Текст книги "Пакт"
Автор книги: Полина Дашкова
Жанр: Шпионские детективы, Детективы
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 31 страниц)
«Зачем понадобился этот грубый, кощунственный фарс? Чтобы я легче адаптировался? Чтобы доверился красивой Лизе и поведал ей какие-то особенные секреты, которые хочу скрыть от Советской власти? Красивая Лиза, конечно, строчит отчеты о каждом нашем разговоре. Ну, пусть строчит. Наплевать».
В начале января 1935-го из Крыма поездом его привезли в Москву.
Вряд ли кто-нибудь мог узнать в сгорбленном, истощенном старике прежнего доктора Штерна. Выпали остатки волос, лицо сморщилось, глаза провалились. Ему не было пятидесяти, но выглядел он лет на семьдесят. Впрочем, узнавать прежнего Карла было некому. Он очутился в другом мире, за пределами собственной жизни.
* * *
Илья поел спокойно, с аппетитом. Кремлевские бутерброды были хороши. Икра свежайшая, нигде такой икры не отведаешь. Для здоровья очень полезно. В икре содержатся особые белки, они дают силы даже в состоянии крайней усталости. Чай натуральный, без примесей, ароматный, бодрящий. От паники не осталось следа. Минутное подозрение, что еда и чай могут быть отравлены, отлично помогло ему настроиться на волну Хозяина.
Товарищ Сталин обязан беречь собственную жизнь как самое драгоценное сокровище во Вселенной. А какое же это сокровище, если на него никто не покушается? Жизнь товарища Сталина мало что сокровище, она залог счастья. А какое же это счастье, если никто не завидует? Чем больше счастья, тем сильнее зависть врагов, тем коварнее их козни. Враги хотят отнять сокровище, разрушить счастье. На страже стоят герои. Лучше, если один, самый главный, идеальный герой. Могут быть другие, но только мертвые. А живой один-единственный. Когда героев много, выходит путаница: кто идеальнее, кто главнее? Нарушаются законы жанра. Герой один, он же сокровище и счастье, олицетворение светлых сил. Чем светлее светлые силы, тем темнее темные. Это называется обострением классовой борьбы.
Узкоплечий некрасивый Сосо страдал радикулитом, гипертонией, псориазом, аденоидами, бессонницей и кишечными расстройствами. Товарищ Сталин, как положено идеальному герою, был широкоплеч, красив, здоров и богатырски могуч. Товарища Сталина обожали сотни тысяч женщин. У Сосо первая жена умерла, вторая застрелилась. Товарищ Сталин был лучшим другом миллионов трудящихся. Сосо не имел друзей.
В сказке Гитлера сокровищ оказалось слишком много, практически все немцы, и героев многовато. Кроме себя, главного идеального героя, Адольф напридумывал кучу других разной степени идеальности. Злые враги определялись по четким признакам: во-первых, расовым, во-вторых, идеологическим. В Третьем рейхе человек мог чувствовать себя в безопасности, если он не еврей и не выступает против режима. Страх не становился всеобщим, имел открытые границы не только в символическом, но и в географическом смысле. Из рейха можно было уехать, эмигрировать.
В СССР никаких «если» не существовало, никто не чувствовал себя в безопасности, и границы страха были замкнуты, от остального мира отделяла глухая стена, никаких лазеек, все дырки намертво закупорены. Дыши воздухом сказки или вообще не дыши.
Гитлер возглавлял партию, которую создал сам, получил власть в результате законных демократических выборов и никого насильно в своем рейхе не удерживал.
Немцы обожали Гитлера за то, что он им здорово польстил, объявив сверхрасой, спустившейся с небес. Тут не было магии, работали другие законы, очень древние, грубые и точные, но психологические, а не сказочные.
Сосо никакой партии сам не создавал, никто не выбирал его ни вождем, ни главой государства. В его сказке психологические и политические законы рассыпались в труху. Если бы они работали, любой человек в любой момент сумел бы разглядеть в Великом Сталине наглого самозванца Сосо, и любой был опасен, все опасны. Только сказочный, магический страх гарантировал Сосо безопасность. Постоянная судорога смертельного, необъяснимого страха делает людей слепоглухонемыми.
