Текст книги "Предрассветные призраки пустыни"
Автор книги: Рахим Эсенов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Рахим Эсенов
Предрассветные призраки пустыни
Светлой памяти Ага Бердыева, отважного разведчика-коммуниста, действовавшего в годы Великой Отечественной войны в тылу фашистской Германии, посвящаю
Начало пути
У самой кромки Каракумов, на виду синеющих отрогов Копетдага, в славном городе Шехрисламе, знаменитом своими широкими площадями, сверкающими радугой на солнце мечетями, стрельчатыми минаретами и зубчатыми башнями цитаделей, обрамленных тенистыми платанами, в звонкоголосом квартале металлистов жил известный чеканщик и плавильщик серебра Мухаммед ибн-Махмуд. Прославил он род свой не только металлической домашней утварью. Центурионы Нисы, воины Мерва заказывали ему мечи из дамасской стали, легкие как пушинки, острые как жала. Копья, кольчуги и шлемы, выкованные им, славились в Иране и Китае, в Индии и Аравии…
Славно прожил и достойно умер мастер Мухаммед. Один из монгольских Хулагуидов, вероломно захвативший Шехрислам, пожелал иметь меч, отлитый руками искусного кузнеца. Посланец тирана, пошедший в мастерскую Мухаммеда, возвратился к хану с пустыми руками. Тогда грозный монгольский хан повелел привести к нему непокорного оружейника.
– Сколько весит твоя плоть? – Монгольский хан расплылся в хитрой улыбке, так что не было видно его раскосых глаз.
– Пять батманов. – Мастер не пал ниц перед владыкой.
– Эй! – повелитель хлопнул в ладоши. – Принесите мастеру пять батманов золота! Это плата за клинок…
– Я лучше лишусь рук своих, – бесстрашно бросил чужеземцу Мухаммед, – чем сделаю тебе оружие, которым ты будешь убивать моих братьев-соплеменников…
Хан приказал бросить Мухаммеда в клетку на съедение тиграм. Когда его вели к зверям, он сказал палачам:
– Звери убьют меня, но не мою любовь к моему народу…
Из рассказов аксакала Сахатдурды-ага, что живет в Мургабском оазисе
Надсадно гудел зуммер, тревожно мигала красная лампочка в кабинете начальника пограничной заставы, приютившейся у самого подножия Копетдага. Дежурный, едва открыв дверь казармы, где спали свободные от наряда пограничники, выдохнул: «Тревога! В ружье!» От топота солдатских сапог заходила ходуном вся застава.
Заместитель начальника заставы, молодой розовощекий лейтенант, еще по-штатски нескладный и угловатый, недавно призванный из запаса, со вчерашнего дня оставшийся за ушедшего в отпуск начальника, вначале было чуть растерялся, но вскоре овладел собой и, выслушав доклад дежурного о готовности личного состава, отдал необходимые распоряжения.
Из гаража с ревом выкатились два зеленых газика. Служебные собаки, завидев спешащих к ним с поводками инструкторов, нетерпеливо повизгивая, заметались в своих боксах…
Вскоре в зимнюю промозглую ночь ушла усиленная тревожная группа во главе со старшиной заставы, сверхсрочником, опытным следопытом, имевшим на счету много задержаний. Чуть позже юркие машины с притушенными фарами взбирались по крутым горным проселкам.
Лейтенант немедленно связался с оперативным дежурным отряда и, чуть волнуясь, доложил о получении сигнала с границы, как организован поиск и что намечено предпринять в дальнейшем.
Нарушителем был не зверь, как это часто случается на границе, а человек. Едва он ступил на нашу землю, его вмиг засекли автоматические «часовые», замаскированные на участках заставы, а затем за ним неотступно в приборы ночного видения следили пограничники. Проник он к нам с сопредельной стороны, видно, засветло взобрался по южным кручам Лысой горы, отыскал тропу архаров и по ней собирался незамеченным спуститься на северную сторону, смыкающуюся с нашей территорией.
Вся гора, прозванная Лысой за то, что на ее пятачке росло лишь несколько чахлых арчей да сверкали под солнцем белобокие, вылизанные ветрами и дождями валуны, ясно просматриваемые днем с дозорных вышек, ночью в специальные приборы, принадлежала нам. Только южной стороной, обрывающейся в ущелье острыми, как гигантский частокол, скалами, она чуть вдавалась в территорию соседнего государства. Местные жители называли гору Плешивый Дэвдаг за ее схожесть со сказочным дэвом-великаном.
