Электронная библиотека » Равиль Бухараев » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 13 марта 2014, 02:12


Автор книги: Равиль Бухараев


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +

ТРЕЗВЫЕ ПИРЫ

МЕТЕОПРОЛОГ
 
Дух праздности и суета
взаимны, сознанье увеча.
Предтеча грозы – духота.
Молчание – речи предтеча.
 
 
Держу, не дыша, на слуху:
в чащобе, где душно и сухо,
у лютика – рыльце в пуху,
у ландыша – заячье ухо.
 
 
Тусклы незабудки глаза.
Неужто в усилии вящем
всей мощью грядущей гроза
прольется, шипя, в настоящем?
 
 
Запомню ли я наизусть,
как в шуме дождя проливного
шиповника крошечный куст,
шурша, превращается в слово,
 
 
как свежий и нервный поток,
в своем обращенье бессмертный,
к строке приживляет цветок,
безропотно первый и бледный?
 
ВЕЛИКАЯ СУШЬ
 
Вблизи Казани,
за грядой оград,
меж квазиазиатских дачных пагод
зацвел зеленоглазый виноград,
нечасто вызревающий до ягод…
 
 
В начале мая не случилось гроз.
Мороз измучил все деревья скопом,
но саженцы узбекских буйных роз
все ж зеленели рядышком с укропом;
за изгородью, где блестел залив,
увидел я,
скрипя сухой калиткой,
что рябь воды и шелест грузных ив
прошиты белой солнечною ниткой.
 
 
Шуршание и шорохи машин,
спешащих по Казань-Московской трассе,
не достигали зелени крушин,
застывших вкруг залива в сне и трансе,
 
 
и в жизни вечной на земле ничьей,
в прибрежной почве и наплывах света
любовь стрекоз и дождевых червей
доверчивей была, чем взгляд поэта.
 
 
Дрозды всей шайкой лезли в соловьи;
зудел комар, предвидя кровопьянство,
ни слез, ни вдохновенья, ни любви
не означало для меня пространство,
и понимал я, в воду заходя
среди аира и болиголова:
вот листья,
вот цветы,
но нет дождя.
 
 
Как близок вечер…
Как бессильно слово…
 
 
Озноб,
по коже пробежавший вдруг,
разул глаза,
и на воде искристо
забился язь, и разбежался круг,
задев лягушку возле стрелолиста.
 
 
– Я долго шел, но где мои следы? —
спросил я совесть,
и в приливе ночи
присев на камень около воды,
закрыл глаза, как будто смежил очи…
 
 
…То Речь была или речной простор
могучего ночного половодья…
 
 
Я видел:
город вышел на бугор,
воздев к созвездьям минаретов гроздья.
 
 
…То Речь была, иль на воде, дрожа,
вне воли и сознанья человека
таинственною правдой миража
лежал пейзаж шестнадцатого века…
 
 
Уже бледнела ночь, и на заре,
не зная ничего и не умея,
стоял я на Зилантовой горе,
в пристанище языческого змея,
 
 
и видел, как, над половодьем взмыв, —
истории утраченные звенья, —
сияли восемь башен Кул Шариф,[9]9
  Мечеть в средневековой Казани, которая, по мнению историка Михаила Худякова, могла являться прототипом собора Василия Блаженного.


[Закрыть]

пленительные Бармы откровенья…
 
 
Град оживал для суеты дневной:
град мастеров, купцов-деляг, поэтов,
град воинов.
За крепостной стеной
орали муэдзины с минаретов.
В посаде, помня о мирских делах,
вставали кузнецы и кожемяки,
в армянской и славянской слободах
готовили товар к базарной драке,
и солнце загоралось в изразце
и проникало в город сквозь бойницы;
намаз творила челядь во дворце
во славу и во здравие царицы,
сменялись часовые над стеной,
отсвечивали копья на отлете…
 
 
И чуял я,
что за моей спиной
вдали, на Круглом острове, в болоте
был стук топорный и железный лязг:
там, басурманам с Волги угрожая,
дьяк Выродков сколачивал Свияжск,
варяжский флот усердно снаряжая…
 
 
Так повелел надежа-государь,
еще не Грозный, в помыслах о Боге:
 
 
«Да сбудется, чтоб знал любой букварь:
Казанский змей задушен бысть в берлоге».
 
