Текст книги "Город чудес"
Автор книги: Роберт Беннетт
Жанр: Городское фэнтези, Фэнтези
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Сигруд медленно поворачивается и опять смотрит на Павлика.
– Значит, – тихо говорит дрейлинг, – они не знают, кто… сделал с нею это?
– Если и знают, то не говорят, – отвечает Павлик.
Сигруд замолкает, и выражение шока и ужаса на его лице сменяется чем-то новым: быть может, мрачной твердостью, словно он только что принял решение, которое откладывал слишком долго.
– Ну хватит, – говорит бригадир. – Дрейлинг, кончай придуриваться и помоги разгрузить телегу.
Другие лесорубы спешат взяться за дело, но Сигруд стоит как вкопанный.
– Бьорн? – спрашивает бригадир. – Бьорн! Впрягайся, ты, ленивая задница!
– Нет, – тихо отвечает дрейлинг.
– Что? «Нет»? В каком смысле «нет»?
– В прямом, – говорит Сигруд. – Я больше не такой, довольно.
Бригадир решительно подходит к нему и хватает за руку.
– Ты будешь таким, каким я, мать твою, тебя назо…
Сигруд поворачивается, и внезапно голова бригадира откидывается назад. Потом Сигруд крутит его, вертит и швыряет на землю. Бригадир лежит, скрюченными пальцами хватая себя за горло, давится и кашляет, и другие лесорубы лишь через несколько секунд понимают, что дрейлинг ударил его в трахею – одним резким движением, таким быстрым, что его оказалось трудно заметить.
Сигруд идет к телеге, хватает топор, потом возвращается к распростертому бригадиру. Держа топор в одной руке, заносит его над лежащим так, что лезвие оказывается на расстоянии волоса от его носа. Бригадир перестает кашлять и таращится на лезвие широко распахнутыми глазами.
Топор надолго зависает без движения. Потом Сигруд как будто немного уменьшается, его плечи поникают. Он швыряет топор прочь и уходит в ночную темноту.
* * *
Он упаковывает свою палатку и вещи, прежде чем лесорубы придут в себя достаточно, чтобы явиться с претензиями. Делает последнюю остановку на выходе из лагеря, где вынимает лопату из рабочих принадлежностей. Он уже слышит крики бригадира, которые эхом раскатываются над кострами, и голос его потрескивает, как восковая бумага: «Где этот ублюдок? Где этот ублюдок?»
Сигруд пускается бегом через расчищенные поля к низким лесным зарослям; вокруг него залитая бледно-серым светом равнина, покрытая оставшимися от погубленных деревьев пнями и оттого похожая на испещренную кратерами поверхность луны. Он замедляет ход, лишь оказавшись в тени пихт. Он знает эти земли, знает эту местность. Ему известно о сражениях в таких условиях гораздо больше, чем лесорубам.
Сигруд ненадолго останавливается на верхушке оврага, закинув ботинки на извивающийся корень. Его сердце колотится. Все кажется смутным, далеким и ужасно неправильным.
«Мертва. Мертва».
Он встряхивается, пытаясь отстраниться от случившегося. Чувствует слезы на щеках и встряхивается опять.
«Она не могла умереть. Не могла, и все тут».
Он опускает голову набок и прислушивается: лесорубы за ним не последовали – по крайней мере, пока.
Он смотрит на луну и приблизительно определяет свое местоположение. Потом крадется через лес, и все старые навыки возвращаются к нему: пальцы ног нащупывают мягкие иголки, а не хрупкие, ломкие веточки; он не покидает широкие, пересекающиеся тени, следит, чтобы на теле не блеснул никакой металл; а когда изредка поднимается ветер, он осторожно принюхивается, выискивая любые чужеродные запахи, которые могли бы выдать преследователя.
Он выслеживает отметины на деревьях, сломанные ветки – ориентиры, что сам оставил, чтобы вернуться к спрятанному здесь. Чтобы вернуться к тому человеку, которого похоронил или попытался это сделать.
Он подходит к склоненной, мертвой сосне с длинным косым шрамом на стволе. Откладывает в сторону свой ранец и начинает копать. Он в шоке, понятное дело, и работает быстрее, чем хочет, тратя драгоценную энергию, которую следовало бы экономить. И все равно он копает.
