, и Тенедос, и гора Ида, и снежные вершины Самофракии. Заметьте еще притом, что вся эта живая картина была облита и согрета чудесными лучами заходящего солнца, какого ни в Риме, ни в Неаполе я никогда не видал. Зарево чисто золотого сияния, или, если хотите, и что по-моему еще ближе в истине, нежно-лимонного цвета, обняло края видимых нами небес. Вообще небо, когда войдешь в Дарданеллы, уже отражается особенною синевою, которая на Босфоре еще довольно тускла и мало чем отличается от нашего северного неба, впрочем, заметить должно, за исключением звезд, которые здесь горят и блещут несравненно светлее наших вообще лунных ночей, составляющих едва ли не исключительную принадлежность и прелесть берегов Босфора.
В подобных созерцаниях и наслаждениях пробили мы на палубе до полуночи и отошли в свои каюты с уверением, что проснемся в семи часам утра у подошвы Афонской горы. Скоро сказка сказывается, но не скоро и не так дело делается. Мы только что улеглись, а ветер тут и поднялся. Сперва начал он свежеть и посвистывать, а там уже пустился дуть во всю мочь и реветь. Море уже не улыбалось нам по-прежнему, а бешено и диво хохотало, волнами заливало палубу, швыряло пароход наш то в ту, то в другую сторону. Пароход наш, нечего греха таить, был сложения не крепкого и не в силу было ему бороться с неприятелем, который с каждым часом все становился сердитее и наступательнее. Утомленный, он уже почти не подвигался вперед, а только что держался на море и страшно плясал в присядку на одном месте. Так провели мы несколько мучительных и продолжительных часов. Вы на море бывали, следовательно знаете, что такое морская качка и все её последствия внутренние и внешние, тайные и невольно от избытка сердца изливающиеся. Между тем ветер все продолжал свежеть, так что, признаюсь, меня по коже и под кожею подирал мороз. Наконец капитан парохода пришел объявить Титову, что благоразумнее будет поворотить назад и что по слабости парохода он долее за него не отвечает. Так и было сделано. Мы бросили якорь у Имброса и выждали конца бури под его благодетельною защитою. При обратном входе в Дарданеллы нашли мы Русский военный корвет, который тоже, как мы, не знал куда деваться от ветра, стоял прикованный в месту и тосковал по южном ветре для свободного входа в пролив. Командир корвета, явившийся в Титову, брался благополучно и скоро доставить нас на Афонскую гору. Это предложение соблазнило Титова. В течение 20-летнего пребывания своего в здешних краях он несколько раз собирался посетить древние и знаменитые, монастыри и сборы его все оставались неудачными. Обидно и больно было ему на полпути отказаться от цели долго ему не дававшейся. Для Муравьева Афонская гора была еще привлекательнее. Она стояла на первом плане предначертанного им путешествия и он полагал пробыть на ней месяц или более. Разумеется, он последовал примеру Титова. Отважная молодежь наша и не задумалась, особенно Трубецкой, который в блаженном неведении проспал всю бурю и не видал её даже и во сне. Дошла очередь до меня. Каюсь в малодушии моем. Но бурная ночь так измучила меня физически и нравственно, или нервически, так часто во время тревоги и тоски приходило мне в голову, что куда и зачем я пускаюсь во все тяжкие, что мне суждено заснуть на месте, а не наездничать по волнам и по суше и вызывать на рукопашный бой трудности и опасности, с которыми бороться не умею, все это и многое другое так живо представилось мне, так убедительно и прискорбно проникнуло меня, что я отказался и от корвета, и от Афонской горы и от храбрых сопутников моих. Бедный инвалид телом и духом, остался я на инвалидном пароходе, столь же дряхлом и малодушном, как я. Грустно и обидно было мне смотреть на отважный корвет, который бодро поднялся с места и, легкий на ходу, стал рассевать и топтать волны, как будто насмехаясь надо мною и над трусостью моею. Перед ним и счастливцами, которые доверились ему, все более и более расширялся горизонт и светлело будущее, а я оставался при одном прошедшем. Судьба сжалилась надо мною и дала мне товарища, с которым мог бы я поделиться стыдом и унынием; в отступлении на пути богомолья последовал за мною, и кто же? один из представителей нашего Святейшего Синода – Войцехович! Это меня несколько утешило и облегчило совесть мою. Мы вышли с ним на берег в Дарданеллах. Отказавшись от душеспасительного подвига, мы вспомнили языческих богов и решились посетить