 
Отныне Русь воздвигнется с колен…
Я ощущал сквозь щемь души и жалость —
необходимость грозных перемен
грозой в рассветном воздухе рождалась.
 
 
…То Речь была, иль не было ее…
 
 
(Жара давила на сознанье ложью.
Жара плыла сквозь бытие мое
как наказанье Среднему Поволжью;
условясь ничего не замечать,
лелея паучков, курорт-природа
уста свои замкнула, и печать
оттиснула – не-вера есть свобода…)
 
 
Не верил я, и не был я пророк,
не верил я, хоть верую без меры.
 
 
Сказал Тукай: «Ты будешь одинок».
Сказал Туфан: «Тебе не будет веры».[10]10
  Габдулла Тукай, Хасан Туфан – классики татарской поэзии.


[Закрыть]

 
 
«Когда народы, распри позабыв…»
 
 
… В курорт-природе, где замлели грозы,
на плоскости воды, в объеме ив
боязнь сказать
резвилась, как стрекозы.
 
 
И сон исчез, как высохла слеза
обиды первой на щеке ребенка.
И я заснул, и я открыл глаза:
дрозды орали,
шелестела громко
листва дубов, не веруя в нельзя,
был день беспечно-дачным и обычным…
 
 
(Жгло солнце,
смертной засухой грозя
душе,
и сердцу,
и полям пшеничным.)
 
 
Посильно славя жизнь, журчал ручей,
меня ж в ней было безысходно мало!
Я сознавал значенье мелочей,
но бытие меня не сознавало…
 
 
Мне эта жизнь – что память во плоти!
В шиповнике,
среди цветов и терний,
вблизи Казани, близко к тридцати,
я озирался в темноте вечерней,
оглядывался в темноте ночной
я, сосланный в себя и в между-речье,
где черной, мокрой бабочкой речной
мне нынче лето шлепнулось в предплечье.
 
 
Напрасны были зрение и слух.
По-над водой,
подверженной цветенью,
скользила чайка, словно Божий дух,
смыкаясь иногда с пернатой тенью,
а за спиной,
где жил в заборах сад,
где в помидорах загорались свечи,
мне вновь, как веки вечные назад,
ложились тьма и духота на плечи…
 
 
Куда ни кинь – повсюду мнился клин:
свет в эфемерных теплился хоромах,
но еле дух переводил жасмин
в невзрачном окруженье двух черемух;
 
 
пион, вальяжный, словно Дон-Жуан,
качался молча, сочиняя враки,
на клумбе шелестел Кармен-соблазн:
роняли юбки однодневки-маки.
 
 
И плети огурцов, и острый лук,
укромную морковь и сок салата
июнь,
кося под азиатский юг,
грозою обошел на Стратилата.
 
 
Просили влаги рощи и леса,
поля во все концы и расстоянья,
и воздевал я к небу очеса
вблизи Казани и солнцестоянья.
 
 
– Даждь хлеба, дождь!
Поверь я в Зодиак,
к Иегове во мраке воззови я —
в кругу созвездий задыхался Рак,
звезда Наталья и звезда Мария…
 
 
– Зачем я есть?
Зачем вблизи Казань,
а не Зугдиди или дебри Поти?!
Здесь душно.
Это медленная казнь
листвы, колосьев, совести и плоти,
– гневил я память.
 
 
…Гибкая лоза,
во исполненье слов и предсказаний,
ползла по звездной раме, как гюрза,
как змей Зилант, ползла вблизи Казани,
в наивно-геральдической ночи
вползая в суть событий терпеливо…
 
 
Назначенный природой в палачи,
кричал болотный лунь во тьме залива:
 
 
кричал,
что, несмотря на духоту,
всё в мире совершенно без изъятья,
кричал,
закономерно на лету
верша свое подлунное занятье…
 
 
– Зачем я есть?!
Кончается глава:
 
 
Казанское неслыханное царство
не Грозный взял,
не Курбский,
не Москва, —
Казань взяла идея государства.
 
