Текст книги "Письмо из Парижа"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Петр Вяземский
Письмо из Парижа
Вы спрашиваете: что делает поэзия во Франции? Политику: можно отвечать не без основания, если не бояться бы галлицизма; впрочем, и политическая поэзия есть галлицизм литературный; да и где же позволительны галлицизмы, как не в Париже? [Думаю, что здесь и сам Шишков не ушел бы от греха.] Но только примите политику в истинном ее значении, а не превратном, и тогда вы согласитесь, что направление, данное вообще в наши дни французской литературе, вовсе не антипоэтическое. То, что римляне называли res publica, французы называют la chose publique или l'intérêt public, a по-русски как назвать, право, не умею, потому что со мною нет здесь русского словаря, может и должно быть не чуждо литературе и поэзии,
…Когда
Поэзия не сумасбродство
(Державин).
Греческие трагики также часто делали политику в своих народных трагедиях. Тиртей был прекрасным публицистом, и гимны его героические не что иное, как красноречивые военные манифесты, воспламенявшие умы сограждан, готовящихся на брань; Ювенал – политический сатирик; наш Державин во многих песнопениях не только лирик сатирический, но и политический; Жуковский в «Певце во стане русских воинов» преподает народное право с треножника Поэзии и неотразимыми доводами убеждает в истине, что народ не должен покоряться чуждому владычеству; Байрон в самых поэтических и своенравных порывах гения чудного, во всех значениях сего слова, неожиданно и ярко выбрасывает свои мнения политические и говорит в стихах то, что говорил бы прозою в вышней палате, если бурный жребий поэта не обратил бы шотландского пэра в беспокойного и странствующего Чайльд-Гарольда или в необузданного проказника Дон Жуана. Вы видите, что я готов назвать поэзиею политическою всякую народную или гражданскую поэзию, объемлющую возвышенные, общественные истины. И почему поэту не быть наравне с оратором стражем народных выгод и блага общественного? Каждый орудием своим, один поэзиею, другой витийством, может распространять мнения, которые он почитает полезными для благосостояния сограждан, и вытеснять из общества почитаемые за пагубные. Недаром Наполеон говорил, что, будь ему трагик Корнель современником, он посадил бы его в Государственный совет. Скажите, ради Бога: почему поэзии быть бесстрастною и бесцветною, как русские журналы? Жизнь общественная, там, где она пламенеет о поре мужества и здравия, должна пробиваться всюду и все обогревать живительною теплотою своею. Истинный флюид государственный (fluide, есть ли у вас это слово в словаре? Признаюсь, на памяти у меня его нет), она всеобъемлюща и всепроницающа…
Есть, без сомнения, и другая отрасль поэзии, не заведывающая ничего положительного. Одна поэзия земная, прикладная, другая – умозрительная, чистая, мистическая, не принимая сего слова в религиозном значении. Обе поэзии имеют свое достоинство. Нет правила без исключения: иной поэт облекает в поэтические краски понятия прозаические или положительные; другой тащит вас за собою в мир надоблачный, но на прозаическом аркане. В способе выражения заключается разница отличительная. Поэт не столько бывает поэтом в выборе предмета, сколько во взгляде на предмет и в выражении ощущения. Можно высекать искры поэтического огня из вещества не поэтического. Наполеон озарял нередко поэтическою молниею свои стратегические соображения. Бенжамен Констан бывает часто поэтом же по выражению, там, где другой был бы сухопрозорливым и мыслящим публицистом. А генерал Фуа? Разве красноречивые порывы сего Сгриччи народной кафедры не кипели вдохновением, когда он поверял итоги финансов и давал голос поэтический цифрам, вопиющим за казну бедного?