Наконец острие лопаты обо что-то ударяется с тихим звоном. Дрейлинг встает на колени и руками выгребает оставшуюся землю. На дне ямы – завернутый в кожу ящик, примерно полтора фута в ширину и полфута в глубину. Сигруд вытаскивает его дрожащими руками и пытается развернуть кожу, но перчатки лесоруба слишком неподатливые. Бросив взгляд через плечо, он их снимает.
Яркий, блестящий шрам на левой ладони как будто светится в лучах луны. Он морщится при виде шрама, который весьма смахивает на клеймо – печать, выжженную в его плоти, представляющую две руки, только и ждущие момента, чтобы взвешивать и судить. Прошли месяцы с той поры, как Сигруд его видел, демонстрировал реальному миру. Он вдруг понимает, насколько это странно – день за днем скрывать часть собственного тела.
Сигруд разворачивает кожу. Ящик из темного дерева, застежка по-прежнему яркая и чистая. Он неоднократно перемещал сверток – всякий раз, когда приходилось переходить на новую работу, – но никогда не открывал ящик.
Дрожь в руках становится сильнее, когда он щелкает застежкой и поднимает крышку.
В ящике множество вещей, любая из которых заставила бы глаза его товарищей-лесорубов выскочить из орбит – вероятнее всего, такое приключилось бы из-за семи тысяч дрекелей в банкнотах, свернутых в тугие трубочки; наверное, в три раза больше жалования лесоруба за год. Он распихивает деньги по различным тайникам в одежде: под манжеты, в куртку, в штаны, под фальшивое дно ранца, которое пришил собственноручно.
Потом он достает семь разных документов, завернутых в провощенную бумагу: это транспортные бумаги, позволяющие держателю свободно перемещаться по всему Континенту и Сайпуру. Он разворачивает их, перебирает имена и личности – конечно, все дрейлинги, поскольку он не может скрыть свою расу, хотя побрил голову и избавился от бороды, чтобы дистанцироваться от своей старой жизни, не говоря уже о покупке фальшивого глаза. «Виборг, – думает он, просматривая документы. – Микалесен, Бенте, Йенссен… Кто из вас скомпрометирован? За кем из вас они будут наблюдать спустя столько лет?»
На миг он задается вопросом, зачем делает все это и каким будет следующий шаг. Но легче просто двигаться вперед, нестись, словно камень по склону холма, все дальше и дальше.
Рядом с документами лежит миниатюрный арбалет – устройство, которому далеко до истинного боевого оружия, но на один тихий смертоносный выстрел его хватит, если, конечно, оно не испортилось за месяцы под землей. Следующий предмет на первый взгляд кажется свертком овечьей шкуры, но когда Сигруд ее разворачивает, то оказывается, что у него в руках старый ухоженный нож в черных кожаных ножнах. Дрейлинг осторожно складывает овечью шкуру и прячет – кто знает, вдруг понадобится, – а потом вытаскивает нож из ножен.
Лезвие черное, как нефть. В его блеске есть что-то злобное, как будто свидетельствующее о том, что этот нож испил очень много крови.
«Дамслетова кость, – думает Сигруд. Берет сосновую иголку и взмахом ножа, применяя ничтожное усилие, аккуратно рассекает ее надвое. – Остается острым, – думает он, – десятилетия напролет».
Впрочем, он знает, что нынче дамслетовых китов не осталось: одни пали жертвами китобойного промысла, которым Сигруд и сам занимался в юные годы, а другие или уплыли, или погибли из-за изменения климата, когда охлаждение воды убило или вынудило рассеяться все их запасы еды. Он ни разу не видел дамслетового оружия, кроме собственного, и даже не слышал о существовании чего-то подобного.
Он вкладывает нож в ножны и пристегивает их к правому бедру. Движение восстанавливается мгновенно и приносит с собой все воспоминания о днях оперативной работы, когда дрейлинг вел тихую теневую войну против бесчисленных врагов.
И воспоминания о ней – о женщине, которая тогда все время находилась рядом.