 
Ложь? Истина?
Молчанием крича,
ни Библии не зная, ни Корана,
я вас не ощущаю у плеча:
я слишком поздно был и слишком рано.
 
 
До-жизнь мою доселе без труда
изобразил бы Поллок на картине
как нить из ниоткуда в никуда
в чужой и бесконечной паутине,
 
 
но на какой из площадей Москвы,
изобразит невероятный мрамор
меня и время «мертвой головы»
в час комаров, кикимор и карамор?
 
 
Вздохнуть дозволит ночь,
но что потом?
Жара, как ложь, приговорит и совесть.
 
 
Лоза ползла в ночи, и снова сном
казалась жизнь, и продолжалась повесть,
в которой саду было невдомек,
что при своей экзотике нездешней
лоза – не геральдический намек,
она стократ мудрее и безгрешней!
 
 
Она
звала в зловещей духоте
ночных небес, подхваченных ветвями,
навоз и розы жизни в простоте
сопрячь на почве, вспаханной червями,
 
 
намучиться над прозой жизни всласть,
не пренебречь ни выдохом свободы,
понять,
что есть раздвоенности власть
как отраженье двойственной природы,
не жить привычкой, заведенной встарь,
душе чинящей слабость и увечье…
 
 
Татарско-русский – это лишь словарь,
но истина – в духовном между-речье.
 
 
Лоза ползла в поволжской тишине,
ползла, с мгновеньем каждым оживая,
и тень ее скользила по стене,
другие тени к жизни вызывая,
других воспоминаний череда,
гнев и любовь, надежда и досада
входили в сердце вновь и навсегда
вблизи Казани, в окруженье сада…
 

1979

МЕЖДУ-РЕЧЬЕ
 
Живая память обретает плоть,
когда – в Казани и в ладони – летом
сирени детства розовая гроздь
возникнет мокрой тяжестью и светом.
 
 
Есть тысяча названий у цветка:
двунадесяти языков заслуга.
Но осознала детская рука
его на ощупь как пожатье друга.
 
 
Очнусь: я жив, и небо в облаках…
Благодарить ли облако и небо,
что на земле на разных языках
сумею попросить воды и хлеба?
 
 
Отметясь по движенью облаков,
не убоясь ни славы, ни увечья,
вхожу из сопряженья языков
в пространство Духа – область между-речья.
 
 
В друзьях знакомы многие края.
Лишусь ли плоти, голоса и слуха,
уже полжизни возмещаю я
родство по крови – родственностью духа
 
 
в пространстве между-речья; не судья
себе и людям, в горе и нирване
над замкнутым простором бытия
я различаю выпуклые грани.
 
 
…Грань-Грузия, сомненья отстраня,
гляжу, осознавая – виноват ли? —
что живы от рожденья для меня
щемящий свет и гордый воздух Картли.
 
 
В горах, на море – всё навек и так;
пускай гляжу на побережье строже,
но жив самшита совершенный знак,
смоковница жива в слоновой коже.
 
 
…Молдавия, свободе был не рад
я, в Кишинев попавший ненароком
в те дни, когда прозрачный виноград
захлебывался теплым терпким соком.
 
 
Тогда на свет цыганского костра
я твердо шел, надеясь не вернуться,
но насмехалась, съехав со двора,
груженая колхозная каруца.
 
 
…Башкирия: расплавленная медь,
тягучий мед уральского заката;
здесь шмель космат, как маленький медведь,
в степи на первоцветах Салавата,
 
 
здесь вечные скрещения дорог
кровавыми копытами избиты,
здесь карстовые пропасти, где Бог,
считая время, лепит сталагмиты.
 
 
…Грань-Украина, горько и давно
не прилетает аист к изголовью,
но мне ли так напрасно суждено
с тобой делиться жизнью и любовью?
 