Товарищ Джугашвили развернул свою простенькую сказку про бесценное сокровище и злых врагов в такое гигантское, такое сложное таинственное действо, в котором никто никогда не разберется. Оно длится уже четвертый год и будет продолжаться еще долго. Как угодно долго, может быть, вечно. Начинающий грузинский поэт Джугашвили имел все основания гордиться грандиозными литературными победами Великого Сталина.
Первые решительные ходы Гитлера, поджог рейхстага и расправа с Ремом подсказали Сосо идею первого акта его собственного грандиозного действа. События в рейхе вдохновили, подогрели творческий кураж.
Ходы Гитлера были вполне прозрачны, строились не по сказочным, а по психологическим и политическим законам. Любой мало-мальски разумный наблюдатель мог понять, как и зачем это сделано. Поджог рейхстага напугал население, доказал правомерность репрессий, заткнул рты остаткам недовольных, обеспечил партии легальную победу на выборах.
Расправа со старым другом Ремом и его штурмовиками объяснялась еще проще. Рем не нравился ближнему окружению фюрера, генералам и офицерам рейхсвера, иностранным политикам, германскому населению. Он всем надоел. Гитлер был вынужден от него избавиться, подчиняясь политической необходимости, и открыто заявил об этом, публично оправдывался пять часов. Идеальный герой оправдываться не должен ни перед кем никогда.
Первый акт гигантского действа, сочиненного товарищем Сталиным, тоже мог бы называться «Расправа со старым другом, или Ночь длинных ножей». Но сюжет строился совсем иначе. Расправа не имела никакого политического смысла, никто не понимал, как и зачем это сделано. Ночь растянулась на годы, количество жертв исчислялось десятками тысяч и постоянно росло.
Чтобы все наглядно убедились, как ужасны враги, как темны темные силы, нужен труп убитого друга. Но идеальный герой не убивает старых друзей, их убивают враги, а герой защищает друзей и карает врагов.
Сосо все тщательно продумал и рассчитал. Если убийство произойдет в Москве, в непосредственной близости от товарища Сталина, то возникнет закономерный вопрос: почему жертвой стал кто-то другой, не он? Позже, когда задуманное действо развернется во всю свою мощь, вопросы исчезнут сами собой, но завязка сюжета должна быть достоверной. Вот вам труп, вот убийца, вот сообщники, заговор, ядовитые щупальцы, пригретые на груди змеи, коварные сети.
Итак, если не Москва, то Ленинград. Там темные силы свили гнездо, чтобы нанести первый пробный удар. Им не хватило наглости бить сразу по главной цели, им потребовалась генеральная репетиция.
Сергей Миронович Киров отлично подходил на роль убитого друга. Он был популярен, его искренне любили простые люди. Товарищ Сталин публично называл его своим братом, возвеличивал и осыпал почестями. Так в древних языческих мистериях умащали благовониями и украшали цветами избранную для кровавого заклания жертву.
Поджог рейхстага подсказал Сосо идею с правильным сумасшедшим, который должен оказаться в нужном месте в нужное время. Но одно дело – найти иностранного оборванца и запустить в пустое здание рейхстага, чтобы он бегал там с горящей тряпкой, и совсем другое – подобрать психа, который способен войти в охраняемое здание Смольного с оружием, подняться по лестнице, не заблудиться в коридорах, выстрелить, не промахнуться, убить сразу наповал и потом еще дать нужные показания, назвать поименно многочисленных своих сообщников.
Сосо лично занялся выбором сумасшедшего из числа обиженных. Не ленился читать жалобы и доносы на Кирова и нашел подходящую кандидатуру, маленького обиженного человечка по фамилии Николаев. Оставалось организовать появление Николаева в нужном месте в нужное время. Это ответственное дело было поручено Ягоде и его ястребам.
Никто никогда не узнает, каким образом товарищ Сталин договаривался с исполнителями столь щекотливого поручения, где кончались намеки и начинались приказы, понимал ли Ягода, чего на самом деле хочет Хозяин, или только догадывался. Судя по результату, Ягода скорее догадывался, чем понимал, и был растерян, испуган. Его ястребы действовали бестолково, наследили сверх меры. Сразу после убийства возникло множество вопросов, клубились слухи.