– Шара… – шепчет Сигруд.
Они были ближе, чем любовники – ибо любовь, конечно, штука быстротечная и зыбкая. Они были товарищами, соратниками, чьи жизни в буквальном смысле зависели друг от друга, с того момента, когда она вытащила его из жалкой тюремной каморки в Слондхейме, до дней восстановления после Мирградской битвы.
Он слегка оседает, ссутулившись на краю ямы.
«Я не могу в это поверить. Я просто не могу в это поверить».
Сигруд всегда чувствовал, что, несмотря на долгие годы, которые он провел в бегах, Ашара Комайд – для друзей просто Шара – однажды его позовет; однажды она каким-то образом разыщет его среди бедняков и подсобных рабочих, рядом с которыми он трудился, и он получит какое-нибудь тайное послание – может, письмо или открытку, где будет написано, что она сделала свое дело и очистила его имя и он может к ней вернуться, принять участие в последней миссии или, возможно, возвратиться домой.
Это была романтическая идея. Она сама предостерегала его от такого. Он вспоминает, как она, сидя у окна на заставе возле Жугостана – кажется, тридцать лет назад у них была там какая-то скучная миссия, – подула на горячий чай и тихонько проговорила: «Ни ты ни я не обладаем никакой важностью. Ни для дела, ни для начальства… – Она повернулась к нему, и ее темные, широко распахнутые глаза глядели сурово. – …ни друг для друга. Если мне придется выбирать между тобой и миссией, я выберу миссию – и рассчитываю, что ты сделаешь то же самое относительно меня. Наша работа требует от нас совершать ужасный выбор. Но мы так и поступим».
В тот раз он ухмыльнулся, потому что тогда и сам так думал, рассуждая о жизни с жестоким прагматизмом; но с течением лет вопреки собственной воле смягчился – может быть, из-за нее.
Он смотрит на лунный свет, отраженный в лезвии черного клинка.
«И чего же я жду теперь? Чей зов жажду услышать?»
Он возвращается к ящику. Медлит.
«Я не хочу этого видеть, – думает он, чувствуя себя ужасно. – Только не это».
Но так надо.
Сигруд достает последний оставшийся артефакт: вырезку из газеты, пожелтевшую от времени. Это снимок молодой женщины, которая стоит на палубе корабля и смотрит на фотографа со смесью веселья и тщательно отмеренной доли пренебрежения. Хотя кадр черно-белый, ясно, что женщина белокурая, а ее глаза за очками странного вида – светло-голубые. На груди у нее эмблема компании с буквами «ЮДК».
Подпись под фотографией гласит: «СИГНЮ ХАРКВАЛЬДССОН, НЕДАВНО НАЗНАЧЕННЫЙ ГЛАВНЫЙ ТЕХНИЧЕСКИЙ ДИРЕКТОР ЮЖНОЙ ДРЕЙЛИНГСКОЙ КОМПАНИИ».
Единственный глаз Сигруда широко распахивается, когда он смотрит в лицо своей дочери, зернистое от грубой газетной печати.
Он вспоминает, как она выглядела, когда он видел ее в последний раз, тринадцать лет назад: холодная, бледная и неподвижная, с застывшим на лице выражением легкого неудовольствия, как будто выходное пулевое отверстие в груди было источником лишь незначительного дискомфорта.
Он помнит ее. Ее – и то, что сделал с солдатами потом, в приступе дикой ярости.
«Я не смог тебя спасти, – говорит он фотографии. – Я не смог спасти Шару. Я никого не смог спасти».
Сигруд прячет газетную вырезку в карман и ободряюще похлопывает по нему, словно принуждая воспоминание снова уснуть.
Другой рукой он сжимает нож. Его хватка крепка, костяшки побелели.
Сигруд кидается вперед и наносит удар по мертвой сосне – нож погружается почти по самую рукоять. Из его рта едва не вырывается рыдание, но он достаточно владеет собой, чтобы подавить звук, прежде чем тот сможет выдать его местонахождение.
«Жалок жребий существа, – думает он, – которому даже не позволено плакать!»