 
На слышных языках ответа нет,
а в между-речье– суховей и травы.
Слились над крымской степью тьма и свет:
Софии блеск и мертвый сумрак лавры.
 
 
…Чувашия, о жимолость и хмель,
жилище пчел библейских в росной влаге!
Языческая черная свирель
звонка навек в дубраве и овраге.
 
 
Не здесь ли соловьи примнились мне
вблизи залива, где крушины волглы,
и нашептал о вечности и сне
таежный мох левобережья Волги?
 
 
…Калмыкия, сон-бархатная ночь,
ночь-тишина, которой в будни бредим,
не Будде ль одному возможно мочь
руно твоих небес прожечь созвездьем?
 
 
Как свеж твой воздух! Мне на вираже,
закрученном безвыходной отвагой,
мерещились в пустынном мираже
тюльпан и чайки крик над редкой влагой.
 
 
…Грань-Казахстан; неутолимый вздох.
Горизонталь и вертикаль. О, странник,
лишь вспыхнул на горах горючий мак —
осенний покраснел уже кустарник.
 
 
Какой простор – вместилище любви!
Пока мазаров[11]11
  Мазары – захоронения у восточных народов.


[Закрыть]
голосам я внемлю,
пред юртой, как пред храмом Яссави,
смирю гордыню, поцелую землю…
 
 
Грань: между-речья символы ясны,
и я не замышлял эксперимента,
пройдя в напрасных поисках весны
маршрутом от Чукотки до Чимкента.
 
 
Равно тревожит сердце кровь-струя —
хлеща на воле – раздувая вены,
будь прокляты границы бытия,
но грани без границ – благословенны!
 
 
Благословенна будь, судьба моя,
дурная, окаянно человечья,
за родину, за чуждые края,
за немощь слов, за правду между-речья!
 
 
Что сшито на века – не распороть,
какая б мне ни выпала проруха,
живая память заменяет плоть,
пока душа жива в пространстве Духа.
 
ДОРОГА
 
И повела без Бога
горестные стада
пасмурная дорога
в светлое никуда.
 
 
Что ни бугор – горбата,
родненькие мои,
что ни загиб – рогата,
словно язык змеи.
 
 
Тварь уродит ли двойню,
рядят по простоте:
левый бежит на бойню,
правый ревет в гурте.
 
 
Будет и в нем потреба.
Все ли мученья – зря?
 
 
Вот и она – вполнеба
Судного дня заря.
 

1990

* * *
 
Не домолишься нынче тепла,
не допросишься.
Душу выдуло, как из дупла:
вслед не бросишься.
 
 
И – куда, коль снаружи мороз,
снег по наледи,
даже в люди не выйти всерьез,
разве – на люди.
 
* * *
 
Мне умирать сто раз на дню:
я на краю.
Вокруг сбиваются в родню,
да не в мою.
Но утешаюсь – исполать,
жизнь хороша!
Пока способна умирать —
жива душа.
 
ВОЛЯ
 
И мнятся в мире обязательном,
неукоснительном и странном,
щегол – на пальце указательном,
малиновка – на безымянном…
 
 
Пернатых тех еще при Брежневе,
едва зазеленели ветки,
я с малышом в Покровском-Стрешневе
на волю выпустил из клетки.
 
 
О них в лесах не позаботятся,
но это, мальчик мой, детали…
Они вовеки не воротятся, хоть никуда не улетали.
 
ДО СВЕТА
 
Что забижаешь, Господи?
Что забираешь дар?
Тоже душа не гвоздь, поди,
выпрямить под удар.
Тоже душа не кость, поди,
голую бросить псам…
Дай разогнуться, Господи!
Прочее всё – я сам.
 
СКАЗ О СПАВШЕМ НА ЗАКАТЕ
 
Молил его инок по прозвищу Мышь:
– Одумайся, брате!
Грехов не замолишь – тоски не заспишь,
не спи на закате…
 
 
Вечерню проспишь – не потрафишь отцам.
На то и обитель:
на зорях не спать наказал чернецам
Пафнутий-зиждитель.
 