Первыми французскими поэтами нынешней эпохи и представителями той и другой поэзии, то есть чистой и прикладной, Ламартин и Казимир Делавинь. Здесь я отзыв общего мнения; но если спросите вы мое частное, то первым из двух первых решительно Казимир Делавинь. Хотя во Франции существуют или, лучше сказать, заводятся также две школы: романтическая и классическая, но сих двух поэтов нельзя без оговорок подвести под сей общий раздел, еще не довольно обозначенный. Вообще можно сказать, что поэзия того и другого, хотя между собою и различная, носит уже отпечаток современный и отошла от образцов классической поэзии прежнего века. Не будем сличать, на которой стороне превосходство, но остановимся на одной очевидности: и дух поэзии, и многие формы стихотворства ныне не те, что были у Депрео, Ж.-Б. Руссо и последователей их. По языку и слогу своему Делавинь, однако ж, ближе к языку классических предшественников. Ламартин позволяет себе значительные отступления от прежних образцов: духом он сближается с идеологиею немцев и пускается нередко в неологизмы слога, пугающие грамматическую совесть академических правоверцев. Впрочем, весь романтизм французский заключается более в словах и в чувстве: самые романтические творения в стихах только что наведены каким-то цветом романтизма, но основания зданий еще старые. Трагедия остается неприкосновенною. Лебрен, Ансело делали набеги во владения Шиллера, но подать, собранную с него, перелили в свою французскую монету. Так делал прежде и Дюсис с Шекспиром. Есть начало, будет продолжение и достигнут конца…
Надеюсь, что вы не покоряетесь слепо суждениям поверхностных Аристархов и вслед за ними не признаете господственного различия между классицизмом и романтизмом, или просто старою (а не древнею) и новою литературою, в отступлении сей последней от всех законов и правил существующих. Различие их не может ограничиться одними внешними формами и должно таиться глубже, в началах коренных и независимых. Определения сего различия должно искать в нравах, в философическом исследовании истории последнего пятидесятилетия, в событиях, столь плодовитых последствиями, а короче и простее, в любимой поговорке Прадта «ум человеческий на походе» или, если хотите, в русской пословице «ум любит простор». Нет сомнения, что так называемый романтизм (надобно, кажется, непременно ставить или подразумевать оговорку «так называемый» перед словом «романтизм», ибо название сие не иначе как случайное и временное: настоящий крестный отец так называемого романтизма еще не явился) дает более свободы дарованию: он покоряется одним законам природы и изящности, отвергая насильство постановлений условных. Классицизм кроме тех же законов порабощается еще добровольно целому уголовному уложению отдельных областных учреждений, составленных драконами литературы, которые готовы пожрать ослушников своих за малейшее отступление от предписаний литературного благочиния. Как не согласиться, что соблюдение правил стеснительных придает новый блеск творению, когда стеснение не отзывается в нем; но не оно же составляет его существенное достоинство? А не то хороший акростих, заданный на готовые рифмы, был бы совершенством красоты поэтической.
Un sonnet sans défaut vaut seul un long poème, –
сказал законодатель французского Парнаса, и, следовательно, почти европейского, ибо долго французская поэзия законодательствовала и господствовала почти везде. Вот классицизм во всей наготе своего деспотизма! Если сонет беспорочный может перевесить поэму, и, без сомнения, не худую, а то и сравнивать нельзя, потому что, разумеется, и один хороший стих стоит ста тысяч дурных стихов, то почему же не предоставить такого преимущества и рондо, и триолету, и акростиху и всем другим опытам поэтической гимнастики? Примените кандалы акростиха, сонета к кандалам единства времени и места, и заключение будет почти то же. Война классицизма и романтизма идет здесь деятельно и горячо. Первый, однако же, более вдается в полемику; второй отражает нападения творениями. У классицизма есть свой арсенал – академия, свои боевые орудия – академические речи, рассуждения, сатиры. Романтики еще не вооружены и только что вербуют.
Год тому Оже (Auger) читал в годичном собрании четырех академий речь о романтизме (Discours sur le Romantisme), которую прозвали манифестом против романтизма. Сообщу вам со временем выписки из нее. Теперь ограничусь одною, которая вам докажет, что Академия французская или по крайней мере уполномоченный ее оратор имеет совершенно превратное понятие о романтизме. «Романтики ужасаются веселости. Они в счастии и веселии видят одну прозу, а поэзию в одном бедствии и горе. „Смеяться хорошо!“ – говорят простолюдины; „Плакать сладостно!“ – отвечают наши молодые Гераклиты!» Что это за определение романтизма? Как же не видать, что слезливость некоторых стихотворных плакс не есть романтизм? Ариост, Шекспир, Гёте умеют смеяться и смешить. Неужели на одной элегии вертится весь романтизм? Вот что называется по-нашему вершки схватывать! В старину Академия наук во Франции издала подобный манифест против магнетизма, который судила по некоторым шарлатанским приемам Месмера и его адептов. Что из этого вышло? Магнетизм, существующий в природе, а не в Месмере существовавший, устоял назло Академии. Устоит и романтизм назло г-на Оже и всех академий. Злоупотребления его, месмеризмы романтизма достойны осмеяния и осуждения: это так; но что, в особенности же в неловком подражании, не имеет своей смешной стороны? И у нас была пора слезливости, и у нас было сказано:
…Все наши стиходеи
Слезливой лирою прославиться хотят,