Он напрягает все тело, пытаясь вогнать нож все глубже и глубже, его пальцы вопиют от боли. Потом он сдается и повисает, обняв ствол и тяжело дыша.
Инстинкты берут верх. «Там, в лагере, ты поступил плохо, – говорит он себе. – Испортил свою легенду. Опять». Ну что он за тупое существо, движимое яростью и эмоциями.
Надо сосредоточиться. Ничего не поделаешь, придется двигаться дальше. Двигаться, не останавливаясь.
Он вытаскивает нож, прячет в ножны и берет свой ранец. Затем пускается в путь вверх по склону холма, во тьму.
* * *
Часы осторожного, внимательного продвижения через полуночную тьму густой чащи. Когда в пологе леса возникает просвет, Сигруд всматривается в звезды, вносит поправки в свой курс и идет дальше.
Где-то перед рассветом он вспоминает.
Это случилось в Жугостане, кажется, в 1712-м. Кто-то в министерстве был скомпрометирован, причем очень сильно, все их ресурсы и сети в подробностях утекли к агентам Континента, и никто не мог с уверенностью оценить ущерб.
Ему и Шаре пришлось расстаться, потому что министерство подозревало крота в своих рядах – и Сигруд как иностранец был высоко в списке подозреваемых. «Я договорилась, тебя увезут из города, – сказала Шара в последний день, который они провели вместе в тот опасный период, – а дальше позаботишься о себе сам. Чего, на мой взгляд, вполне достаточно».
Он хмыкнул.
«Я вернусь и скажу им, что это не ты, Сигруд, – продолжила она. – Я вернусь и расскажу им все, что они хотят знать. Не знаю, будут ли они слушать, но я постараюсь. И я найду тебя и свяжусь с тобой, как только все прояснится».
Он слушал равнодушно, поскольку предполагал, что она считает его всего лишь инструментом в своей оружейной. «А если это не сработает, – спросил он, – если тебя посадят под замок или убьют?»
Тут в ее глазах вспыхнул редкий проблеск страсти.
«Если такое случится… Тогда, Сигруд, я хочу, чтобы ты ушел. Хочу, чтобы ты убежал от всего этого, убежал прочь от этой жизни и начал жить своей собственной. Найди семью, если сможешь, начни сначала, если хочешь, но просто… уйди. Ты заплатил достаточно, ты сделал достаточно. Забудь обо мне и просто уйди».
Это удивило его. Они провели так много времени вместе, двое одиноких людей на невидимой войне одиночек, и он предполагал, что она никогда не думала о жизни, выходящей за рамки их ремесла, – в особенности для него, ее мрачного исполнителя, чья доля – сидеть в кустах с ножом в зубах. Но оказалось, Шара не хотела, чтобы Сигруд оставался ее ручным головорезом.
«Она заботилась о тебе даже тогда, – думает он, недвижно стоя во тьме. – Она хотела, чтобы ты сделался кем-то лучшим».
Он глядит на свои руки. Грубые, в шрамах, грязные. Большинство шрамов он получил не во время работы лесорубом, но в отвратительных, жестоких сражениях во тьме.
Он думает о Шаре. О своей дочери. Своей семье. О тех, с кем разлучился и кого смерть отняла навсегда.
Он смотрит на свои покрытые шрамами руки. Он думает: «До чего я уродливое существо. С чего я взял, что могу посеять в этом мире что-то иное, кроме уродства? Почему мне взбрело в голову, будто тех, кто рядом со мной, ждет что-то еще, кроме боли и смерти?»
Стоя в одиночестве посреди леса, он смотрит на бледную луну в небе.
«Неужели что-то еще осталось? Неужели что-то еще можно сделать?»
Он склоняет голову, понимая, что осталось.
* * *
Олененка легко отследить, легко поймать, легко убить одним зарядом из ручного арбалета. Сигруд сомневался, что не растерял свои охотничьи навыки, но олени здесь, в Тарсильских предгорьях, действительно дикие создания, которым ничего не известно о людях с их трюками и ловушками.
Дрейлинг несет добычу на спине к вершине холма. Он не станет есть это мясо, потому что съесть его означало бы извлечь пользу. Смысл ритуала – который Сигруд не проводил больше сорока лет – в осквернении и нарушении, сотворении ужасной неправильности.