По Ленинграду и по Москве пошла гулять частушка:
Эх, огурчики-помидорчики,
Сталин Кирова убил в коридорчике.
Возникла невинная народная версия, будто Николаев узнал, что Киров путается с его женой, и убил из ревности, а вовсе не по заданию разветвленной террористической организации. В узких партийных кругах шептались, что Николаеву помогали не старые астматические пердуны троцкисты-зиновьевцы, а кто-то другой, кто именно, недоговаривали, мусолили странные подробности.
В день убийства по распоряжению из Москвы со всех этажей Смольного сняли охрану, задержали перед входом телохранителя Кирова, и Сергей Миронович остался наедине с поджидавшим его убийцей.
Николаев задолго до убийства привлек внимание кировской охраны, подозрительно крутился возле Кирова. Его дважды задерживали, нашли у него заряженный револьвер, но оба раза отпустили и револьвер вернули.
Председатель Контрольной комиссии при СНК Валериан Куйбышев потребовал провести независимое партийное расследование и через несколько дней скоропостижно скончался в возрасте сорока семи лет, после чего шепот в узких кругах стих, вопросов и собственных версий у товарищей поубавилось.
Сумасшедший Николаев отказывался давать нужные показания, путался в именах и датах, бился в истерических припадках. Хозяину пришлось лично явиться к нему на свидание, они пробыли наедине больше часа, никто никогда не узнает, о чем говорили, но Николаев успокоился, дал показания, назвал имена, все подписал, после чего был расстрелян. Всех его родственников и знакомых тоже расстреляли, точно следуя рецепту Гитлера, которым он поделился в своей пятичасовой речи: «Я приказал выжечь язвы внутренней заразы до здоровой ткани».
Повальные аресты в Ленинграде развеяли слухи, прояснили неясности. «Кремлевское дело» заткнуло рты болтливой челяди и блестяще завершило первый акт, наглядно демонстрируя, кто настоящее сокровище, главный идеальный герой, залог счастья, в кого метят враги. Но герой не позволит отнять сокровище и разрушить счастье, он отомстит за смерть друга, разоблачит и покарает врагов. Их много, невероятно много, они коварно маскируются, и борьба будет долгой. До «здоровой ткани» еще далеко. Везде сплошные «язвы».
В 1936-м начался второй акт, открытый процесс над Каменевым и Зиновьевым. Сейчас, в январе 1937-го, всего через несколько суток начнется третий акт. Потом четвертый, пятый, и сколько их будет еще, неизвестно. Действо продлится долго, может быть, вечно. Люди, даже совсем взрослые, охотно верят простеньким сказкам о борьбе светлых и темных сил. Никому не хочется, чтобы идеальный герой оказался наглым самозванцем, а сотни тысяч врагов – невинными жертвами. Ведь тогда все окажутся в дураках. Это обидно и для взрослых людей очень унизительно.
Сосо твердо следовал законам жанра, не заботился о правдоподобии, и ему удалось растворить в своей сказке всю реальность без остатка.
Адольф суетился, метался между сказкой и реальностью, фиглярствовал, пытался доказать, что он идеальный герой. По законам жанра ничего не надо доказывать. Все обязаны верить, кто не верит, тот враг.
«Майн кампф», речи с жестами и гримасами – дешевка, бабье кокетство. Идеальный герой так себя не ведет. «Ночь длинных ножей» – одноактный фарс, который к тому же придумал не сам Гитлер, а Геринг и Гиммлер. Примитивно. Неинтересно. Гитлер вообще вел себя как слабак и трус. Не трогал своих зазнавшихся генералов, позволял им болтать что угодно, позволял спорить с собой.
И все-таки Адольф был единственным в мире человеком, которого уголовник Сосо уважал и считал равным себе, великому.