Троаду. Наш консул Фонтон взялся быть нашим вожатым. В старые годы я мог бы подумать, что судьба не без умысла подвернула мне Дарданеллы вместо Афонской горы. Вы знаете что она не только недоступна женщинам, но что на ней не видится никакая тварь женского рода (впрочем за исключением блох, которых, говорят, там множество). В Дарданеллах, напротив, на первом шагу встретила нас законная представительница прекрасного пола, жена Фонтона, Гречанка, в национальном головном уборе и в черной бархатной, золотом шитой, национальной одежде, которая придавала необыкновенно живописную и поэтическую прелесть красоте её. В старые годы не обошлось бы тут без отношений и стихов. Но поэзия рифм и поэзия впечатлений на меня уже не действуют. И судьба осталась при анахронизме своем. Позавтракав, сели мы на коней. Наш караван был довольно живописен. Нас всех было человек десять и в числе их Турецкие кавасы (род полицейских телохранителей), Греки, все вооруженные на всякий случай саблями, пистолетами, ружьями, красиво переброшенными за плечи, в чалмах, в разноцветных колпаках, в широких шальварах, более похожих на юбку, нежели на мужское исподнее платье, в разноцветных куртках, или, пожалуй, зипунах (по-турецки зебун). За редкими исключениями, дорога нам лежала по песчаному и голому берегу моря и по степи, выжженной солнечным зноем. Кое-где мелькали колючие кустарники и тощие деревья. О зелени, о траве и не спрашивайте. О цветах и подавно. Лето, как язва, здесь все поедает. Благодать природы и человеческий труд редко давали знать о себе малыми участками обработанных полей и на некотором расстоянии один от другого ключами, камнем обложенными, откуда истекала довольно тепловатая, но чистая вода. Тут караван наш делал коротенький привал для утоления жажды коней и всадников. Эти фонтаны, разбросанные по всему лицу Турецкой земли, по городам, селениям и полям, едва ли не одни свидетельствуют о присутствии человеческой мысли и чувства посреди бессмысленного и мертвого владычества Турков страною, которая только ждет пособия человеческой деятельности и заботливости, чтоб удовлетворить всем потребностям и наслаждениям жизни. Большая часть фонтанов (некоторые из них устроены с роскошью) сооружены вследствие богоугодных завещаний зажиточных Турков, которые определяли капитал, дабы по смерти своей утолять, если не духовную (здесь еще непробужденную), то по крайней мере телесную жажду бедных и томящихся генных странников – и за то спасибо! Есть поистине за что благословить добрым словом память усопшего благодетеля. В слепоте своей, он как-будто угадал слова неведомого ему Спасителя: «кто напоит одного из малых сих чашею холодной воды, тот не лишится награды своей». – От того ли, что Магомет запретил им хмельное, но Турки большие охотники до воды, и прихотливы и взыскательные ценители. Где ключ свежей и вкусной воды, там уже непременно и кофейная и сборное место гуляющих, т.-е. неподвижно-сидящих Турков и Турчанок. Здешние гулянья ничто иное, как посиделки. Впрочем, это встречается в нашем и простом народе и среднем классе. Вообще удостоверяешься здесь, что многие наши старинные и в народе сохранившиеся обычаи перенесены в нам из Востока. Россия, лежащая на крайних рубежах Запада и Востока, должна была по неволе забираться то тем, то другим, налево и направо. Напрасно ставят это нам в вину.
В сторону от дороги посетили мы развалины, или, правильнее, место, на коем стоял в древности храм Аполлона, ныне усеянное мелкими мраморными обломками. На этой земле, преданной опустошению, нет даже и развалин. В развалинах сохраняется память старины, а здесь в царстве смерти и ничтожества заглох и этот посмертный голос минувшего.
Далее въехали мы в Греческое селение Ремию, построенное на краю уже известной вам горы Ит-Гельмес, поросшей лесом, что здесь весьма редко, ибо горы здесь обыкновенно лысые и голые, изрытые и загроможденные камнями. Место живописное и светлое, с обширным видом на море, иллюстрированное поэзиею Гомера, который здесь один всюду и всегда жив и все собою наполняет. Селение, как и все Греческие селения, отличается некоторою опрятностию и благовидностию, в сравнении с Турецкими селениями, запечатленными мерзостью и запустением. Здесь также повеяло на меня Русью. Греческие поселянки напомнили одеждою, некоторыми приемами наших крестьянок. Особенно старухи. Молодые, не во гнев будь сказано нашим, вообще стройнее и красивее Русских.