В лучах рассвета Сигруд раздевается до пояса. Затем осторожно обезглавливает олененка, потрошит его и подвешивает тушу в вертикальном положении, чтобы зверь как будто обращался к небесам, умоляя их… о чем-то. Возможно, о милосердии; возможно, о мести. Сильные и беспощадные руки ломают тонкие кости, разрывают сухожилия и связки. Сигруд складывает органы олененка кучей перед вскрытой полостью его тела и на вершину водружает крошечное красивое сердце.
Затем он раскладывает веточки и палочки вокруг органов и тела. Поджигает хворост спичкой и наблюдает, как пламя медленно ползет по окровавленной земле, огибая гротескную сцену, и жар опаляет кровавую шкуру некогда красивого, хрупкого существа.
Он вспоминает, как в последний раз делал это, когда убили его отца. «Клятва пепла. А известно ли что-то подобное на дрейлингских берегах теперь? Или я один помню про этот ритуал, потому что превратился в реликвию жестоких древних времен?»
Пламя начинает умирать с восходом солнца. Останки олененка – черные, скрученные фрагменты. Сигруд наклоняется и втыкает пальцы во влажную теплую почву. Берет горсть земли, смоченной кровью и горячей от золы, и размазывает по лицу, по груди, по плечам и рукам.
«Совершено осквернение, – думает он. – И оно коснулось меня».
Потом из того, что осталось от кучи органов, он выбирает обугленное сердце олененка. Держит в руках, счищая пепел. Это странным образом напоминает о детской руке в его ладони.
Плача, он кусает сердце олененка.
«И я совершу больше осквернений, – думает он. – Пока не свершится правосудие или пока я не умру».
2. Начиная битву
Из шести континентальных божеств только четыре когда-либо производили на свет детей: Таалаврас, Божество порядка и знаний; Жугов, Божество веселья; Олвос, Божество надежды, и Аханас, Божество плодородия. Несмотря на это ограниченное количество, взаимодействие и отношения у них были постоянные и беспорядочные, вследствие чего они породили десятки, если не сотни божественных потомков: божественных духов и существ, которые наводнили Континент. Это потомство было произведено таким образом, что смертные не могут его по-настоящему понять: пол божественных родителей не имел особого значения, и инбридинг, похоже, не оказал воздействия, но мы должны рассматривать их, во всех смыслах и целях, как отпрысков божественности.
Один из тех вопросов, с которыми любят возиться современные историки, заключается в следующем: что именно случилось со всем этим потомством? Исчезло ли оно, когда кадж вторгся на Континент и убил Божеств? Божественные существа – те, что были созданы конкретными Божествами подобно чудесам, – определенно не перенесли смерти своих создателей. Но похоже, что некоторые божественные дети пережили родителей, хотя тех, кто был впоследствии обнаружен, немедленно казнили.
Неужели они сами обладали неким подобием божественной силы, как миниатюрные версии своих родителей? Удалось ли каджу казнить их всех? Или они нашли способ спрятаться? Мы точно не знаем. Но если они и живут в этом мире, то пока не объявили о себе.
Д-р Ефрем Панъюй. «О жизни Божеств»
По тротуару бежит мальчик, и от бега его легкие горят. Он ныряет под навес, поворачивает вокруг фонарного столба, рывком пересекает вымощенную брусчаткой улицу. Старушка, выходящая из бакалейной лавки, сердито глядит ему вслед, когда он мчится мимо выставленных напоказ яблок. Лавочник кричит: «Осторожнее!» Но мальчик не обращает на них внимания, помня лишь о следующем повороте и следующей улице, и в лучах солнца его лицо покрывается каплями пота.
Быстрее, еще быстрее, как можно быстрее. Он должен оторваться от преследователя, он просто обязан это сделать.
По идее, задача не такая уж трудная: улицы Мирграда похожи на замысловатый лабиринт, так что заблудиться здесь можно и по пути домой. Но пока что оказалось, что от этого конкретного преследователя потрясающе тяжело избавиться.