 
На то и хандра, чтоб едуча была, —
не спи на закате!
Из кельи ответила душная мгла:
– Так томно мне, брате.
 
 
При братии всей молвил пастырь честной:
– Одумайся, сыне!
В обитель ты взят с неизвестной виной
из грозной пустыни.
 
 
Пошто попираешь здесь благость и тишь,
геенна сладка те?
 
 
Грехов не замолишь – вины не заспишь,
не спи на закате…
А коли была епитимья легка —
могу и жесточе!
 
 
Услышалось глухо из-под клобука:
– Так томно мне, отче.
 
 
Коль пагубной тяги не мог превозмочь —
в одной лишь рубахе
погнали его из обители прочь
топтаться во прахе.
 
 
Ни кров не блазнил, ни работа, ни хлеб,
ни лютые дали…
 
 
– О Господи, как на закате судеб
рвут сердце печали!
 
 
Сгибается дух мой, – и клонится плоть
на дикое ложе…
 
 
Мне в яви отчаянья не обороть,
так томно мне, Боже!
 
 
А солнце в закатном мелькало дыму,
как Ярое око.
 
 
– Не спи на закате, – был Голос ему, —
мне так одиноко
на сиром ветру, в суесловьях имен,
в слезах укоризны:
 
 
не спи – Я с тобой —
на закате времен, в пустыне отчизны.
 

Переделкино, 1989

* * *
 
Отпусти мою душу на волю.
Я уже никуда не уйду.
Что могло – уже пало на долю
в этом бедном и мокром саду.
 
 
Мне знакомы все тени и звуки,
все тропинки по нашей глуши.
Мне не нужно ни славы, ни муки,
только воли – на скудость души.
 
 
Ни о чем, кроме нищенской воли,
я не мог бы просить без стыда.
Я увидел свечение боли.
Я уже не уйду никуда.
 
 
За ограду – к небесному полю
всё равно я стези не найду.
Отпусти мою душу на волю.
Я уже никуда не уйду.
 

1989

В. Б.


* * *
 
Влияют на умы,
светло зазеленев,
внезапные холмы
разбуженных дерев.
 
 
Смягчая взгляд и взор,
окружность и овал
вселяются в простор,
где угол зимовал.
 
 
В пустые небеса
без горя и границ
вселились голоса
полузабытых птиц,
 
 
так радостно спеша,
так искренне паря,
как будто и душа
летала за моря,
 
 
как будто и она
летала зимовать,
и вся ее вина не боль,
но благодать.
 

1989

* * *
 
Кому теперь пишу,
как вздрагивает нервно
подлесок молодой,
багровая ольха и голубая верба
над меркнущей водой?
 
 
Беспамятен простор,
и ветер,
и синица,
но сердцу и уму
страшней всего – уснуть
и больше не присниться
на свете никому.
 
* * *
 
На желтой, уже приполярной Оби,
растущей, как древо, чьи ветви – протоки,
простужен шиповник,
но счастлив в любви,
поскольку вокруг небеса волооки…
 
 
Такая вокруг золотая туга,
что не угадаешь, какая недоля
потянет на север, метнет на юга,
уронит в траву среднерусского поля.
 
 
Какими словами язык ни калечь,
какими созвучьями ухо ни мучай,
прозрачна лишь неизреченная речь,
а всё остальное – удача и случай.
 
ВКУС ОСЕНИ
 
Ленивый год Свиньи – татарская примета
больших дождей; они пророчат мне беду.
Оскомину набил притворный привкус лета:
малина в молоке,
оладьи на меду.
 
 
Перебивали сласть черемуха и мята,
черничный красный сок, зеленый колосок.
… Я вижу из окна: дождями рожь измята,
тяжелый урожай ложится на песок.
 
 
Но спелое зерно затеряно в полове.
И жду наверняка, дверь настежь отворя:
вот-вот напомнит вкус разбитых губ и крови
латунный листопад начала сентября.
 
* * *
 
Ярятся соловьи славянского верлибра
под алчный волчий рыск и соколиный лёт
не в нашем ли саду, где пасмурно и сыро,
где царствует сирень и жимолость цветет?
 