В доме, где остановились мы, чтобы дать отдохнуть себе и лошадям, где выпили мы по чашке неизбежного кофе, выкурили по трубке и утолили горячую внутренность нашу несколькими ломтями довольно безвкусного арбуза, нашли мы двух сестер замечательной красоты. Жаль, что не было между нами живописца. На всем пространстве от Дарданелл до Трои одно это селение и окружность его услаждает зрение живою, здоровою и цветущею природою. Все прочее носит отпечаток бесплодия, болезненности и помертвения. Вообще Турецкая природа, даже там, где она оживлена движением и разнообразностью, имеет что-то грубое и дикое, без благородства и величавости. Все как-то смешано, сбито, взъерошено. Нигде не отделяются стройные, чистые облака, которые образуют особенную прелесть картинной Италии. В Италии и сама природа отличается какою-то художественною отделкою. Здесь все чего то не достает. Любуешься картиною, говоришь: прекрасно! а за восклицанием невольно вырывается возразительно – но! В чем заключается это но и все то, что из него изливается – выразить трудно и невозможно. Есть убеждение, но не приищешь доказательства. Впрочем, сила этого но таится, может быть, не в окружающей меня природе, а во мне самом. Я болен и мне кажется, что природа больна. Во всяком случае примите мое суждение только к сведению, а не за окончательный приговор. Сужу пока по виденному мною, а многого я еще не видал. Может быть после, когда прояснится мое сердечное зрение, когда более ознакомлюсь с здешними местностями, ожидают меня впереди впечатления, которые во многом исправят мое настоящее неблагоприятное предубеждение. Пока остаюсь при своем мнении, а именно, что природа здесь местами живописна, но что в ней мало поэтического; что свойство красоты её более вещественное, нежели духовное, ничто не умиляет души сладостным унынием; что скорби не отрадно думать здесь о прошедшем и радости мечтать о будущем. Одним словом, здесь как народ, так и природа обезжизнены, как будто и на нее повеял тлетворный дух неподвижного исламизма. За то если это не страна поэзии, – живописи здесь обильная жатва. Все так и ложится под кисть и карандаш живописца. Эти стада верблюдов, кочующих в степи; водопои в которых кони наши утоляли жажду свою; огромные, волами и буйволами запряженные колесницы, как будто сейчас только-что вывезенные из сараев царя Приама, с хлебом и другими полевыми произведениями; доски, которые тащутся по земле и молотят сырой хлеб, также вероятно допотопное, или по крайней мере догомерическое орудие молотьбы, все это и тысячу других подробностей – драгоценная находка для живописца, особенно когда оживить и распестрить картину резво означенными лицами и странностью одежд и уборов, когда озарить и согреть картину блеском восточного солнца и воздуха, а вдали пролить голубое сияние моря.
Между тем, чтобы не остаться хвастуном, нужно мне пред окончанием повествования моего сделать маленькую оговорку. Читая в начале письма моего, что я вплавь и еще ночью переплыл реку, которую боги наименовали Ксанфом, а смертные Скамандром, вы без сонмения предались вашим Гомерическим воспоминаниям и трепетали за меня. Перед вашим воображением оживотворилась 21 песнь Илиады. Вы видели во мне Ахиллеса, бросившегося в Скамандр; вам представилось, что я подобно ему борюсь с божественною и гневною рекою, которая гонится за мною и грозит затопить меня своими поглощающими волнами. В след за Гонером пришел может быть вам на ум Байрон, переплывающий залив, чтобы лишить Леандра славы, которою он ни с кем нераздельно пользовался в продолжение нескольких веков, а еще более чтобы в лице Геро усмирить спесь красавиц и доказать им, что подвиг Леандра плевое дело и что красоте нисколько не следует гордиться этою данью: я вижу, что глаза ваши увлажились слезами, слышу как голосом, дрожащим от сердечного волнения, восклицаете вы: «воля ваша, господа, а подвиг дяди моего еще поотважнее и почище подвига Британского лорда! и смотрите, как он скромно о нем отзывается. Патриотическому сердцу моему усладительно видеть, что наши отечественные сочинители ни в чем не уступают чужеземным, а по нравственному достоинству еще во многом превосходят их. С каждым днем более и более горжусь именем Россиянки!»
Софья Николаевна, ради Бога, успокойтесь, выкушайте водицы и закурите пахитос. Восторг ваш крайне для меня лестен, он умиляет душу мою признательностью в вам. Но дайте вам доложить всю правду. Совесть моя не позволяет оставить вас в заблуждении. В подвиге моем не было никакого подвига. Я не Леандр и не Ахиллес и не лорд Байрон. Не знаю, что был Скамандр во время десятилетней осады Трои, но ныне эта знаменитая река самая мелкая реченка, которую курица безопасно в брод переходит. Правда, сказывают, что и в наше время зимою накопляется она водами, стекающими с гор, широко разливается и затопляет все окрестности. Но тут, уверяю вас, не подвергался я ни малейшей опасности.
На другой день, вечером, возвратился я в Дарданеллы, ночевал под гостеприимным кровом красивой Гречанки, а на следующее утро сел на Французский пароход, битком набитый беглыми мятежниками Венгерскими, Польскими, Сицилийскими, Римскими, и отправился и благополучно прибыл в Константинополь. Ночь была тихая и плавание самое покойное, так что мне ни разу не сгрустилось, то есть не стошнилось. И слава Богу что не было бури, а то при устройстве пароходной команды могла-бы случиться беда. Капитан парохода был отчаянный социалист, а прочие офицеры отъявленные охранители и легитимисты. Офицеры и капитан были в непримиримой вражде и не говорили друг с другом. Вероятно они воспользовались бы бурею, чтобы потопить один другого и мы сделались бы жертвами этой междоусобной ненависти.
Теперь, что я возвратился, если мне поверить итог моих впечатлений и того, что вынес я из моей поездки, вот что окажется: во-1-х, убеждение, что я в море ни на что не гожусь, а на сухом пути еще могу постоять за себя и не хуже Софьи Николаевны просидеть несколько часов на коне; во-2-х, некоторые приятные воспоминания о Троаде и глубокая грусть и скорбь, что не попал на Афонскую гору.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.