Поворот, еще поворот. Вниз по ступенькам, мимо пустырей, и снова в переулок…
Мальчик останавливается, хватая воздух ртом, и нетвердым шагом направляется к боковой улице. Ждет, тяжело дыша, и осторожно выглядывает из-за угла.
Никого. Улица пуста.
Может, ему удалось оторваться. Может, здесь и впрямь никого.
– Наконец-то, – говорит мальчик.
А потом свет… сдвигается. Искажается. Меняется.
Тени у его ног начинают кружиться.
– О нет… – шепчет мальчик.
Он поднимает голову и видит странное зрелище, но такое, которого ожидал и даже страшился: ясное летнее небо прямо у него над головой заполняется темнотой, как будто в атмосферу впрыскивают вечер – оттенки индиго, темного пурпура и черноты клубятся на бледно-голубом фоне. Мальчик смотрит, широко распахнув глаза, как тьма наползает на солнечный диск, стирает его, закрашивает, как будто солнца там никогда и не было.
Звезды светятся в этой новой тьме, которая нависает прямо над ним: холодные, далекие, мерцающие белые звезды. Мальчик знает: если он промедлит еще немного, небо над ним станет непроницаемо черным и эти яркие звезды сделаются единственным источником света.
Мальчик поворачивается и бежит со всех ног по переулку. Небо над ним расчищается, как будто до сих пор он находился в тени грозовой тучи: возвращается солнце, и яркая небесная синева проступает опять.
«Слишком близко, – думает мальчик. – Чересчур близко, чересчур…»
Подступает отчаяние. Он знает, что должен использовать один из своих трюков. Ему не нравится делать это на бегу, но выбора нет…
Он закрывает глаза, воображает город вокруг себя и выискивает их.
Обнаружить их удается не сразу – он не находится вблизи от какого-нибудь из кварталов развлечений, так что рядом очень мало театров, ресторанов или баров, – но потом он видит, как поблизости что-то вспыхивает, некий спутанный клубок чего-то яркого, серебристого и трепещущего, весело подрагивает на фоне мрачного и сдержанного дневного города.
Он тянется к этому клубку. Хватает его.
Становится им.
Мир вокруг него меняется.
В его мыслях всплывает последняя строчка:
– …и пастушка, конечно же, говорит: «Ну, на отца, знаете ли, тоже не похоже!»
Внезапно уши мальчика наводняет славный, чудесный, счастливый звук: люди смеются, гогочут, по-настоящему хохочут до слез, до колик, и мальчик вместе с ними весело хихикает.
Приходится приложить усилие, чтобы вспомнить о происходящем. Он открывает глаза и видит, что находится в лачуге возле Солды, окруженный грязными рыбаками, которые распивают сливовое вино из бутылок. Никто из них не замечает внезапного появления юного, бледного континентского мальчика, который как будто возникает из пустоты. Они ведут себя так, словно он был с ними в компании всегда. Один пьяный рыбак даже предлагает ему глотнуть вина, и мальчик, все еще хихикая, вежливо отказывается.
Еще слишком ранний час для такого праздника. Но он благодарен за возможность. Вино создает веселье, веселье создает смех, а смех дарит ему…
Мальчик смотрит в окно рыбацкой лачуги. Он в трех милях от переулка, где был перед этим.
Он облегченно вздыхает и договаривает:
– …выход.
Но потом хмурит лоб. Ему кажется, или небо над ним темнеет? Прямо над хибарой?
Неужели это звезды сияют так холодно и чисто наверху?
Он смотрит, как небосвод заливает густая тьма, словно кровь, которая просачивается сквозь повязку.
Мальчик отчаянно соображает. Еще один трюк, еще один поворот. У него нет выбора.
Он закрывает глаза и ищет.
Еще один клубок серебристой радости. Этот не такой толстый и непристойный, но его все равно должно…
Мир вокруг него меняется.
…хватить.
Он слышит голос:
– Где же Миша? Где мой… Миша!
Слышится веселый смех. Он открывает глаза и видит, что попал в маленькую квартиру. Кудрявый младенец лежит на диване и истерически смеется, а его мама прячется за спинкой дивана и выглядывает оттуда, восклицая:
– Где мой Миша? Куда подевался мой дорогой малыш? Неужели он… здесь!