Стоило нарушителю ступить на тропу архаров, петлявшую среди хаотического нагромождения камней, он исчезал из поля зрения пограничников.
На этот раз нарушитель надолго скрылся из глаз – вероятно, пробираясь по тропе архаров, – но спустя некоторое время вновь вернулся на вершину Лысой горы. Он не стоял на месте, облазил все вокруг, долго топтался у валунов, затем снова направился на пятачок: человек тщетно искал тропу архаров, некогда спускавшуюся к ручью по северному пологому склону горы. Но он навряд ли знал, что землетрясение сильно сместило северную часть горы, похоронив под собой ручей, и там, где раньше вилась тропа, разверзлась пропасть.
Лейтенант предусмотрительно усилил охрану, выставил дополнительные наряды на всех подступах к Лысой горе. Теперь даже мышь не могла проскользнуть сквозь живой заслон пограничников.
А нарушитель, притаившийся на горе, все же мог безнаказанно вернуться туда, откуда пришел. Добраться же до него ночью по отвесным скалам, через пропасть было равносильно самоубийству да и бессмысленно: лазутчик не станет ждать, когда его схватят пограничники.
Молодой офицер, неотрывно наблюдавший за пришельцем, недоумевал: там днем сам черт ногу сломит, а этого посреди ночи туда угораздило. Лысая гора вот уже два десятка лет не видела нарушителей, на нее, кроме пограничников, никто не отваживался взбираться.
Недоумения лейтенанта рассеял телефонный звонок из Ашхабада. В трубке раздался мягкий басок начальника пограничного управления округа, служившего в молодости на этой заставе и знавшего Лысую гору как пять своих пальцев. Генерал, выслушав доклад лейтенанта, проговорил:
– Видать, ваш нарушитель когда-то хорошо знал тропу архаров. Поди, не раз ходил по ней, возможно, воспользовался советом старых лазутчиков, знакомых с этой лазейкой. В двадцатых, в начале тридцатых годов это была оживленная контрабандная тропа… И вот вспомнили о ней. Только стихия спутала карты закордонных инструкторов, тропы-то архаров после землетрясения не стало…
Генерал, расспросив, не требуется ли подкрепления или какой иной помощи, предупредил – не спускать глаз с нарушителя, не спугнуть его в оставшиеся до рассвета часы. Прощаясь, он пошутил насчет того, что утро вечера мудренее, и повесил трубку.
Предрассветные минуты тянулись долго. Время, казалось, остановилось. Лейтенант нетерпеливо поглядывал на часы. Часто звонили от отряда, округа. Пограничники перебрали десятки вариантов поимки нарушителя. Один ефрейтор, старший наряда, охранявший ближние подступы к Лысой горе, предложил зайти с юга, отрезать нарушителю с тыла пути отхода и свалиться как снег на голову.
– Придется трошки по линейке пройтысь, – говорил он жарким шепотом по телефону, мешая русские слова с украинскими. – Зато лазутчика спимаемо… Обидно же, вин, сатана, сыдыть на наший гори, будто у своий хати. Разрешите, товарищ лейтенант! А? Мы его швыдко на заставу приволокем…
Хотя предложение пограничника было заманчивым, лейтенант строго отрезал:
– Отставить, Шамрай! Продолжайте наблюдение, да смотрите не спугните его!
Безмолвны и пустынны серые скалы Копетдага. Под утро над Лысой горой поплыли клочья тумана. Небо засеяло снежинками вперемешку с холодным дождем. Мокрые скалы, наконец-то вырвавшиеся из ночного плена, казалось, стали еще выше, угрюмее.
Лейтенант с тревогой поглядывал на гору, на хмурое небо, вслушивался в дробный перестук дождя. Схватился было за телефонную трубку, чтобы позвонить в отряд, как ухо уловило долгожданный рокот мотора. Гул нарастал с быстротой снежной лавины – над заставой показался вертолет, который, вынырнув из-за облаков, гигантской стрекозой ринулся на Лысую гору.