когда романтизма еще и в помине не было. Что же это доказывает? Не знаем, что будет вперед; а теперь не видать еще ни романтических речей, ни романтических сатир. Баур-Лормиан, давно известный «Сатирами трех слов» («Mes trois mots»), о которых Лебрен сказал, что в этих трех словах сто глупостей (et ses trois mots renferment cent sottises), подражаниями своими Оссиану, переводом или, правильнее, двумя переводами «Освобожденного Иерусалима», все-таки еще не переведенного, опытами на сцене трагической, а едва ли не более эпиграмматическою перестрелкою с лириком Лебрен, написал сатиру в виде разговора в стихах «Классик и Романтик». Жаль, что не переведут его по-русски для назидания наших классиков. Вся затейливость сатиры заключается в том, что автор вложил в уста романтику все слова, которые по привычному злоупотреблению встречаются в некоторых стихотворениях новой школы. Вы видите, что и здесь, как у вас, промышляют ловлею слов на удочку критики. Это рукоделье не трудное и приспособленное к средствам каждого. Баур-Лормиан искусный стихотворец, и должно признаться, что он иногда стихами хорошо закаленными стреляет в романтика. Забавно, что тут досталось бедным нашим смолянам: в чужом пиру похмелье. Классик говорит романтикам:
Mais, puisqu'il faut enfin parler sans raillerie,
Ronsards dégénérés, de quel front, je vous prie,
Osez-vous déchirer avec un froid dédain
Le code que Boileau rédigea de sa main?
Je conèois qu'à Smolensk, à Varsovie, à Prague,
De vos croquis grossiers on admire le vague,
Et que le Hollandais, habile connaisseur,
De sa langue en vos chants retrouve la douceur;
Je veux que d'Edimbourg la pesante Revue,
Grâce à ses rédacteurs d'ignorance pourvue,
Publie en ses cahiers, vendus à vos écrits,
Les extraits que vous-même envoyez de Paris;
Mais que dans ce Paris où triompha Voltaire,
Dans ces murs où des arts la flamme héréditaire
Brûle aux pieds des autels à Molière dressés,
On prise encor longtemps vos rêves insensés!
Non, la critique veille et de près vous menace.
Et que sont vos écrits? L'opprobre du Parnasse.
Qu'y trouve-t-on? des mots vides, ou boursoufflés,
Tout honteux de se voir l'un à l'autre accouplés; De
lourds enjambemens, de grotesques lubies,
Des non-sens éternels, des phrases amphibies;
Les objets les plus saints associés toujours
Au récit nébuleux de vos fades amours;
L'amas incohérent de spectres et de charmes,
D'amantes et de croix, de baisers et de larmes,
De vierges, de bourreaux, de vampires hurlans,
De tombes, de bandits, de cadavres sanglans,
De morgues, de charniers, de gibets, de tortures
Et toutes ces horreurs, ces hideuses peintures
Que, sous le cauchemar dont il est oppressé,
Un malade entrevoit d'épouvante glacé…
Et c'est à ga faveur d'un monstrueux système
Que du siècle des arts défiant l'anathème,
Vous croyez sans péril profaner à nos yeux
Tout ce qu'a respecté le goût de nos aïeux?
Ah! nous conserverons, intacte et révérée,
La charte des bons vers, par Despréaux jurée, etc.
Стихи, нечего сказать, хороши: журнальные стрелки классицизма не бьют у вас так метко; но эпиграммы не доказательства. Шутки Вольтера на Шекспира иногда очень забавны, но между тем Шекспир здравствует и едва не царствует. Вот что говорит Гизо в критической статье о нем: «Ныне уже идет дело не о гении и не о славе Шекспира: никто их не оспоривает; важнейший вопрос возникнул ныне, вопрос о том: система драматическая Шекспира не лучше ли системы Вольтеровой?» Впрочем, классицизм и романтизм суть только слабые оттенки двух главных разделов в литературном мире Франции. Вспомните влияние политики на литературу. Все частные оттенки сливаются в две цельные, яркие черты, размежевавшие как писателей, так и всех французов на две стороны: левую и правую. Не только поэзия, история, роман, но искусства изящные, художества, науки, едва ли даже и не точные, все носят, более или менее, отпечаток того или другого политического исповедания. Есть либеральная и есть ультрароялистская живопись: либерализм и ультрароялизм слышатся в нотах музыканта и угадываются в A + B бесстрастного математика. В литературе замечательно, что оппозиционная партия по мнению политическому, то есть наследовавшая правила, ознаменовавшие политическое преобразование Франции, более придерживается классицизма, то есть старинного порядка, и, напротив, оппозиционная партия по литературе, то есть нововводители, держится в политике века Людовика XIV. И таким образом, по странной игре случая, литературных либералов должно искать в рядах политических тори, а литературных ультрароялистов в рядах политических вигов. Французские либералы, по излишнему патриотизму, так страшатся всякого чуждого влияния у себя, так дорожат своими правами и вольностями, что не хотят и в литературе потерпеть английского или немецкого поместного владычества. Есть, без сомнения, исключения в том и другом подразделении, и между прочими исключения блистательные. Гизо, издатель французского перевода Шекспира, Барант, издатель перевода драматических творений Шиллера, Бенжамен Констан, который прозаическими стихами перевел и сократил трилогию Шиллера, но обогатил предисловием в прозе, исполненной поэзии и обильной соображениями новыми и яркими, должны быть почитаемы в числе деятельнейших побудителей нового движения в литературе французской и также в другом отношении известны за твердых поборников нового преобразования политического. На них, и вообще на всех споспешников литературного переворота, первая и более всех действовала г-жа Сталь: ее можно назвать Лютером французской литературы, а книгу ее «О Германии» – Кормчею книгою французского литературного протестантизма.
Вам, вероятно, известны некоторые песни Беранже, но не все, по той причине, что сей беспечный Анакреон совращается иногда с пути ко храму славы и сколько волею, а вдвое того неволею (как говорится в наших сказках) заходит в тюрьму Св. Пелагии и там постится за нескромности музы, не вовремя откровенной. Но, впрочем, он и там живет припеваючи, и многие из песен его, писанных под затворами тюремными, так же свободны и милы, как и прежние. Вероятно, никто из современных поэтов не пользуется равным с ним расходом на свои творения, и поделом. Беранже не классик и не романтик, не трагик и не эпик, а просто песельник; но притом по дарованию едва ли не первый поэт Франции. Не рассматривая здесь песен его в отношении политическом, которое до нас не касается, потому что мы не принадлежим [ни] министерству, [ни оппозиции,] подтвердим слова Бенжамена Констана: «Беранже, думая писать простые песни, пишет оды возвышенные». И в самом деле: в своих патриотических песнях он от шутки вдруг взлетает до высшей степени отваги лирической, в нежных и эротических куплетах он изобилует элегическими прелестями и муза его, увенчанная розами и плющом, вздыхая сквозь улыбку, наводит на вас радость и уныние по воле; в куплетах сатирических он ювеналовскими стрелами клеймит своих противников…
Вы, вероятно, читали поэму Ламартина «Последняя песнь Чайльд-Гарольда». В ней есть несколько хороших отрывков, и ночная сцена прощания Чайльд-Гарольда начертана живо и поэтически; но все велика смелость переродить Байрона в себя или себя в Байрона. Ламартин за эту смелость и поплатился. По газетам знаете вы, что он дрался на поединке в Италии. Я недавно узнал от приезжего из Флоренции о подробностях этого приключения. Сообщаю их. Слышу, что мои милые соотечественницы исписали все альбомы свои стихами из Ламартина, а соотечественные поэты все журналы переводами из него. Расскажите же тем и другим, что любимый их поэт не менее того и рыцарь без страха и без упрека. Итальянцы обижались отзывами французского Чайльд-Гарольда о упадке их духа, величия и славы. Долго кипело глухое неудовольствие или не выходило из предела гостиных сплетней. Наконец один неаполитанец, Пепе, вероятно, брат исторического лица, распустил по обществу ругательное сочинение на поэта; тот вызвал сейчас оскорбителя драться на пистолетах; но дело кончилось на шпагах, по настоятельному несогласию итальянца. Замечательно, что сей не мог между соотечественниками найти ни одного секунданта себе: приехав один на место битвы, принужден он был взять одного из трех секундантов Ламартина. Поэт, хотя и слывет мастером в искусстве фехтовальном, не хотел пользоваться им; наконец легкою раною, полученною им в плечо, битва была прекращена. И после поединка оказал он благородство своего сердца, ходатайствуя у правительства за соперника, которого взяли было под стражу и хотели из Тоскании изгнать, уже изгнанного из Неаполя. После того Ламартин издал в свет оправдание своего Чайльд-Гарольда, объясняя, что он в сей поэме говорил не за себя, а за лицо, созданное Байроном, и, следовательно, не должен отвечать за его мнения. Итальянцы усмирились, но англичане, коих множество во Флоренции, обиделись оправданием и сказали, что Ламартин клеплет на Байрона. Подите после того пишите стихи, и вам на руки навяжутся все народы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.