 
Не в нашем ли саду, где я, не просыпаясь,
слежу табачный дым сквозь жимолость дождя,
бежит суровый волк, летит порожний аист
и ласточка летит из норки от гвоздя?
 
 
О, голубая ветвь над мокрым листопадом!
Сиреневая ветвь над существом моим!
В славянском полусне, на ощупь, влажным садом
шагаю, и люблю, и раздвигаю дым…
 
ПАУТИНА
 
Среди ветвей, не зная страха
меж небом и землей висеть,
сплела по осени Арахна
свою пленительную сеть.
 
 
Вымаливаю как прощенье,
с отчаяньем и прямотой,
неуловимое уменье
распоряжаться пустотой.
 
 
Но, пробуя на зуб созвучья,
я вижу, голову задрав,
как неумело вправил сучья
березам скверный костоправ,
 
 
и в них – гармонией бесспорной,
как хрип у ворона в зобу,
все та же музыка, которой
накаркал сам себе судьбу.
 
 
…В листве холодной и блескучей
дрожа, но успевая стыть,
течет элегии паучьей
нутром рассчитанная нить.
 
 
Она, как музыка, прервется.
Тогда не отыскать следа.
Но кто в душе кричит и рвется,
и не уходит никуда?
 
ЛОПАСНЯ
 
О чем расскажешь в двух словах
в лесах у чеховской усадьбы,
когда горчит в твоих губах
созвучие судьбы и свадьбы,
о чем?
 
 
– Над нервной пустотой,
где ничего уже не стою,
над вербой бледно-золотой,
над смутной мартовской водою
прощай – с любовью!
Никогда
ясней не станут и прекрасней
сосна, и смутная вода,
и синий мостик над Лопасней!
 
 
На правом, ровном берегу
да пребывает в равновесье
след волка на сыром снегу
с прыжком косули в редколесье!
 
 
На левом, над слюдой ледка
да воссияет на морозе
цветок с цыганского платка
и пестрый дятел на березе!
 
 
– Зачем? Прогоркла суть весны,
пока до предпоследней точки
мы сопрягали тень сосны
с цыплячьим тельцем вербной почки…
 
 
Заплачет дятел или волк,
и скроется в струе попутной
цветок,
и темен мой платок,
и сыро над водою смутной…
 

1978

Н. А.


* * *
 
А этот дождик молодой
куда ты денешь?
Четыре утки над Москвой
летят на Сенеж.
 
 
Четыре взрослых крякаша
кричат тревожно.
 
 
А жизнь безбожно хороша —
и невозможна!
 
СУМАРОКОВ
 
Пей зеленое вино, Александр, Расин российский!
Не дано, так не дано, до забвенья путь неблизкий!
Отрешася от семьи, ты один по воле рока
окунул перо глубоко во Кастальские струи…
 
 
На Руси висит туман междувременья, порока,
но трагедия – обман, а комедия – морока…
Завалящий тянешь фант – слова, а не славы ради.
Козырь в нынешнем раскладе – фаворит, сиречь амант…
 
 
Где алмазная звезда? Сумрак, истеченье сроков.
Да кому в тебе нужда, Александр Сумароков!
Пей и славы не проси, а забвенье – не минует…
С Оренбуржья ветер дует. Оживленье на Руси.
 
 
Муж в лаптях и армяке, отупевший от работы,
с топором грядет в руке, растоптав твои заботы.
Исправлять дворянский нрав от сохи грядет мессия.
Пробуждается Россия, заповеди все поправ!
 
 
Глянь, провидец, в белый лист сквозь пожары да измены:
вот курчавый лицеист, вот иные перемены…
Ты к судьбе своей готов, так пускай увидит, дура,
как глядит литература в опустевший полуштоф!
 

1975

ПАВЛОВСК
 
Барокко. Рококо. Уральский камень.
Арап лукавый – завитки усов.
Опальный Павел нервными руками
ревниво проверяет ход часов.
 