Пограничники затаив дыхание следили за рискованными маневрами летчика. Малейшая оплошность – и вертолет мог зацепиться за скалы. Но пилот мастерски посадил машину на пятачке.
Тут же из кабины выпрыгнули три пограничника и бросились к кустам, где залег нарушитель. Он даже не пытался бежать, не сопротивлялся. Покорно вышел из-за камней, поднял слегка дрожавшие руки.
Это был смуглый человек лет пятидесяти пяти, горбоносый, с массивным подбородком и большими, сильными руками. Старый туркменский халат скрывал его крепкое, жилистое тело, а сыромятные чарыки со светлыми домоткаными обмотками – тренированные икры. При обыске у него нашли несколько трубочек терьяка – опиума и пачки советских сторублевок.
После, в штабе отряда, на вопрос офицера, почему нарушитель даже не пытался бежать, тот ответил:
– А куда? Когда тропа оборвалась в пропасть, я подумал – изменила мне память, заблудился. Решил до рассвета обождать, оглядеться… Назад не уйдешь – позади обрыв. Вечером я туда сбросил все альпинистское снаряжение… Сбросил, чтобы назад не было больше пути.
Лазутчик сносно владел русским языком, но предпочитал говорить на туркменском, хотя отдельные слова подбирал с трудом, путая их с немецкими, английскими.
– Было время, – продолжал он, – тропу архаров я отыскивал, как родную юрту в своем ауле, с завязанными глазами… Тут маху дал… Что говорить, стар стал, а старость – что путы на ногах, не разбежишься, упадешь…
В тот же день с небольшого аэродрома в горах поднялся вертолет. На его борту – два чекиста в штатском и незадачливый нарушитель, изменившийся до неузнаваемости. Он был вял и апатичен, даже не прикоснулся к обеду, предложенному в погранотряде.
Чекисты догадывались, почему так сник пришелец. Его тревожило будущее и расплата за переход границы? Нет, его мозг сверлила лишь одна неотвязная мысль: что стоит чекистам дать ему с горошинку терьяка? Того самого, что отобрали у него при задержании. Он не сводил с чекистов слезящихся глаз, помутневших и тусклых, и что-то хныкал о своей загубленной молодости, о своих болезнях, о родных горах – давно покинутом им гнездовье отцов и дедов, о горькой доле самоизгнанника, забывающегося в опиуме. Лазутчик был наркоманом.
Близился вечер. Вдали показалась строгая лента канала, голубой разлив водохранилища, очерченного желтыми барханами. Внизу замелькали сигнальные огоньки ашхабадского аэродрома. Вертолет шел на посадку.
* * *
Приметное светлое здание на одной из оживленных магистралей туркменской столицы. По длинному и сумрачному коридору мимо бесконечных дверей шли двое. Впереди – старик в изодранном туркменском халате и чарыках. Следом за ним – сержант госбезопасности с пистолетом на поясе.
Ранее обритая голова конвоируемого вновь обросла. Человек этот был уже немолод, но, пожалуй, сейчас он изображал старца, смиренного и глубокого. Горбился, шаркал ногами, хотя от проникновенного взгляда не могло ускользнуть, что это еще крепкий, тренированный человек и не менее искусный притворец.
Около одной из дверей сержант скомандовал:
– Стой!
Открыл двери и старика пропустил вперед.
Войдя в кабинет, арестованный исподлобья быстрым взглядом охватил всю комнату: стол у окна, пустое кресло за ним и стул напротив. На столе ничего, кроме стопки чистых листов бумаги и авторучки.
Дойдя до середины кабинета, старик остановился, огляделся. Сержанта позади него уже не было. Некоторое время старик оставался в кабинете один. Незарешеченное окно с графином воды на подоконнике притягивало его. За окном было видно чистое небо и крыши домов с лесом телевизионных антенн. Тяжко вздохнув, старик отвернулся.
Он будто и не заметил, как в кабинете появился кто-то еще, арестованный успел его ощупать краешком острого взгляда. Высокий человек в светлом костюме вошел откуда-то из боковой двери и, чуть сутулясь, сел за стол, положил перед собой объемистую и изрядно уже потрепанную папку с бумагами.
– Садитесь, – пригласил он.
Старик съежился, словно напуганный неожиданным появлением другого, и тяжело опустился на стул. Человек за столом раскрыл папку и стал читать какой-то документ, словно забыв об арестованном.