Новый взрыв восторженного хихиканья. Никто из них не замечает внезапного появления мальчика, но, наверное, это потому, что они слишком увлеклись игрой. Смех ребенка заразителен: мать начинает смеяться, от чего малыш смеется еще сильнее.
«Помни, где находишься. Помни, что происходит».
Мальчик подходит к окнам квартиры. Видимо, он примерно в семи милях от рыбацкой лачуги. Он все еще чувствует тот, другой, клубок смеха – рыбаки продолжают делиться похабными шутками – и может определить расстояние между ними. Достаточно далеко. Никто не может перемещаться так быстро. И как его преследователь вообще узнал, куда он…
Мальчик застывает.
Тени на улице снаружи начинают меняться. Тьма наводняет небо, как будто сама ночь проявляется прямо над ним.
– Нет! – говорит он. – Нет, этого не может быть!
Мать и младенец истерически смеются позади. Он чувствует ее радость, боль в животе от слишком сильного смеха, веселье, которое затмило все прочие чувства.
Он хочет остаться здесь. Это его суть – его дело, его любовь. Но надо снова двигаться вперед.
«На этот раз – дальше, – думает он. – Иди и не останавливайся».
Он закрывает глаза. Находит очередной смех, очередную яркую искру радости.
Мир меняется.
Он в доме на окраине Мирграда. Мужчина сидит на полу кухни, а вокруг него разлита огромная кастрюля макарон, и желтый соус ярко выделяется на фоне белой плитки. Его лицо покраснело от смеха, а жена стоит в дверях, завывая от восторга.
– Я же тебе говорила, что она слишком тяжелая! – восклицает она, хватая воздух ртом. – Я же говорила!
Мальчик тоже смеется, хоть у смеха есть привкус постыдного ликования. Потом он закрывает глаза и снова ищет.
Мир меняется.
Он в студенческой спальне при университете. На кровати сидит обнаженная девушка, и ее тело конвульсивно содрогается от смеха. Глядя на нее, трудно понять, что смешного происходит, – но лишь пока не увидишь голову юноши меж ее бедер, а остальное его тело скрыто под одеялом.
Мальчик смеется вместе с нею. Ее смех – как солнечный свет и осыпающиеся цветочные лепестки в его сознании. Но он знает, что должен двигаться дальше.
Он закрывает глаза. Тянется.
Мир меняется.
В переулке играют в мяч, и после неудачного броска один молодой человек лежит на земле, держась за пах и хватая ртом воздух. Другая молодежь гогочет, не в силах удержаться, а юноша повторяет: «Не смешно… честное слово, не смешно!» – однако это лишь заставляет их смеяться еще сильнее.
Он ухмыляется. В этом смехе ощущается жестокость, привкус меди и крови. Но мальчик знает, что должен двигаться дальше.
Он закрывает глаза. Ищет.
И снова все меняется.
Он во внутреннем дворе. Пожилые мужчина и женщина сидят в деревянных инвалидных колясках на солнце, их ноги укрыты одеялами. Они слабо хихикают, вспоминая какую-то древнюю историю из давно минувших дней.
– Она действительно мне это сказала! – говорит женщина. – «Горячей, чем жесткий член», – вот что она сказала, прямо перед всеми. Клянусь тебе!
– Я знаю, я знаю! – говорит мужчина хрипло, но с улыбкой. – Но кто мог в это поверить?
Смех мечтательного недоверия, омытый радостью двух хорошо прожитых жизней. Его сердце поет, ему хочется слушать этот смех, ощущать его вкус. Но надо двигаться дальше.
«Я смех, – говорит он, закрывая глаза. – Я там, где есть веселье. Так что он никогда не сможет поймать меня…»
Он протягивает руку. Еще один клубок, неряшливый, пьяный и кривой, серебристый смех того, кто хорошенько набрался.
«В шторм годится любая гавань», – думает мальчик и хватается за этот смех, тянет себя к нему.
Мир меняется…
Он открывает глаза. Он думал, что окажется в баре или чьей-то комнате, но… похоже, это подвал. Тусклый подвал с одним столом и одним стулом.
На стуле сидит сайпурец и хихикает, но понятно, что это происходит не по его воле: глаза у него остекленели, по подбородку течет слюна. Несмотря на это, у него вид солдата, как и у женщины, которая стоит у него за спиной с пустым шприцем в руке. Они оба в тюрбанах, что типично для военных, но к тому же они подтянутые, мускулистые, как люди, которые делают из собственных тел оружие, в особенности женщина: в ее жестком, мрачном лице и янтарно-золотистых глазах есть нечто, свидетельствующее об опыте командования и смертоубийства.
Мальчик глядит на них. Но потом женщина со шприцем делает кое-что очень странное: она смотрит ему в лицо с таким видом, словно за что-то извиняется. Это должно быть невозможно – когда мальчик перемещается, он становится воплощенным смехом, духом веселья, невидимым для смертных глаз, – но эта сайпурская женщина просто улыбается ему с оттенком сожаления и говорит:
– Привет.
– К-как? – спрашивает мальчик.
– Он подумал, что, если заставить тебя все время прыгать, в конце концов ты окажешься здесь, – объясняет женщина. – Просто нужно было принудить кого-то смеяться достаточно долго.
Затем мальчик чувствует нечто покрывающее одежду обоих людей: силы, замыслы и структуры, вплетенные в ткань.
Мальчик моргает. Два солдата носят защитные чудеса, божественные чудеса, но они такого типа, которого он никогда раньше не видел. Так кто же мог их сделать?
Сайпурская женщина смотрит на что-то позади мальчика.
– А-а. Ну да. Значит, все в сборе.
Мальчик оборачивается.
Позади него стена тьмы – не теней, но самой ночи, стена огромной, бесконечной черноты, пронизанная холодно сверкающими звездами…
Из темноты доносится гулкий голос, такой же холодный, как свет звезд:
– ГДЕ ОСТАЛЬНЫЕ?
Мальчик кричит.
* * *
Грохот, рев, и поезд выходит из туннеля.
Сигруд просыпается. На то, чтобы вспомнить, где он и что происходит, уходит больше времени, чем положено. Он трет глаз и оглядывается на других пассажиров поезда – все они отдыхают или скучают. Игнорируют его, думая, что это еще один безработный докер-дрейлинг в синем бушлате и вязаной шапке.
«Как странно, – думает он, – надевать цивилизацию опять, словно старый жакет, который без толку висел годами в дальнем углу чулана». Возможно, цивилизация никогда по-настоящему не подходила Сигруду, но он должен подстраиваться под нее сейчас, после стольких лет в диких землях. И после того, что произошло в Вуртьястане более тринадцати лет назад, он все еще в розыске. Как человек, который когда-то работал на Министерство иностранных дел, он прекрасно знает одно: министерство ничего не забывает.
И не должно забывать. Он помнит тот момент, как смутные тени и крики – он бредил от горя и ярости после того, как убили его дочь, – но фрагменты произошедшего в форте Тинадеши все еще ярки и горячи в его сознании.
Схватить солдатский меч, отсечь чью-то руку ниже локтя. Вырвать у другого человека винташ со штыком и вонзить ему же глубоко в живот.
«Я даже не знал их имен, – думает он, ссутулившись. – И до сих пор не знаю».
Поезд мчится дальше.
Когда Сигруд работал оперативником на Континенте, понадобились бы две-три недели, чтобы добраться от окрестностей Мирграда в Аханастан. Сегодня кажется, что можно просто купить билет, пойти на вокзал – и весь мир будет перемещаться вокруг тебя, пока ты не окажешься там, где хочешь быть, через считаные дни.
Он сосредотачивается на своей цели. «Аханастан, – думает он, вспоминая прочитанное в газетах. – „Золотой отель“».
«А потом что?» Что ему там делать?
Сигруд смотрит на свое отражение в оконном стекле. «То единственное, что я еще умею».
Сигруд йе Харквальдссон неотрывно глядит на свое отражение. Видит шрамы, морщины, мешки под глазами. Спрашивает себя, хватит ли ему сил. Прошло много лет с той поры, как он занимался оперативной работой, – больше десяти лет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?