«Если эти двое великих договорятся, они уничтожат половину человечества, а выживших превратят в неодушевленные автоматы, – думал Илья. – Потом, конечно, перегрызут друг другу глотки. Но людей уже не останется, только персонажи. Если не договорятся, будет война. Гитлер нападет первым, ему нужны восточные территории. Война – его стихия, главный смысл жизни. Он прошел Первую мировую, храбро воевал. А Джугашвили в Первую мировую отсиживался в ссылке, в Гражданскую на фронт не совался, прятался в тыловых штабах. Сосо панически боится войны. Война – это реальность, а Сосо может оставаться идеальным героем только внутри придуманной им сказки. Он боится, что Адольф нападет, и делает все, чтобы это произошло. Двурушничает, тянет к нему обе руки. Вот тут он уязвим. Он легко манипулирует теми, кто дышит воздухом его сказки. Но за пределами сказки он все тот же уголовник Сосо. Не умеет общаться на равных, не понимает, что в его заигрываниях Гитлер видит проявления страха и слабости расово неполноценного жгучего брюнета.»
Илья вернулся к готовой сводке, аккуратно извлек одну страницу, там оставалось немного свободного места, расчехлил пишущую машинку и впечатал абзац из последнего донесения швейцарского резидента Флюгера, датированного ноябрем 1936-го.
«Наш надежный источник в Берлине утверждает, что все попытки умиротворить и задобрить Гитлера с советской стороны обречены на провал. Основным препятствием на пути взаимопонимания с Москвой является сам Гитлер».
Глава одиннадцатая
С января 1935-го доктор Штерн жил в Москве, ему дали комнату в квартире на Мещанской улице. По московским меркам это было шикарное жилье, так называемая профессорская коммуналка. Ванная с газовой горелкой, кухня, кладовка. Соседи – только одна семья, интеллигентная, тихая. Акимов Петр Николаевич, инженер-авиаконструктор, высокий, худощавый мужчина, ровесник Карла, выглядел лет на двадцать моложе его. Волосы, густые и жесткие, совершенно седые, были подстрижены коротким бобриком. Узкое смуглое лицо с большим гладким лбом сразу понравилось Карлу. У Акимова были ясные голубые глаза, широкие, черные с проседью брови. Улыбку портили стальные зубы, но скоро Карл привык к таким советским улыбкам. В стране победившего социализма здоровые белые зубы были редкостью. Плохая еда, отвратительная стоматология.
Акимов свободно владел немецким, бывал в Германии в конце двадцатых, но говорить об этом не любил. В нем чувствовалась странная скованность, запуганность, и это никак не вязалось с его обликом. Карлу потребовалось несколько месяцев, чтобы понять, почему сильный, умный, образованный, абсолютно нормальный человек иногда посреди обычного невинного разговора нервно вздрагивает, сжимается, становится как будто ниже ростом, отводит взгляд, замолкает.
Впервые Акимов вздрогнул и отвел взгляд, когда доктор спросил, кто жил в этой комнате раньше.
– Семья инженера, такая же семья, как наша, – объяснила Вера Игнатьевна, жена Акимова.
Она была хирургом-травматологом в какой-то закрытой клинике для партийной элиты. Красивая женщина, под стать мужу, высокая, стройная, кареглазая, со светлыми коротко остриженными и завитыми волосами. Могла бы выглядеть еще лучше, если бы не постоянная, хроническая усталость и такое же, как у мужа, затравленное, испуганное выражение глаз. На вопрос о прошлых жильцах она ответила шепотом и совсем неслышно добавила:
– Отца взяли, мать и двух детей выслали из Москвы.
– Что значит «взяли»?
– «Взяли» – значит арестовали.
– За что?
Вера Игнатьевна молча покачала головой, пожала плечами, отвела глаза и после короткой паузы принялась оживленно объяснять, что посуду сначала нужно сложить в тазик.
– Простите, но у меня нет тазика, – смущенно заметил доктор.
– Можете пользоваться нашим. Так вот, посуду в тазике заливаете кипятком, сыпете сухую горчицу, потом ополаскиваете в раковине.
– Вера Игнатьевна, посуды тоже нет, и горчицы…
– Не проблема, поделимся, пока не обзаведетесь своим хозяйством, берите что нужно. А продукты зимой очень удобно вывешивать в авоське за окно, через форточку.