В тишине неожиданно прозвучал глуховатый голос:
– Я стар, я болен… Я вернулся на землю своих отцов только умереть. Мне уже ничего не надо. Видит Аллах, я говорю правду. Да, я верил Джунаид-хану и ушел с ним, но это ведь было так давно. Я был молод и глуп… Я ни о чем не жалею; что было, то было… Советская власть милосердна и справедлива. Она не станет жестоко наказывать старика за ошибки молодости и за маленькое нарушение границы… Да, я ушел на чужбину, и все эти долгие годы мне несладко жилось. Задумал вернуться – вернулся… Я сам сдался пограничникам, не сопротивлялся…
Человек за столом поднял голову.
– Неужели я так изменился, Каракурт?!
На какую-то долю секунды их взгляды встретились, но старик сейчас же отвел глаза.
– Ты меня не узнал? – продолжал высокий. – Сегодня один человек, фронтовик, узнал меня на улице, он где-то мельком видел меня. А ты, Нуры, сын Курре, забыл старых знакомых, своих земляков… Нехорошо!
Старик долго молчал, потом выпрямился на своем стуле и впервые прямо и внимательно взглянул в глаза сидевшему напротив. Да, суровая жизнь, сопряженная со смертельным риском, не пощадила и его: пропахала глубокие борозды морщин на лбу, но глаза остались прежними – строгими, ясными и молодыми.
– Я… узнал тебя, ты Ашир, сын Тагана. Сразу узнал, – сказал он отвердевшим голосом. – Я часто вспоминал о тебе и часто жалел, что не убил тебя. Много раз у меня была такая возможность.
– Честно говоря, я тоже не предполагал, что увижу тебя еще когда-нибудь живым… Когда-то я пощадил тебя, Нуры. Да, да… И долго раскаивался…
– Ну вот и поговорили, – вздохнул старик и опустил голову. Он сразу сник, и плечи его затряслись в беззвучном рыдании.
Таганов поднялся с места, налил в стакан воды из графина, подал старику. Тот сделал несколько судорожных глотков, вернул стакан. Успокоился.
После долгой паузы Таганов спросил:
– Кто послал тебя?
– Мадер.
– Подполковник Вилли Мадер?
– Ну нет, он теперь не подполковник, просто Вилли Мадер… Вы это знаете, конечно… его титул.
– Жив курилка. Еще один старый знакомый… Все не может угомониться…
Казалось, совсем недавно босоногими мальчишками они играли у одинокого карагача возле аула. По весне вместе с родителями уходили в кочевье, в пустыню, манящую миражами, чтобы между самозабвенными ребячьими играми и недетскими заботами о скоте отыскать съедобные коренья тюльпанов, дикого лука-косика, собрать душистую степную траву исманаку, извечную еду бедняков.
Мальчишки росли закадычными корешами, пока в их жизнь не вмешалась грубая рука злого взрослого человека. Были дружками до того самого часа, когда они, помимо своей воли, привели к карагачу своих псов на потеху нукерам – воинам Джунаид-хана.
Шел тревожный двадцатый год… Аширу и Нуры было не больше тринадцати-четырнадцати.
С возбужденными лицами стояли они впереди взрослых. А вокруг них толпилось много народа: конные нукеры в лохматых папахах, в красных туркменских и цветастых хивинских халатах, перетянутых пулеметными лентами и винтовками, кое-кто с деревянной кобурой маузера на боку, другие без оружия; пешие дайхане в латаных серых халатах-чекменях, чабаны с крючковатыми посохами.
Гомон, гвалт – все кричали, подтравливая собак, сцепившихся в центре круга.
– Бас!.. Кш-кш!.. Бас!.. Гаплан, бас!
– Гап, гап!.. Вахей!..
Рычащий, лохматый ком катился под ноги мальчишкам, и те в восторге и ужасе шарахались в стороны или подбегали к волкодавам вплотную, чтобы уськаньем подсобить каждый своему псу. Хохот разносился по всему аулу.
Это был старый аул, приютившийся у подножия Копетдага, на самой границе гор и пустыни, некогда спасительное пристанище конных разбойников-аламанов, теперь облюбованное басмачами. Тут вдоволь воды, корма для лошадей, рядом высокие хребты с неприметными тропами и сыпучие пески: любое ущелье, любой бархан укроют от погони. Вдоль реки в беспорядке разбросаны пять десятков юрт и мазанок, скособочившийся саманный забор-дувал с глинобитным домом старейшины рода Аннамурата, в сторонке раскинулся караван-сарай с шестью большими каменными домами, принадлежащими Атда-баю, одна мечеть, возвышающаяся над аулом своим единственным щербатым куполом. Высокие пожелтевшие стога колючек у тамдыров – глиняных печей, в которых дайханки выпекают лепешки, понурые стреноженные ишаки.
Всюду, куда хватал глаз, всадники. Это банда басмаческого предводителя Джунаид-хана остановилась в ауле на короткий отдых. Всхрапывали непоеные лошади, ревели верблюды. Суетились нетерпеливые погонщики верблюдов, разгружавшие едва державшихся на ногах верблюдов. Уздечками раздирались в кровь ноздри верблюдов, упрямившихся от боли, усталости и бестолковых окриков измотанных людей. Бедные животные, тяжело груженные награбленным добром, рискуя сломать себе ноги, нехотя подчинялись погонщикам – шумно приседали на все четыре ноги.
Заполыхали костры под черными казанами. Несколько нукеров длинными ножами ловко свежевали баранов, а рядом гурт меченых овец, дожидаясь своей печальной участи, лениво жевал свою жвачку. Одни басмачи приводили в порядок амуницию, другие от безделья развлекались, стравив аульных собак. Из пустыни, поднимая густую пыль, подходил еще отряд всадников…
Немного в стороне от шумного круга другая толпа. Десятка три мужчин и стариков, окруженные подъехавшими сюда конниками, молча слушали человека в богатом хивинском халате. Он сидел на красивом тонконогом жеребце, поскрипывая новым седлом с притороченным к нему английским винчестером, убранным серебряными украшениями. На холеном лице с печатью властности – злоба и презрение. У его стремени стоял высокий мужчина с надменными складками возле рта. Серый повседневный халат-чекмен скрывал очертания массивной, рослой фигуры, коричневый тельпек – барашковая шапка – простого дайханина сидел почти на надбровных дугах, подчеркивая животную силу мощных челюстей. В ауле этого человека звали Курре – Ишачок. Родители когда-то нарекли его другим, более ласковым именем, но оно забылось. Еще сызмальства, то ли из-за непоседливости, то ли из-за упрямства его характера, к нему так и прилипла нелестная кличка. Он не обижался – привык.
Когда всадник поворачивал к Курре голову, самоуверенность смывалась с его лица угодливой улыбкой.
– Туркмены! Может быть, Аллах ослепил меня, и потому я не вижу среди вас мужчин, кроме Курре?! Или вы не туркмены, а стадо трусливых шакалов? Большевики свершат святое дело, когда перережут вам глотки, как баранам!.. Последний раз спрашиваю: пойдете со мной?
Люди молчали, переминаясь с ноги на ногу. В тишине был слышен злобный рык дерущихся вблизи озверелых псов.
Всадник горячил коня и, наезжая на толпу, размахивал трехжильной камчой, бросая в лицо то одному, то другому:
– Ты?! А ты? И ты тоже?!
Некоторые, загипнотизированные волей его, в страхе опустив глаза, переходили, кто медленно, а кто юрко, из толпы к стоявшему рядом со всадником дайханину Курре. Тот благосклонно оглядывал каждого приблизившегося, злобно косился на тех, кого распекал человек в богатом халате.
– А ты, Таган? Или у тебя теперь другой бог, кроме Аллаха? Может, поганый крест повесил себе на шею? Что молчишь? Ты ходил со мной на Хиву, ты дрался под Ташаузом, в плавнях Амударьи… Думал, если ушел сюда, в свой аул, то скрылся от меня? Помнишь, под стенами Бедиркента красные намертво обложили нас? Их пули отправили в небесный дворец вечности многих моих отважных джигитов… Но в тот день я вырвал тебя из ада и снарядил в дальнюю дорогу… Зачем?! Скажи!.. Затем, чтобы ты созвал под мое знамя своих соплеменников, земляков! А ты что?! В навозной куче застрял… Ты сам разбойник, и предки твои тоже аламаны… И умереть ты должен на коне! Сохой в наш век добра не наживешь. Что ж молчишь? Или ты стал бабой, Таган?
Угрюмый сорокалетний дайханин, которого спрашивал всадник, выступил на шаг из толпы, но только на один шаг, и остановился как вкопанный. Широкоплечий, рослый, он стоял, словно высеченный из большого осколка скалы. Всадник невольно залюбовался Таганом, хотя знал его с давних пор. «Голодранец, а держится, как хан… Несправедлив всевышний! Оделит же безродного и красотой, и статью… Силен, как пальван-борец, ловок, как барс, умен, как мудрец. Такой, если согласится, то будет служить верой и правдой, а не захочет, хоть на кол его сажай – не сломишь».
Человек в богатом халате дал бы дорого, чтобы склонить на свою сторону Тагана: не заманишь его – не справишься с другими. Птицу ловят птицей.
– Недостойны тебя такие слова, Джунаид-хан, – в голосе Тагана дрожала обида. – Пока я ходил с тобой на Хиву, двое моих сыновей умерли с голоду…
– Разве мало добычи мы взяли в Хиве?
В глазах Тагана мелькнула горькая усмешка. Он, выдержав уничтожающий взгляд Джунаида, не сводил с него прищуренных глаз.
– Ты спрашиваешь меня о добыче? Тебе лучше знать о ней, хан-ага… Еще спроси у Курре. – И он указал рукой на свирепого мужчину. – Он, хоть и молчит, тоже знает, какая была добыча!.. А я привез из Хивы лишь в плече кусочек свинца…
– Не много, – хмыкнул Джунаид, похлопывая костяной рукоятью плети по желтым ичигам, поверх которых были натянуты новенькие остроносые азиатские калоши.
– Да, не много, – уже без усмешки подтвердил Таган, по-прежнему не сводивший с Джунаид-хана дерзкого взгляда.
– Завтра придут большевики, они заберут у тебя последнее: жену, детей, юрту, овец – все твое добро, Таган. Я знаю, что говорю. Они оставят только твой кусочек свинца…
– У бедного туркмена добро на спине, ложка за поясом. Вот мое добро, – Таган остервенело дернул свой халат, драный и засаленный. – Человек родился не на коне и не с винтовкой. С омачем [1]1
Омач – старинное деревянное пахотное орудие в Средней Азии.
[Закрыть] жизнь честней. Аллах милостив… Я никуда не пойду.
– Хай, поганец!.. – процедил сквозь зубы Джунаид-хан и, коротко взмахнув, хлестнул Тагана по лицу камчой.
След плети отпечатался иссиня-бледной полосой от правой брови до верхней губы и на глазах потемнел, вздулся, засочившись кровавыми росинками.
Нервный скакун ахалтекинской породы, каких с незапамятных времен выводят только в Ахальском оазисе, будто почуяв настроение хозяина, шарахнулся в сторону. Джунаид-хан, потрясая плеткой, закричал:
– Вы еще пожалеете, что родились на свет людьми, а не свиньями! До самой могилы будете жалеть!.. – и, круто повернув сноровистого коня, поскакал прочь. За ним сквозь толпу, расшвыривая людей лошадьми, устремилась ханская охрана.
А люди разбегались с мрачными лицами к своим юртам, пригнувшись, вобрав голову в плечи, будто ждали погони или даже выстрелов в спину.
Таган, запыхавшись, вошел в свою юрту и остановился на пороге, раздумывая, что делать дальше. Из сумрака, пронзенного узкими лучами солнца, проникавшими сквозь драную кровлю, смотрели встревоженные глаза жены, дочерей.
– Надо прятать девочек, жена, – сказал устало Таган.
Она подошла к нему.
– У тебя кровь. – Концом платка Огульгерек попыталась стереть кровь с лица мужа.
– Оставь, – он легонько отстранил ее руку. – Делай, что я сказал. Где Ашир?
Огульгерек недоуменно пожала плечами, тревожно заглянула в глаза Тагану.
– Он возился с псом Гапланом… Слышала, как гремела собачья цепь. Может, там…
Таган, не дослушав жену, вышел вон.