 
Качаются весы слепой богини…
На цыпочках идет за Павлом гнев
по долгим залам… Подлинный Челлини
высчитывает время нараспев.
 
 
А на Руси – полвека бабье царство!
Минует век, блистая и дразня…
Мальтийский крест. Светлейшее гусарство.
Уходит время, милые друзья…
 
 
Рассерженная кровь не отбесилась…
О, вечно юный Павел, мамин сын!
Чьим промыслом, скажите же на милость,
мы в мальчиках гуляем до седин?
 
 
В седых ночах, сыпучих от бессонниц,
в чуть укрощенных северных лесах
он мается, сиятельный чухонец,
подталкивая маятник в часах!
 

1975

ЧЕРНОУСАЯ СТАРИНА
 
Новый год, айн файртаг, праздник,
за оконцем снег искрится…
Помышляет о Наказе
матушка-императрица.
 
 
Северный туман развеян
ветром западной свободы.
Граф Григорий клеит фрейлин,
Ломоносов пишет оды,
 
 
Сумароков днесь возводит
храм российской Мельпомены…
Нет ли смуты где в народе?
Перемены… Перемены…
 
 
Что народ? Народ гуляет,
каждый третий – пьяный в стельку.
Крест нательный пропивает
где – Иван, а где – Емелька…
 
 
Чем еще народ обижен?
Сам воссел в тепле и вони!
Из Вольтерова Парижа
скульптора примчали кони.
 
 
Бронзовый свирепый всадник
над Невою воцарится…
Новый год, лукавый праздник.
За оконцем снег искрится.
 
 
Просвещенная столица
освещается престранно.
То – луна, императрица,
как бердыш времен Иоанна.
 
 
Контрдансовые были
после бала поостыли.
То ли псы во рву завыли?
То ли бабы крепостные?
 
 
Что же будет? Кто осудит?
Что за бес, не зная страха,
приживалку вывел в люди,
сунул шапку Мономаха
слабой бабе?
Злой проказник,
будь и впредь слугой царице!
 
 
Новый год, серьезный праздник,
За оконцем снег искрится.
 
 
Ни ружья, ни пистолета,
забубенный атаман,
загулял в кружале где-то
казачина Емельян!
 
 
В кабаке хмельная драка:
голь гуляет, мнут бока!
Воет во поле собака.
Ночь темна и глубока.
 
 
Норовит кабатчик – в ухо!
Гей, веселье на Руси!
Емельянова сивуха
лихо льется на усы.
 
 
– Шебутные, диво разве,
по зубам – и я могу!
 
 
Новый год, веселый праздник.
Кровь чернеет на снегу.
 

1975

ДЕРЕВО БЕДНЫХ
 
Пустынна Ясная Поляна.
Закат над липами горит.
Рассеянно и осиянно
вяз пред усадьбою стоит.
 
 
И там, где колокол над ухом
висит, растерянно гремя, —
пристанище для нищих духом,
для бедных странников скамья…
 
 
Здесь не слышны мольбы и пени,
когда сквозь мокрый полумрак
мыслителей российских тени
являются в закатный парк.
 
 
И вот
осенний ветер свищет,
на вязе колокол стучит.
Тень Герцена чего-то ищет.
Тень Чаадаева молчит.
 
 
И сам
по синим тучам с неба
спускается к скамье пустой
с краюхой призрачного хлеба
Лев Николаевич Толстой…
 

1975

ГОГОЛЬ
 
Я умер – не спасут больницы!
Я мертв, собратья-мудрецы…
Сегодня лучшие страницы
в России пишут мертвецы.
 
 
Потусторонние поэты
ведут с отчизной разговор.
Мы вместе с Пушкиным отпеты.
Давно умолк прощальный хор.
 
 
Средь верноподданнейшей гили
российский угасает стих…
Расположась в своей могиле,
гляжу на суету живых:
 
 
у Яра звякают монисты,
и «Не вечернюю» поют,
 
 
вслед декабристам – аферисты
друг друга – скопом – продают.
 

1975


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 4.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации