Текст книги "Алина"
Автор книги: Поль Бурже
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Поль Бурже
Алина
Хотя я едва достиг того возраста, о котором с такой меланхолией говорит поэт:
но уже из числа моих друзей почти столько же лежит под землей, сколько осталось на земле. В те дни года, когда праздники, установленные календарем, наполняют суетой улицы и квартиры и светятся в детских глазках, мне случается с грустной нежностью и иногда даже с раскаянием вспоминать о тех, для кого никогда уже не бывает праздников. Можно ли думать об умерших, не сожалея о том, что мы недостаточно любили их при жизни? Сколько знакомых лиц проносится передо мной в часы воспоминаний! Некоторые из них усталые, состарившиеся, потертые временем, другие еще совсем молодые, свежие, юношески-прекрасные. Увы, в вечной тьме, поглотившей безжалостно и тех, и других, не существует различия между молодостью и старостью. Как посетитель картинной галереи, осмотревший множество картин, останавливается, наконец, перед одной из них и любуется ей, так и я выбираю из толпы мелькающих передо мной видений один образ, одно воспоминание и устремляюсь вслед за ним. Призрак этот становится почти осязаемым, воспоминание определяется, сердце мое начинает учащенно биться. Давно истлевшие щеки покрываются краской жизни. Навсегда потухшие глаза блестят. Губы вздрагивают и раскрываются. Еще мгновение, и они улыбнутся и заговорят. Вот выясняются руки, плечи, весь контур тела… Тень дышит, – она ожила!.. Это столь сильная галлюцинация, что я опасаюсь подобного напряжения памяти, так как оно неизбежно ведет за собой тревожащие меня, тяжелые сны. Кто не испытал на другой день после похорон близких людей мрачных кошмаров, так странно сплетенных из наслаждения и ужаса, когда сознание как-бы раздваивается, когда явственно видишь перед глазами только что похороненных умерших и, в то же время, отлично знаешь, что они умерли? Разговариваешь с ними, обнимаешь их, бродишь с ними вместе в повседневной жизни и, в то же время, припоминаешь все подробности их похорон, на которых присутствовал и даже которыми иногда распоряжался, не отдавая себе отчета, как они могли очутиться здесь, с нами, когда знаешь, что они должны быть «там», в неведомом мире.
* * *
Не знаю, все ли люди одинаково подвержены грустным приливам воспоминаний прошлого. Надо полагать, что нет, так как столько стариков с легким сердцем переживают всех своих друзей и товарищей. Мне судьба предназначила еще ребенком потерять дорогих людей, которых я даже тогда продолжал горячо любить и после их смерти. Таким образом, еще с детства, с той блаженной поры, когда живешь с такой полнотой, у меня накопилось много печальных годовщин. Одна из них совпала, начиная с десятилетнего моего возраста, с праздником Рождества. Этот великий праздник для других мальчиков вызывает одно из самых грустных воспоминаний, – воспоминание о моей первой маленькой подруге одних со мной лет, умершей за два дня до Рождества. Даже сегодня, когда со времени её смерти прошло более четверти столетия и когда передо мной встает еще много других, обвешанных венками могильных крестов на кладбище угасших привязанностей, – даже сегодня, вспоминая те прошлые годы, я как бы снова вижу перед собой мою Алину, – так звали умершую малютку, – вижу старый дом в провинциальном городке, в котором мы тогда жили, она в третьем, а я во втором этаже, большой сад при доме, полукруг, а вулканических гор на горизонте со всех сторон. Я вижу снова перед собой почти черный цвет лавы, из которой построен весь город, его узенькие улицы, вымощенные булыжником, по которому в базарные дни стучали деревянные башмаки крестьян, недостроенный собор, возвышавшийся над этим мрачным городом, и разные другие подробности: помню, что в нижнем этаже нашего дома была булочная, где пеклись жирные пышки в виде трилистника, а рядом с булочной жил кузнец, ковавший голыми руками среди дождя искр раскаленное докрасна железо; помню площадь перед нашими окнами, украшенную статуей генерала первой республики, с саблей в руке; помню и мою подругу Алину в траурном платьице, – у неё умерла мать незадолго перед тем, как она с отцом поселилась над нами, – окруженную пышной зеленью сада, словно рамкой, – сада, бывшего приютом наших лучших игр.