О семье, которая жила когда-то в его комнате, Карл больше не спрашивал, поинтересовался, что такое авоська. Вера Игнатьевна объяснила, тут же вручила ему эту авоську, сетчатый нитяной мешок, в котором носят продукты, а потом спросила:
– Карл, как ваше отчество?
Прежде чем ответить, он произнес про себя: «Эльза, я попал к удивительно добрым людям, мне повезло. Смотри, вот эта штука называется авоська, а я теперь называюсь Карл Рихардович».
Улетая из Берлина в Цюрих, он имел при себе лишь германский паспорт, пятьсот марок в бумажнике и военный дневник. Старую, на три четверти исписанную тетрадь он заметил на столе в последний момент перед выходом из дома и сунул во внутренний карман пиджака, опасаясь гестаповских глаз горничной.
В чемодане, с которым доктор сошел на советский берег, лежало несколько смен белья и носков, три сорочки, шерстяной пуловер, брюки, ботинки, домашние тапочки, кусок туалетного мыла в мыльнице, зубная щетка, коробка порошка, набор безопасных бритвенных лезвий. Все это вместе с чемоданом купил для него заботливый Бруно еще в Цюрихе.
Немецкий паспорт куда-то пропал, да он уже и не был нужен. Кроме бумажника и военного дневника, от прошлой жизни остался номер дамского журнала «Серебряное зеркало» за март 1934-го, который вручила ему маленькая Барбара. Он так и не удосужился прочитать статью журналистки Габриэль Дильс, но журнал хранил.
Деньги со счета в цюрихском банке ушли на лечение, клиника, куда он попал с инфарктом, оказалась непомерно дорогой. После оплаты операции и прочих медицинских услуг Карл остался с пятьюстами марками. Но это его не волновало. В голове вертелась старинная прусская поговорка: «Саван карманов не имеет».
Все дорожные расходы взяли на себя Бруно и Андре.
Пока доктор жил в крымском санатории, бытовых проблем для него не существовало. Его кормили в столовой три раза в день, кормили на убой, но есть он почти не мог, вкуса еды не чувствовал. В его отдельном номере с огромным балконом, выходившим на море, имелись ванная и уборная. Полотенца и постельное белье меняли ежедневно. Личные вещи – носки, рубашки – заботливая товарищ Лиза отдавала в стирку и возвращала все идеально чистым, отглаженным. В Крыму прохладными осенними вечерами он надевал на рубашку пуловер, сверху пиджак, и не мерз. Но когда приехал в Москву, там лежал снег, понадобились теплое пальто, шапка, шарф, ботинки.
Французское мыло давно смылилось, зубной порошок закончился, бритвенные лезвия затупились, носки порвались.
Карл считал себя скромным, непритязательным человеком. Быт мало занимал его. Он знал, что еду готовит кухарка, убирает в доме горничная. Одежда и обувь продаются в магазинах. На окнах висят шторы, в ванной – полотенца и халаты. Кровать всегда застелена свежим бельем. Он привык ежедневно принимать душ, утром и вечером чистить зубы, скоблить щеки хорошим безопасным лезвием.
В первый же вечер в новом своем жилище доктор Штерн, краснея от неловкости, попросил Веру Игнатьевну одолжить ему чистое полотенце и немного туалетной бумаги. Полотенце получил сразу. Что касается бумаги, Вера Игнатьевна, смущаясь не меньше него, сказала:
– Там, на гвоздике, зеленый ящичек.
В ящичке на гвоздике возле унитаза лежали аккуратно нарезанные куски газеты. Вначале доктор решил, что это временные трудности. Но скоро выяснил, что альтернативы не существует. Все население СССР подтирается газетами вместо туалетной бумаги, советская промышленность ее не производит.
– Вера Игнатьевна, простите меня, я понимаю, это глупо, бестактно, однако мы с вами врачи и можем говорить откровенно. Типографская краска пачкает кожу, оставляет черные пятна, к тому же содержит свинец, это негигиенично и очень вредно… – он замолчал на полуслове, заметив реакцию соседки.
Она вздрогнула, отвела глаза, прикусила губу.