А там, где конные нукеры – воины Джунаид-хана развлекались дракой собак, не смолкали азартные крики. Одна собака уже лежала с перегрызенным горлом, а вторая, изрядно потрепанная, поскуливая и облизывая раны, еле волочась по земле, пыталась уползти подальше от гогочущих людей.
Теперь в середине круга дрались мальчишки. Те самые двое, Ашир и Нуры, которых нукеры хана заставили привести на бой своих собак. Они кидались один к другому, колотили друг друга кулаками, впивались ногтями в лицо, кусались… По лицам их была размазана грязь, кровь вперемешку с невысохшими слезами обиды.
– Бас!.. Вур, вур!.. – орали нукеры. – Так ему! А ну, дай еще оборвышу!..
Отцы, Таган и Курре, почти одновременно подошли к толпе, где барахтались их сыновья. Некоторое время они стояли молча, не вмешиваясь в драку. Но когда худощавый и жилистый Ашир, вывернувшись из-под навалившегося на него Нуры, оказался сверху, Курре не выдержал, выбежал на середину круга и, схватив Ашира за шиворот, отбросил его.
– Забери своего щенка, Таган, пока я не искалечил его! – крикнул Курре. Он повернулся к сыну. Увидев слезы, оставляющие светлые полоски на грязных щеках Нуры, наотмашь ударил его по лицу, да так, что тот даже покачнулся. – Я тебя научу, как надо драться…
Разочарованные таким концом, ханские нукеры расходились, галдя и похохатывая.
– Он напал на тебя сзади? – допрашивал Курре плачущего сына. – Сын Тагана иначе поступить не мог…
– Это неправда! – звонко крикнул исцарапанный, но бодрый Ашир. – Скажи, Нуры…
– Да, сзади, отец, – кивнул Нуры, пряча глаза.
– Я так и знал. Сын труса – конечно же, трус…
– Я не нападал сзади! – защищался Ашир. – Мы честно дрались… Спросите у любого нукера… Когда мой Гаплан вцепился в его паршивого пса, конники кричали: «Собака оборвыша загрызла Елбарса, теперь ты загрызи самого оборвыша!» Он первым ударил меня. Я драться не собирался…
– Пойдем, Ашир, – Таган положил руку на плечо сына. Они торопливо зашагали к своей юрте.
– Трус! Трус! Трус!.. – неслись им вслед всхлипывания Нуры.
Аул все больше и больше охватывала тревожная суета – Таган и Ашир прибавили шагу. От некоторых юрт остались одни только остовы. Кошмы, ковры, одеяла, шерстяные мешки-чувалы – весь скарб грузили на верблюдов, лошадей, ишаков. То и дело куда-то уходили небольшие отряды всадников. В отдалении грохотали глухие раскаты – не то выстрелов, не то грома. Они вносили в аул сумятицу, порождали волнение. В воздухе пахло гарью, пылью и тревогой.
Ашир еле поспевал за широким шагом отца, с беспокойным недоумением поглядывая на него снизу. Он что-то хотел спросить, но решился на это лишь у самой юрты:
– Почему ты не ответил отцу Нуры? Разве ты трус? Разве не ты однажды на соревнованиях положил его отца, Курре, на обе лопатки? Ты же лучший пальван на всю округу!.. У тебя кровь на лице. Кто посмел тебя ударить, отец?
Таган молчал. Ему было не до мальчишечьих обид: иные думы буравили голову.
– Мы тоже поедем за всадниками Джунаид-хана? – не умолкал Ашир.
– Нет.
– Почему? – разочарованно удивился Ашир. – Нукеры говорили, что, если не уйдем, большевики сожгут аул, а нас убьют…
– Я думал, ты у меня уже взрослый, Ашир, а ты задаешь так много глупых вопросов сразу… Возьми лопату и иди за мной.
Таган вошел в юрту, быстро скатал лежавшие на полу ветхие кошмы и, поплевав на шершавые ладони, с силой вонзил лопату в сухую землю рядом с очагом, где стоял закопченный таганок. Тут же стал рыть и Ашир, стараясь не отставать от отца. Но у мальчика не получалось так сноровисто, как у Тагана. Подросток остановился на секунду, чтобы перевести дыхание.
– Зачем яма, отец?
– Быстрей, быстрей! – рассердился Таган и, повернувшись к жене и дочерям, крикнул: – А вы что стоите? Выгребайте землю руками!
Обе дочери и жена бросились помогать мужчинам. Вскоре рядом с глубокой ямой выросла большая куча земли. Ашир, не выпуская лопату из рук, устало присел на корточки. Таган, сбросив на дно ямы подушки, приказал дочерям:
– Джемал, Бостан, будете сидеть здесь не дыша, что бы ни случилось, пока я или Ашир не отбросим кошму. Принеси им сюда кувшин воды, жена…
Девочки одна за другой спустились в яму. Мать подала им туда кувшин. Таган положил поперек ямы обе лопаты, несколько веток кустистого гребенщика и накрыл сверху кошмой, оставив лишь небольшое отверстие для дыхания. Поверх кошмы отец и сын набросали тонкий слой земли.
В своей новой юрте, устланной иомудскими и текинскими коврами, сотканными лучшими мастерицами этих крупных туркменских племен, обедал Джунаид-хан. Справа от него сидел человек с бледным узким лицом европейца. Он был в белом тельпеке, красном халате, надетом поверх суконного френча с большими накладными карманами. Его тонкий нос, уловив кислый запах овчинных тулупов, сваленных почти у самого порога, и терпкого пота, брезгливо морщился. Слева на ковре восседал во всем белом, высокой чалме, просторном халате и узких штанах ишан – глава мусульманской общины племени. Вокруг большой скатерти, уставленной дымящимися блюдами, было еще человек десять. Среди них несколько офицеров в потрепанных мундирах бывшего Текинского Его Императорского Величества полка. Здесь же на одном из самых последних мест сидел стиснутый такими же, как он, прихлебателями, дайханин Курре. Теперь его продолговатую голову венчала белая папаха, на серый рабочий чекмен он напялил еще красный, шуршащий шелком халат – атрибут знатности и аристократизма.
Ханская юрта из белого войлока, с большой массивной дверью, окованной медью, была непомерно велика. Полукругом, привалившись к стене, стояли объемистые кожаные мешки-саначи, по всему видно, набитые не мукой. На них громоздились ковровые хорджуны-сумы, крепко зашнурованные черными волосяными веревками. Рядом стояло два тяжелых ящика, сколоченных из толстых досок.
Перед сидящими высились горками нетронутые лепешки чапады, слоеные поджаренные в сахаре куличи-гатлама, вкусные раскатанные и поджаренные куски теста – чельпеки, связки сушеной дыни, в деревянных чашках отливал синевой верблюжий чал – хмельной напиток из сквашенного молока.
Джунаид-хану поднесли блюдо с разваренной бараньей головой. Двумя руками со словом «Бисмилла!» («О, во имя Аллаха!») он с хрустом разломил череп и, выковыряв пальцем распаренный студенистый глаз, бросил это на тарелку человеку, сидящему справа.
Один из офицеров, склонившись к европейцу, шепнул по-русски:
– Это знак особого уважения…
– Гот дем!.. – тихо выругался европеец и холодно ответил текинцу: – Знаю без вас.
Он густо посыпал солью бараний глаз, откуда-то из-под халата достал объемистую флягу, обтянутую серым сукном, и, чтобы подавить в себе отвращение к еде, отхлебнул добрый глоток, затем с деланной почтительностью протянул флягу с водкой Джунаид-хану.
В это время в юрту вошел охранник, стоявший на часах у дверей.
– Хан-ага, тебя хочет видеть старейшина рода Аннамурат.
Джунаид-хан молча кивнул, принимая у англичанина флягу. Обтерев горлышко лоснящейся от бараньего жира рукой, он отхлебнул глоток, передал флягу дальше по кругу; духовник – ишан – отстранил ее рукой и снова принялся за еду. Никто не обратил внимания на старика, вошедшего в юрту и остановившегося в ожидании приглашения. Позади него возвышалась рослая фигура ханского сотника – юзбаша.
– Салам алейкум! – поздоровался старик.
Ему не ответили, даже не подняли голов. Слышалось лишь чавканье и сопение.
Джунаид-хан отбросил обглоданную кость, которая откатилась к ногам старика, стоявшего у входа, облизал пальцы, обтер их о край скатерти и, смачно рыгнув, поднял на Аннамурата тяжелый взгляд.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?