Сад принадлежал хозяйке дома, старой, набожной и больной даме, никогда не гулявшей в нем. Мы замечали иногда у одного из окон бельэтажа её лицо, украшенное седыми буклями, на которых был наколот чепчик с светлыми лентами. Одно из стекол этого окна отливало зеленоватым цветом разных оттенков, что придавало еще более старческий вид лицу хозяйки, всегда склоненному над молитвенником или над вязаньем, предназначавшимся для бедных. Из-за стены забора сада, к которому примыкали еще другие заборы, виднелись горы, поднимавшие к небу свои усеченные, остроконечные или круглые вершины, и очертания разрушенных замков, ютившихся на их гребнях. Так живо помню я этот сад, что мог бы хоть сейчас нарисовать его окаймленным буковыми деревьями, заросшим кустами смородины, которые на зиму обертывали соломой, и грушевыми деревьями, простиравшими свои ветви, словно руки, через забор сада. Стоит мне только подумать о том, и я как бы вновь ощущаю благоухание душистого чубучника, под которым Алина, бледная, как цветы склонившегося над ней деревца, и зловеще кашляя, сидела в один из последних дней перед тем, как совсем слегла в постель. Кусты роз росли в ряд, колеблясь на своих тонких стеблях, и сколько бывало на них великолепных пурпурных роз! Подстрекаемый любопытством, я иногда срывал бутоны и развертывал пальцами их сложенные лепестки. «Ах, злой Клод, – говорила мне Алина, – ты, ведь, убил их!» Мне кажется, я нигде больше не видал таких бабочек, какие порхали там, в саду среди цветов, хотя это были самые обыкновенные пестрые крапивницы, светло желтые капустницы, махаоны с крыльями, украшенными шпорами, светлые очковые бабочки с голубыми пятнышками. С увлечением охотника гонялся я за ними, хотя Алина не позволяла мне накалывать их на булавки, о чем я мечтал; когда я приносил ей хрупкое насекомое, она брала его двумя пальчиками, любовалась нежной окраской его крыльев, потом разжимала руку и следила за изменчивым и кружащимся полетом исчезавшей бабочки. Сад доставлял нам летом много радостей, но мы любили его и зимой. Снег заметал тогда аллеи; на ветвях деревьев и на заборе ночной мороз вытачивал настоящие ледяные кинжалы, а мы с Алиной принимались за наше большое, но не могущее осуществиться предприятие: выстроить из снега настоящий дом, чтоб укрываться там всем трем: Алине, мне и – признаться ли? – большой кукле Алины, которую она звала то «Мари», то «нашей дочкой». Это была прекрасная кукла с голубыми глазами, с шелковистыми белокурыми волосами, с двигавшимися руками и ногами, – словом, великолепная игрушка, которая покрыла бы меня вечным стыдом, если бы только мои лицейские товарищи, – я ходил уже в лицей, – могли подозревать об её существовании. Но когда Алина была со мной, она могла делать из меня все, что хотела, – так я любил ее, мою случайную сестру, данную мне близким соседством.
Привлекательность Алины состояла в какой-то задумчивой мягкости и кротости, делавшей из неё ребенка, совершенно непохожего на тех детей, которых я знал после неё. Она была маленькая, нежная, слабая девочка и, как я уже говорил, слишком бледная, так что при взгляде на нее невольно сжималось сердце, особенно при воспоминании, что мать её умерла от чахотки. С тех пор от Алины веяло преждевременной сосредоточенностью тех юных созданий, которым не суждено долго жить и которые отличаются уже чем-то слишком совершенным, слишком законченным. Размеренность, внесенная этой девятилетней девочкой во все её движения, скромность её жестов, заботливое отношение ко всем вещам, окружавшим ее, невольная её антипатия к шумным играм, безукоризненное поведение и удивительная чуткость души, – все эти качества, казалось, должны были бы сделать ее ненавистной для такого мальчика, каким был я, – запальчивого, неуклюжего, непослушного и грубого. Но случилось как раз наоборот: с того дня, как я сделался её другом, она возымела на меня такое непреодолимое влияние, что я инстинктивно покорился ей. В настоящую минуту, когда я стараюсь восстановить тогдашние чувства моей детской души, я прихожу к убеждению, что маленькая невинная девочка, тихими, легкими шагами сходившая по каменным ступеням лестницы старого дома, первая пробудила во мне поклонение нежной душе женщины, поклонение, которое не могут совершенно вырвать из сердца самые жестокие разочарования. В обществе других моих товарищей не было шалости, в которой бы я не участвовал; сколько раз бывал я строго наказан, когда, ускользнув из-под надзора моей бонны, я совершал множество подвигов, достойных сквернейших мальчишек нашего городка: взлезал на фонтан, украшающий площадь Потерн, и пил воду прямо из пасти медного льва; садился верхом на железные перила громадной лестницы, соединяющей бульвар госпиталя с переулком, проведенным по спуску вниз, и съезжал по ним. Конечно, я падал в фонтан и летел кубарем с лестницы, промокал до нитки, рвал платье, делал себе ссадины и, в довершение всего, бывал строго наказан. Но в послеобеденные часы по четвергам и по воскресеньям, когда нам позволяли играть с Алиной, я совершенно преображался, – столько нового пробуждалось в душе полудикого мальчика. Я переставал кричать, прыгать, размахивать руками, боясь рассердить эту крошечную фею, на тонких пальчиках которой не было никогда пятнышка, а на платье – ни одной дырочки. Мне ее ставили в пример, и я нисколько не возмущался этим. Слушаться ее было для меня так же естественно, как не слушаться других. Я соглашался играть в её игры, вместо того, чтобы предлагать ей свои. Восхищался я в ней всем, начиная с её мягких белокурых волос и нежного голоска и кончая малейшими проблесками её благоразумия: например, той заботливостью, с которой она сберегала буковую ветвь, украшенную сладкими пирожками, которые давались нам в вербное воскресенье. Мое деревцо было ограблено мной в тот же вечер, а её – сохранялось еще до поздней осени. Правда, когда мы задумали состряпать обед из одного сохраненного таким образом Алиной пирожка, нам пришлось растолочь его камнем, – так он быль сух. Но никогда мои пирожки не доставляли мне такого удовольствия, как этот.
* * *
Когда мы не играли в саду, – а в последний год мы редко могли сходить туда, до такой степени стала слаба моя маленькая подруга, – нашим любимым местопребыванием была её маленькая, узенькая комнатка с одним окном, выходившим на площадь, откуда нам были отлично видны перья, украшавшие шляпу бронзового генерала, стоящего на пьедестале из пушек и бомб. Говорил ли я, что Алина жила одна с отцом и с бонной Миеттой, землячкой моей бонны? Отец Алины занимал скромное место в префектуре. Но, вероятно, семья знавала более счастливые дни, потому что квартира была установлена хотя и старомодной мебелью, а комнаты устланы коврами, заглушавшими звук шагов. Как бы для того, чтобы воспоминание о былом времени было еще полнее, мы с Алиной, случалось, раскладывали на выцветшем ковре старые игрушки, перешедшие к ней от матери. Без сомнения, эта бедная женщина, будучи ребенком, была так же аккуратна, как и её дочь, и, вероятно, сама играла теми игрушками, которыми мы теперь забавлялись. Почти все они хранили вид другого времени, изящный вид хрупких, уже поблекших вещиц. Особенно любили мы длинную процессию картонных раскрашенных фигурок, стоявших с помощью маленького кусочка дерева, приклеенного к их ногам, и изображавших деревенских жителей среди соответствующей декорации; но это была деревня, где крестьяне и крестьянки носили костюмы пастухов и пастушек. Мы сравнивали их, с никогда не истощавшимся интересом, с пригородными поселянами и поселянками, приезжавшими на площадь в базарные дни продавать картофель, цыплят, груши и виноград, смотря по времени года. Мы любили также маленькие книжки и старинные альманахи, в переплетах и в выцветших шелковых футлярах, и многие другие книги с картинками, в которых мы до одурения рассматривали маленьких мальчиков в высочайших шляпах, в курточках с монументальными воротниками и маленьких девочек в платьях и причесанных а ля Прудон. Была еще старинная фарфоровая посуда, потертая от времени; были волшебные фонари, на стеклах к которым различали мы солдат в мундирах империи. Умершая мать моей маленькой подруги воскресла на картине, где она была представлена, по старому обычаю, среди своей семьи, еще совсем маленькой девочкой, положившей руку на голову ягненка. Спущенные занавеси ослабляли свет. Огонь тихо трещал в камине. В этой комнате Алины не было других часов, кроме солнечных лучей, пробивавшихся из-за занавесок и заставлявших танцевать пылинки, кружившиеся вихрем. На камине стоял барометрический домик, из которого попеременно выходили и входили капуцин и богомолка, и я был бы вполне счастлив, если б не заметил слез, заволакивавших глаза отца Алины, когда он случайно заходил посмотреть на наши игры и моя подруга кашляла тем раздирающим душу кашлем, который беспокоил меня смутно еще впервые под чубучником.
Показывая мне этот музей своих несколько устарелых, доставшихся ей от матери, игрушек, Алина была полна какой-то благоговейной грации, переворачивая листы книги с легкостью дуновения ветерка, прикрывая гравюры пропускной бумагой, не делая ни одной складки на них, и казалась более чем когда-либо воздушной феей возле такого пентюха, каким я чувствовал себя при всяком её изящном движении. Но мы бы не были детьми, если бы ребячество не примешивалось к поэзии наших игр, и этим ребячеством была кукла, о которой я уже упоминал. Она занимала в мечтах Алины такое место, что и я кончил тем, что стал считать Мари состоящей из плоти и крови, и искренно участвовал в комедии, которую играли, играют и будут играть дети всех времен, к великой радости их воображения. Когда Алина начинала мне рассказывать о Мари, говоря: «Мари сделала то-то… Мари сделает это… Мари любит этот наряд и не любить вот тот»… – мне все это казалось весьма естественным и я помогал готовить обед удивительной кукле, накрывал стол ей в углу, около камина, – это место избрали мы ей комнатой и эту воображаемую комнату украшала, правда, очень миниатюрная для такой большой куклы мебель, подаренная когда-то матери Алины, конечно, вместе с маленькой куклой, – наша же казалась, среди своей обстановки юной великаншей. Росту Мари соответствовало лишь одно кресло, купленное мной для неё, и в которое Алина сажала ее во время визитов; притом, нас нимало не удивляло, что кресло это было вдвое больше предназначавшейся ей кровати. Пошлость неизменной улыбки цвела на фарфоровых губах куклы. Она сидела на своем кресле, положивши руки в муфту, с бархатной шляпой на голове, вечно неподвижная, но Алина, глядя на нее, не могла удерживаться, чтобы не сказать: «Не правда ли, как она прекрасна? Так и кажется, что вот-вот она заговорит». Иногда эти изящные губки, болтавшие о Мари и с Мари, произносили удивительно глубокие вещи, произносить которые не считают детей способными, потому, конечно, что слишком силен контраст между их обыденными вздорными забавами и грустью некоторых размышлений. Так, по поводу погибшей у меня птички, помнится мне, однажды в той самой комнате, среди тех же предметов, мы заговорили о смерти, и она меня спросила:
– Разве ты боялся бы умереть?
– Не знаю, – ответил я.
– Ах, – проговорила она, – жить так скучно!.. Всегда одно и то же: встаешь, одеваешься, ешь, играешь, ложишься спать, а на завтра начинается то же… А когда умрешь…
– Когда умрешь, то сделаешься скелетом, – сказал я, доканчивая начатую ею фразу.
– Нет, – продолжала она, – тогда увидишь маму и ангелов…
Я отдаю эти слова, с таящимся в них преждевременным утомлением и наивностью, на обсуждение философами, занимающимся детской психологией. Слова эти подлинны, – вот их заслуга. Сам же я давно уже отказался постичь эту тайну из тайн – расцветание ума и сердца. В какую минуту начинается в вас мука мысли? В какую секунду страдание любви? Душа женщины и душа мужчины не сказались ли в потрясении, произведенном на маленькую сиротку необъяснимой для неё разлукой с умершей матерью, и в страстной нежности, внушенной десятилетнему мальчику хрупкостью страдающей подруги его игр? Хрупкая и страдающая… ах, моя бедная Алина была в куда более опасном положении, чем-то могла прозреть тогда несведущая моя дружба! Пришла время, – это было в начале зимы, мне тогда как раз исполнилось десять лет, – когда мне уже не позволили больше играть с ней, чтобы не утомлять ее, пришла неделя, когда она не вставала более с постели, и пришел день, канун Рождества, когда я, заливаясь слезами, вошел в эту комнату, бывшую мне столь дорогой, чтобы видеть Алину в последний раз; она лежала мертвая на кроватке, такая же безмолвная, как кукла, оставшаяся подле неё, вероятно, по последней фантазии больной, и смотревшая на нее, сидя в своем большом кресле, в ногах, у постели. Только глаза Мари, эти голубые, столь веселые, стеклянные глаза с черными ресницами продолжали глядеть и сверкать, а другие голубые глаза с их любящим, нежным взглядом были навсегда сомкнуты. Фарфоровые щеки Мари, раскрашенные под яркий румянец, её розовые губы сохраняли свой юношеский блеск, между тем как восковая бледность покрывала ввалившиеся щеки Алины, а уста её были иссини-фиолетовые. Как успел я подметить этот контраст в те минуты, когда одно пребывание в комнате умершей вызывало у меня искренние слезы? По-видимому, дети обладают столь живой деятельностью ощущений, что они действуют у них почти совершенно самостоятельно даже тогда, когда их душа наполнена самой сильной печалью. Да, я помню, что увидел все при первом же взгляде: мою мертвую подругу, куклу возле неё и несколько подальше – отца Алины, согнувшегося на кресле, и тот жест, каким этот человек сжимал правой рукой свою левую руку, а также обрисовавшийся на ней кончик рукава коричневой фуфайки. По комнате распространялся сладкий запах цветов белой сирени. Эти редко встречающиеся в нашем городке, никогда не виданные мной цветы прислала старая дама из бельэтажа, та самая, чей профиль и седые букли очаровывали нас с Алиной. Когда я простоял несколько минут неподвижно, пораженный этим зрелищем, Миетта, которая ввела меня в комнату, взяла меня за руку и сказала:
– Пойди, простись с ней.
Я подошел к маленькой кроватке и приподнялся на цыпочки. Тогда, среди запаха сирени, почувствовал я одновременно на губах своих холод щеки умершей, на щеке – нежное щекотание как бы живых еще локонов её, которых я коснулся, нагибаясь к ней, а на сердце – невыразимую тоску.
* * *
Время шло, и мои родители продолжали жить в том же городе в старом доме. Только меня нашли нужным отдать пансионером в лицей, вероятно, потому, что я после смерти Алины и по миновании её благотворного на меня влияния стал неукротимым сорванцом, настоящим разбойником. Меня отпускали домой раз в месяц, если я вел себя не слишком дурно, а два раза в неделю – по четвергам и по воскресеньям – все ученики отправлялись на прогулку и проходили через весь город попарно и молча, – таковы были порядки в тогдашних лицеях. Мне часто случалось, идя таким образом по бульвару мимо префектуры, встречать отца Алины, шедшего на службу или возвращавшегося оттуда. Одетый в черное, он шагал, несколько сгорбившись, хотя ему не было еще и сорока лет, держа в руках столь знакомую мне тростниковую палку с набалдашником из слоновой кости. Он всякий раз искал меня глазами в рядах лицеистов в темных блузах и кланялся мне с печальной, нежной улыбкой. С своей стороны я всякий раз, придя домой в отпуск, заходил к нему. Миетта открывала мне дверь и, наговорив комплиментов насчет моей наружности и фигуры, вела меня в комнату, совмещавшую в себе гостиную и кабинет, где поселился вдовец и дверь из которой вела в бывшую комнату моей маленькой подруги. Однажды, когда эта дверь оказалась открытой, я не мог удержаться, чтобы не бросить туда тайком взгляда; заметив этот взгляд, отец Алины очень просто спросил меня:
– Может быть, ты желаешь снова повидать её комнату? – Мы вошли. Это было летом. Отец её открыл запертые ставни и солнечный свет вторгнулся в комнату умершей. Поток веселых лучей залил истертый ковер, на котором мы столько раз играли с Алиной, и кровать, теперь обтянутую саржей, на которой я в последний раз видел мою подругу такой бледной, такой грустно-недвижимой, и шкаф, где спали фигурки наших деревенских жителей, и Мари, нашу куклу, сидящую на своем кресле на комоде, с вечно открытыми голубыми глазами, с улыбающимися губами, в визитном платье.
– Помнишь, как Алина любила эту куклу? – сказал отец её, беря куклу в руки и показывая мне. – Поверишь ли, она просила меня, когда она умрет, дать ей куклу с собой, чтоб отнести на небо и показать маме. Миетта хотела похоронить ее с куклой… Но я никак не мог решиться расстаться хотя бы с одной из тех вещиц, которые Алина так любила…
* * *
Месяцы и годы протекли с тех пор. Настало уже третье Рождество после смерти Алины и многое изменилось. Мне было тринадцать лет и я, отпущенный в один из четвергов домой, курил первую папироску в саду, столь любимом когда-то Алиной, недалеко от того ряда кустов роз, где я ловил для неё красивых зеленых бабочек с коричневым отливом и золотых жучков, забирающихся в сердцевину прекрасных роз. Как и прежде, старая дама с седыми буклями сидела у окна бельэтажа, но лестница, стукнувшая при падении об это окно, разбила в нем все стекла и, таким образом, исчезло стекло более зеленое, чем другие. Исчезла и Миетта. Однажды, во время рекреации в четыре часа, увидел я, как она подошла к подъезду лицея. Вызвав меня в приемную, добрая женщина с землянистым цветом лица – цвета каленых орехов, принесенных её мне в своем синем переднике, – сообщила мне чудовищную для меня новость. Отец Алины собирался жениться во второй раз и брал за себя вдову с восьмилетней дочкой. Эта маленькая девочка будет жить в комнате Алины. Миетта рассказала мне, как она попросила расчёта, когда свадьба была решена.
– Вы, барин, вольны поступать, как знаете, – сказала она ему, – но я слишком любила барыню и барышню, чтобы видеть других на их месте. По-моему глупому разумению, если огорчаешь мертвых, то этим непременно навлекаешь на себя несчастье…
И Миетта, воспользовавшись случаем, передала мне повествование о некоем вдовце, который собирался жениться во второй раз и, проснувшись в ночь перед свадьбой, почувствовал, как кто-то сжимал ему руку своей холодной рукой.
– Эта была его умершая жена, – добавила Миетта, – через год и он умер…
Миетта уехала в свою деревню. Свадьба состоялась. Я не нуждался в том, чтобы моя дорогая Алина пришла ночью пожать мне руку, чтобы всем сердцем возненавидеть ту, которая заняла её место в нашем доме и в сердце её отца. Было весьма естественно, что этот несчастный человек желал вновь начать свою жизнь. Но также естественно было и то, что тринадцатилетний мальчик не понял этого. Я почти совершенно прекратил мои посещения в верхний этаж, и когда стало приближаться Рождество, третье со времени смерти Алины, думаю, что я за это время не говорил и десяти раз с маленькой Эмилией, – так называлась вновь прибывшая девочка. Этот бедный ребенок, ни мало неповинный в той ненависти, которую я питал к нему, была толстой, весьма обыкновенной девочкой и, конечно, была бы очень рада поиграть со мной в саду. Но одна мысль об этом возбуждала во мне гнев против неё, – гнев, который увеличился еще вследствие того, что на второй месяц после её переезда в наш дом я увидел в её руках куклу моей прежней подруги, ту Мари, которая была её дочерью, нашей дочерью. Живо помню я приступ охватившего меня бешенства, когда, в один из четвергов, на прогулке, глазам моим представилось только что описанное святотатственное для меня зрелище, – я встретил отца Алины, его новую жену и маленькую девочку. Теперь-то я, конечно, могу как нельзя более ясно представить себе сцену, разыгравшуюся у них тогда… Мать находит куклу в шкафу и отдает ее не надолго поиграть дочери. Отец входит. Он видит игрушку в руках ребенка. Его сердце сжимается. Он встречает взгляд жены, которая старается уловить на его лице след волнения с той ревностью, которую вторые жены всегда питают к первым. Муж ничего не осмеливается сказать. Мертвые еще раз забыты для живых. Но я, свято помнивший мою столь рано угасшую подругу, чувствовал нечто вроде инстинктивной ненависти против маленькой Эмилии после этой встречи. У нас была когда-то очень дикая ангорская кошка она жила всегда на крышах или в саду и возвращалась домой только поесть. Однажды утром явилась она к нам с этой же целью и встретилась лицом к лицу с собакой, только что приобретенной в тот день отцом. Кошка осталась сидеть на подоконнике, глядя на незваного гостя, не отваживаясь броситься на своего врага. В продолжение четырех дней мы видели ее сидящей в таком виде неподвижно, с выражением испуганного оцепенения в зеленых зрачках. Потом она исчезла, чтобы никогда более не возвращаться. Совершенно такая же животная злопамятность таилась во мне, и она одна оправдывала ту скверную штуку, которую я сыграл с этой толстой Эмилией, столь же неловкой, неуклюжей и грубой, насколько Алина была грациозна и очаровательна. Но нет. Чувство более благородное, чем злоба, побудило меня так действовать, чувство это было благоговение, почти смешное по своей форме, но, тем не менее, трогательное, – когда я вспоминаю все дело, я не могу раскаиваться в нем.
И так, три года прошло с тех пор, как умерла Алина, и хотя в тот день была как раз годовщина её смерти, но я вовсе не помнил о том. Снежный ковер покрывал сад и один из товарищей пришел навестить меня в этот сочельник, чтобы выстроить длинный каток на главной аллее сада. Скользить по льду было нашей любимой забавой, а продолжительность зимы в наших краях как раз благоприятствовала этой затее. И вот, мы с товарищем, под ясным морозным небом, несемся по льду один за другим, то во весь рост и нога в ногу, то на корточках или на одной ноге, подняв высоко другую, падая, кувыркаясь, крича и хохоча во все горло. Случилось так, что во время сильнейшей нашей возни Эмилия возвращалась с прогулки. Ее привлекли наши возгласы и мы увидели ее с няней, остановившейся на минуту под воротами дома, выходившими в сад. В руках у неё была кукла Мари, предмет моего глубокого гнева против неё. Я не был бы тем завзятым повесой, каким я был тогда, если б не удвоил крики и хохот, и не бесился бы вдвое, предаваясь на её глазах удовольствию, которого она не могла разделить. Зависть маленькой девочки слишком усилилась; она посадила куклу у ворот и бросилась к нам. Ноги её поскользнулись на льду. Она упала в снег. Няня догнала ее. Эмилия, совершенно сконфуженная падением, начала рыдать. Няня бранила ее и, взяв за руку, увела переодеваться. они исчезли, забыв про куклу, продолжавшую улыбаться красными губами и голубыми глазами у ворот, как прежде, когда Алина выводила ее подышать чистым воздухом, или как тогда она сидела в кресле в ногах постели бедной умершей девочки.
* * *
Как могла так внезапно осенить меня мысль украсть эту куклу, столь любимую Алиной, – меня, который за пять минут до того был весь углублен лишь в свою забаву? Еще вопрос, предлагаемый мной детским психологам. Как бы то ни было, но появление этой мысли и осуществление ее заняло, наверное, менее пяти минут. Это было одним из тех быстрых и непреодолимых искушений, каких, по моим воспоминаниям, у меня было всего лишь несколько в моей школьной жизни, – скачок дикаря на своего врага или зверя – на свою добычу. Совершил я эту кражу, столь внезапно задуманную, действительно, с той простой хитростью, какую выказывают дикари и животные. Я воспользовался той минутой, когда товарищ мой повернулся ко мне спиной и стукал обувью о пень, чтобы отколотить снег, набравшийся между каблуком и подошвой. Быстро подняв Мари с того места, где она лежала, и несясь бегом к верхнему концу нашего катка, я успел бросить ее в находившийся там открытый сарай, рискуя при этом разбить ее красивое фарфоровое лицо о лежавшие там дрова. Я видел, как она полетела кубарем по поленьям и скатилась в тачку, стоявшую около них. Бросая куклу, я испустил такой пронзительный крик, что он заглушил стук её падения по дровам и товарищ мой ничего не заметил и не догадался о преступном действии, только что совершённом мной. И вот мы опять гоняемся друг за другом, скользим по льду и бесимся всласть, в то время, как няня Эмилии появляется снова под воротами дома. Она осматривается направо и налево, потом ищет под сводом ворот и, наконец, в саду.