«Я дурак, – подумал Карл. – Разумеется, она отлично знает, насколько ядовиты пары свинца, но она, ее муж, ее дети вынуждены пользоваться газетой, как все население СССР. Миллионы задниц – мужских, женских, детских – измазаны свинцом, это невозможно вообразить».
– Карл Рихардович, хорошо, что вы заговорили об этом. Я забыла сказать вам главное. На газетах, которые лежат в уборной, ни в коем случае не должно быть портретов вождей и передовиц с их речами.
Голос ее звучал глухо. Лицо продолжало пылать.
Впервые за долгие месяцы после катастрофы Карл почувствовал, как подступает к горлу булькающий нервный смех. Пришлось сделать огромное усилие, чтобы не выпустить его наружу. Он сглотнул несколько раз, сморщился, стараясь скрыть дурацкую неуместную улыбку, откашлялся и произнес вполне серьезным голосом:
– Простите меня, бестолкового иностранца, каких именно вождей вы имеете в виду? Я знаю только Сталина.
– Молотов, Ворошилов, Каганович, Буденный, – быстро перечислила она и добавила уже другим, спокойным голосом: – На первое время мы можем одолжить вам подушку, простыню и одеяло.
В комнате стояли кровать, тумбочка, письменный стол, платяной шкаф, пара стульев. На мебели доктор заметил овальные латунные бирки с номерами. Вера Игнатьевна объяснила, что все имущество прошлых жильцов конфисковано, комната долго пустовала, дверь опечатали, а перед его приездом открыли, завезли казенную мебель.
«Завезли казенную мебель и казенного меня, придется как-то обустраивать жизнь», – писал он на оставшихся страницах военного дневника.
Теперь это был не дневник, а письма Эльзе, Отто и Максу. В первые дни он писал, слюнявя чернильный карандаш, позже удалось купить перьевую ручку и чернила. Писал по-русски. Вероятность, что его жена и дети поймут этот язык, была равна вероятности, что послания доходят до них.
«Ладно, давайте будем называть это жизнью. Эльза, ты не поддержала мою идею прекратить балаган, осудила меня, когда я хотел броситься за борт, наверное, именно ты прислала ко мне того симпатичного парня, итальянца Джованни Касолли. Что ж, изволь терпеливо выслушивать мои жалобы.
Меня завезли и забыли о моем существовании. Люди с деревянными лицами, которые сопровождали меня в поезде из Симферополя в Москву, не отвечали на мои вопросы, ничего не объясняли. На вокзале меня встретили точно такие же деревянные двое, усадили в машину. Сначала привезли в какую-то огромную контору с ковровыми дорожками и вооруженными охранниками на каждом шагу. Пригласили в кабинет. Над столом висел портрет Сталина. За столом сидел толстый мужчина в форме, он представился Иваном Петровичем, сказал, что я буду жить здесь под собственным именем. Я немецкий коммунист, которому Советское государство спасло жизнь и дало политическое убежище. Затем потребовал, чтобы я подписал несколько бумаг. Я уже вполне свободно говорю и читаю по-русски, но язык, на котором были написаны эти документы, показался мне слишком сложным. Я понял почти все, но не уловил общего смысла. Лысый любезно объяснил, что я должен дать подписку о неразглашении. Любая информация, касающаяся моей прошлой работы в Германии и предстоящей работы здесь, в СССР, является государственной тайной. На вопрос, что это будет за работа, он ответил: „С вами свяжутся“. Потом в другом кабинете мне вручили советский паспорт с моим именем, датой рождения, национальностью и адресом, по которому я буду жить. Я попытался спросить о чем-то суровую женщину в форме, вручившую мне паспорт, и опять услышал: „С вами свяжутся“. Те же волшебные слова повторили на прощанье деревянные люди, которые привезли меня сюда, в квартиру на Мещанской.
Прошло две недели. Никому до меня нет дела, никому, кроме соседей. Они помогают мне, чем могут, и не задают вопросов, кто я, откуда, для чего тут появился, чем занимался раньше. Они ведут себя так, словно все четверо, не только взрослые, но и дети, подписали обязательства ни о чем меня не спрашивать. Вполне допускаю, что так и есть.
Мне удивительно повезло с ними. Но еще больше мне повезло с их детьми. Маша, балерина, всего на год старше тебя, Отто. Длинные каштановые волосы стянуты узлом на затылке. Глаза голубые, огромные. Лицо совершенно детское. Я бездарный портретист. Можете поверить на слово: Маша чудесная девочка.
Впрочем, если вы читаете мои послания, понимаете русский язык, то, скорее всего, вы собственными глазами видите Машу, ее брата Васю (он младше тебя, Макс, на три года), их родителей, меня в профессорской коммуналке на Мещанской улице, за голым казенным столом, у окна, лишенного занавесок. Выгляжу я скверно. Из зеркала в казенном шкафу глядит на меня незнакомый безобразный старик. То, что мне удалось за несколько месяцев состариться на двадцать лет, внушает надежду на скорую встречу с вами, Эльза, Отто, Макс.
Ладно, давайте будем называть это жизнью.
Совершенно чужие люди спасли меня от голода и холода, снабдили множеством предметов, которые здесь бесценны. Простыня, подушка, одеяло, полотенце. На пятьсот марок, оставшихся в моем бумажнике, мне удалось купить в специальном магазине под названием Торгсин приличное зимнее пальто, брюки, шарф, перчатки, теплые ботинки, носки, нижнее белье. Оставшиеся семьдесят марок я потратил на небольшой запас продуктов и подарки моим ангелам-хранителям, соседям. В стране победившего социализма пара шелковых чулок или флакон духов – королевский подарок для женщины, набор золингеновских лезвий или кожаный брючный ремень – королевский подарок для мужчины. Плитка шоколада или апельсин осчастливит любого ребенка. Приличный чай без палок и плесени, молотый кофе, сыр, копченая колбаса – все можно купить в торгсине за иностранную валюту. В магазинах для рядовых граждан не продается практически ничего. Огромные очереди выстраиваются задолго до открытия, на ладонях чернильным карандашом пишут номера. Никто точно не знает, что сегодня „выбросят“. Товары для населения здесь не продают, а „выбрасывают“, и люди рады всему, будь то ситец, будильники, граммофонные иглы. Если у человека нет граммофона, он иглы все равно купит; если есть уже три будильника, купит четвертый.
Множество самых простых и необходимых вещей не продается даже в торгсине. Кастрюли, тазы, гвозди, электрические лампочки, нитки, пуговицы, постельное белье, полотенца. Большая проблема достать мыло. Промышленность выпускает три сорта: „Хозяйственное“ для стирки и мытья посуды, „Дегтярное“ как лечебное при кожных болезнях и „Земляничное“, которое считается туалетным. Все три сорта пахнут отвратительно, особенно „Земляничное“.
Эльза, ты, конечно, помнишь кризисы у нас в Германии сразу после войны и потом, в двадцать девятом, когда рухнула биржа. А теперь представь: такое положение длится годами, при этом никто не говорит о кризисе. Кризисов не существует, как и биржи. Демонстрации собираются, но не протестуют, а выражают восторг и бешено благодарят правительство. Никаких забастовок, уличных волнений. Все счастливы.
Здесь безработных нет, но рабочие одеты как нищие, едят помои, ютятся в бараках. По уровню чистоты и удобства я мог бы сравнить бараки только с фронтовыми окопами. Но в окопах не жили постоянно, семьями, с младенцами и стариками.
Тут официально объявлено: „Жить стало лучше, жить стало веселей“. Радио и газеты твердят об изобилии, успехах и достижениях. И люди верят. Голодные верят, что сыты, замерзшие верят, что им тепло. Этот парадокс завораживает».
Карл оторвался от тетради, встал, прошелся по комнате. Была глубокая ночь. Он вдруг обнаружил, что впервые за долгие месяцы после их гибели, которую он про себя называл разлукой, ему удается думать о них спокойно, не захлебываясь болью. И впервые, не в глубоком сне, а наяву, в собственной полысевшей старой голове он услышал их голоса.
Сначала заговорил Отто.
– Папа, мне приходится съедать все злые, глупые слова, которые я произносил. Они лезут назад, в рот, их ужасно много, я не могу выплюнуть, должен съедать, они тухлые, меня от них тошнит.
Карл стоял у окна. В стекле вместо собственного отражения он увидел живое лицо Отто, но не пятнадцатилетнего, а совсем маленького. Отто плакал и пытался отодрать от древка флажок со свастикой.
Рядом возникли Макс и Эльза. Они тоже сильно изменились. Макс выглядел значительно старше Отто и самого себя. Эльза казалась девочкой-подростком, Карл не помнил ее такой.
– Папа, видишь, Отто постоянно плачет, теребит этот несчастный флажок и твердит о тухлых словах, которые должен съедать. На самом деле ничего этого нет, просто он все не может проснуться, – сказал Макс.
– Макс, я не понимаю, – ошеломленно прошептал Карл.
Макс не ответил, заговорила Эльза:
– Карл, не верь старику в зеркале, он будет пугать и мучить тебя. Не верь ему, он врет. Мы всегда с тобой, даже если ты не видишь и не слышишь нас, мы рядом.
Их лица стали таять, растворяться в темноте. Он мог разглядеть только крупные снежинки за окном.
– Эльза, подожди! Отто, Макс! Не уходите!
Никто не ответил. Он прикоснулся к стеклу, оно было теплым от его дыхания.
* * *
«Я бы лучше ходила в валенках, я бы променяла эту кожаную роскошь на один его звонок, – думала Маша, повторяя в десятый раз сольный танец Аистенка из второго акта. – Нет, не надо никаких звонков, я не хочу питаться из одной кормушки с Борисовой. Конечно, это не конфискаты, они совсем новенькие, их могли давать в нескольких разных распределителях, не только в энкавэдэшном, где отоваривается товарищ Колода».
– Акимова, что у тебя с руками? Это не руки, это деревяшки, а должны быть крылья! Соберись, соберись, Маша, о чем ты думаешь? – кричала Пасизо.
У Маши звенело в ушах от ее голоса и треньканья клавиш. Глаза заливал пот, мокрое трико липло к телу. Пасизо гоняла ее третий час подряд.
– Пошла на разбег, баллон! И-р-раз! Держись, держись в воздухе! Колени! Гнешь колени! Ой, елки-палки! Еще раз так приземлишься, сниму с роли! Все, отдыхаем двадцать минут!
Маша добрела до коврика, рухнула навзничь, закрыла глаза. Сердце стало гигантским, его биение заполнило все тело. Жар сменился ознобом, трико неприятно холодило кожу. Прежде чем выйти из зала, Пасизо накрыла ее старой вязаной шалью, проворчала:
– Мокрая, как мышонок, простынешь.
Стукнула дверь. Маша слабо шевельнулась, натянула шаль до подбородка. Шерсть пахла нафталином, бахрома щекотала шею, от батареи веяло сухим жаром, в трубах тихо булькала вода, между рамами завывал ветер, звенело оконное стекло. Надо было разумно использовать эти драгоценные двадцать минут, расслабиться, чтобы со свежими силами выполнить, наконец, несколько па, из-за которых Пасизо держала ее в зале до позднего вечера. Но расслабиться не удавалось.
«Он позвонит, пригласит на дачу, а там будут еще двое. Чем я лучше Кати? Чем он лучше того красавчика-блондина? Катя верила, что это настоящая любовь… Одинаковые сны… Господи, я устала, мне страшно, я хочу просто жить, хочу танцевать, я должна отработать этот несчастный баллон, для танца нужно душевное спокойствие, ни о чем постороннем думать нельзя… Патефон завели, коньяк лили в рот… Окажись я на месте Кати, тоже пришлось бы стараться, чтобы они чувствовали искренность, чтобы не тронули папу, маму, Васю. Нет любви. Есть глупые фантазии, как у Кати, или кормушка, как у Борисовой. А в итоге одно и то же – патефон, коньяк, сапоги из распределителя… Вурдалаки… во мраке вурдалаки… ни ответа, ни привета… ночью снег кажется черным… черный снег большой зимы… так темно потому, что вурдалаки напустили мрак… Вот и чудится во мраке…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.