– Вы не видели куклы m-lle Эмилии? – спрашивает она нас.
К моему счастью, она обратилась к товарищу, который ответил ей с тем чистосердечием невинности, принять на себя вид которой так трудно для некоторых детей.
– Куклу? Нет, не видали.
– Она сказала, что посадила ее тут, когда побежала скользить по льду, – проговорила няня.
– Это невозможно, – ответил мой товарищ, – мы не уходили отсюда ни на минуту… не правда ли? – настаивал он, обращаясь ко мне.
– Ни на минуту, – подтвердил я, приближаясь. Вероятно, лицо мое сильно покраснело, но, ведь, было так холодно и мы так много бегали.
– Вот странная вещь, – проговорила няня, – где она могла ее оставить?.. Получит же она за это нагоняй…
Я не был злым мальчиком, но мысль, что Эмилия, кроме огорчения, что пропала её кукла, подвергнется еще строжайшей головомойке, не только не вызывала во мне ни малейших угрызений совести, а еще доставила величайшую радость. Радость эта была бы еще полнее, если б, вернувшись домой, я не был принужден задать себе вопрос: как поступить, чтобы Мари никогда более не нашлась? Эта забота мучила меня весь вечер и всю ночь. Ни традиционный гусь к обеду, начиненный каштанами, ни елка бегавшего со мной по льду в это утро товарища, ни полученные им подарки, ни позднее возвращение домой по белым улицам рода, освещенным луной и волшебно-сверкающим от снега, ни проект наш отправиться с товарищем кататься на коньках по расчищенному льду ближайшего пруда, – словом, ничто не могло рассеять запавшей в голове у меня мысли: «Лишь бы только не отыскали куклу сегодня вечером! Лишь бы только не нашли ее завтра утром!» Особенно, когда я улегся в постель, забота эта разрослась даже до боли; чувство негодования и злобы, вызванное во мне вторичной женитьбой отца Алины, ожило снова, смешавшись с нежным чувством к умершей моей подруге. Комната, оскверненная теперь присутствием пришлой девочки, встала перед моими глазами такой, какой я ее знал прежде. Нечто вроде той галлюцинации, о которой я говорил в начале этого моего повествования о столь далекой дружбе моего детства, воспроизвелась у меня в ту ночь с необыкновенной силой. Моя маленькая подруга предстала передо мной, улыбающаяся, бледная, худощавая, грациозная, а с ней вместе и все старые игрушки, которые она берегла так тщательно и нежно. Тут же рядом мелькнуло передо мной видение и той, другой девочки, завладевшей кроватью, в которой умерла Алина, трогающей своими гадкими, нечистоплотными руками старинные шелковые переплеты книг Алины, грязнящей своими башмаками со стоптанными каблуками, – я успел это подметить у неё, – ковер, на котором мы раскладывали наши лакомства с моей подругой, – словом, обкрадывающей Алину, потому что для моего детского сердца это присвоение себе игрушек моей мертвой малютки было кражей. Мертвой! Машинально повторял это слово и видел могилу, которую посетил первого ноября этого года, прежде всегда украшенную живыми цветами, а теперь почти заброшенную, с коленопреклоненным гипсовым ангелом, уже более не возобновляемым, с отбитыми руками. Я был слишком религиозен в то время, чтобы не быть уверенным, что душа Алины теперь на небе, – как она сама надеялась, – вместе с матерью и ангелами, настоящими ангелами, сотканными из лучей света и с лилиями в руках. Но, в то же время, воображение мое рисовало мне и маленькое, бедное её тело, лежащее в земле таким, каким я видел его, когда прощался с умершей в комнате, благоухавшей белой сиренью. Страшное чувство одиночества давило мне душу. Я вспомнил о желании ребенка унести свою «дочку» с собой «туда». Ах, как мне хотелось пойти на кладбище с куклой, которую я взял к себе из сарая, и дать денег могильщику, чтобы Мари покоилась около Алины навсегда!
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?