Электронная библиотека » Робертсон Дэвис » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 9 июля 2021, 23:00


Автор книги: Робертсон Дэвис


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 70 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Шрифт:
- 100% +
14

Потянулись недели, полные боли и разочарования. В глазах своих знакомых я утратил высокое звание эрудита, скатился до положения легковерного дурачка, который искренне поверил, будто опасная психопатка может воскрешать из мертвых. Тут нужно объяснить, что миссис Демпстер считалась в поселке опасной отнюдь не в связи с каким-нибудь ее предполагаемым буйством, наша не в меру пугливая общественность боялась, что, возобновив свои блуждания, она может совратить чьего-нибудь супруга. Считалось самоочевидным, что миссис Демпстер, виновата она в том или нет, постоянно охвачена ненасытным, не знающим ни удержу, ни разбора желанием. Мои тайные к ней визиты породили уйму грязных шуточек, однако самым главным, самым смешным анекдотом была моя упрямая уверенность, что «эта особа» вернула Вилли к жизни.

Люди постарше воспринимали ситуацию серьезнее. Кое-кто склонялся к мысли, что всему виной моя общеизвестная – и нездоровая – страсть к запойному чтению, что я слегка повредился умом и, вполне возможно, нахожусь на грани «воспаления мозга», жуткой болезни, каковая, как считалось, поражает переучившихся школьников и студентов. Двое-трое друзей советовали отцу незамедлительно забрать меня из школы и отправить на годик-другой на ферму, чтобы поработал руками и малость пришел в себя. Доктор Маккосланд улучил минуту для «серьезного разговора» (его собственное выражение) со мной. Суть разговора состояла в следующем: если я не научусь уравновешивать свои теоретические познания житейским здравым смыслом, почерпнуть каковой можно ну хотя бы у него самого, мне грозит перспектива стать этаким «с приветом». Если я не сверну со своей теперешней ложной стези, то могу даже стать таким, как Элберт Хаббард (так звали свихнутого, по всеобщему мнению, американца, который считал, что работа может и должна быть радостью).

Преподобный Дональд Фелпс, наш новый священник, задержал меня после службы, чтобы объяснить, насколько это кощунственно – думать, что некий человек, пусть даже самого безукоризненного поведения, может воскресить мертвого. Время чудес, сказал он, осталось далеко в прошлом – к его величайшей, как мне тогда показалось, радости. Фелпс мне понравился, в его поучениях чувствовалась искренняя доброжелательность, чего нельзя было сказать о докторе Маккосланде.

Отец беседовал со мной не раз и не два, что позволило мне лучше постичь его собственный характер. В своем профессиональном амплуа издателя отец отличался беззаветной отвагой, однако дома он был откровенным капитулянтом, сторонником мира любой ценой. Он считал, что мне следует держать язык за зубами, ни в коем случае не выражая мнений, противных материнским.

Я бы и рад – если бы она этим удовлетворилась. Но матери настолько хотелось начисто вытравить из моего сознания веру в то, что я видел собственными глазами, и получить от меня клятвенные заверения, что я никогда больше не встречусь с миссис Демпстер и безоговорочно приму мнение о ней, сложившееся в нашем городке, – что она беспрестанно делала какие-то туманные намеки, а то и прямо начинала обсуждать все эти обстоятельства, чаще всего за обеденным столом. Было совершенно очевидно, что теперь она воспринимает и самый малый намек на мое хорошее отношение к миссис Демпстер как измену себе самой, а так как верность была едва ли не единственным понятным ей видом любви, она проявляла наибольшую страсть именно в те моменты, когда считала себя наиболее рассудительной. Я никогда не участвовал в этих сценах, и мать вполне справедливо воспринимала мою неразговорчивость как признак упрямого нежелания капитулировать.

Она не понимала, как сильно я ее люблю и как угнетает меня необходимость идти ей поперек, но что же мог я поделать? Во мне жило убеждение, что, уступи я сейчас, обещай я ей то, чего она хочет, это будет конец всему, что есть во мне хорошего; я не был ее мужем, который умел мирно уживаться с ее бешеной правоверностью; сын своей матери, я полной мерой получил и ее горский норов, и ее железную непреклонность.

Однажды после особо кошмарного обеда, когда мать под конец прямо потребовала, чтобы я сделал выбор между ней и «этой женщиной», я выбрал третье. Посчитав свои деньги и убедившись, что их хватит на железнодорожный билет, я на следующий же день прогулял уроки, поехал в Питтстаун и записался в армию.

Тут все сразу переменилось. В армию брали с восемнадцати лет, мне же едва исполнилось шестнадцать, однако я был высоким и крепким, да и приврать умел, так что никаких проблем не возникло. Мать совсем было собралась пойти в комиссариат, чтобы они меня вычеркнули, но тут уж проявил твердость отец. Он сказал, что не допустит такого позорища, чтобы мать вытащила меня из армии, и ей пришлось смириться. Теперь она разрывалась между страхом, что меня застрелят в первый же день, как начнется учебная подготовка, и переходившим в уверенность подозрением, что между мной и миссис Демпстер было что-то такое, о чем она боялась даже помыслить.

Что касается отца, я сильно упал в его мнении. Он не испытывал никакого уважения к военным, занимал пробурскую позицию в 1901 году, когда это было весьма чревато, и имел серьезнейшие сомнения относительно справедливости каких бы то ни было войн. В нашем поселке царило самое романтическое отношение к войне, тем паче что она нас практически не затрагивала, однако мой отец и мистер Махаффи были лучше осведомлены, как заваривалась эта война, а потому не разделяли всеобщих восторгов. Отец даже советовал мне выдать как-нибудь свой истинный возраст, чтобы меня выгнали из армии, однако мое ослиное упрямство возобладало, тем более что я успел раззвонить о своем героическом поступке направо и налево.

Я нимало не интересовался, что там думают взрослые, а вот то, что сверстники стали относиться ко мне с новым уважением, это мне льстило, и очень. В школе я бездельничал, как оно и пристало мужчине, ожидающему часа, когда можно будет перейти к более серьезным делам. Мои дружки искренне считали, что я могу испариться в любую минуту, и каждый раз, когда я встречал Мило Паппла, а такое случалось ежедневно, он тряс мою руку и с чувством декламировал:

 
Скажи мне «писсуар»,
Не говори «сортир».
 

Что было парикмахерской версией первых строк популярной в те дни песни:

 
Скажи «au revoir»,
Не говори «прости».
 

Девушки тоже глядели на меня по-новому – в частности, к моему полному восторгу и изумлению, Леола Крукшанк вполне прозрачно намекнула, что я могу получить ее, так сказать, напрокат. Леола все еще сохла по Перси Бойду Стонтону, но тот был далеко, в колледже, и совсем не умел писать письма, так что она разумно умозаключила, что небольшой роман с будущим героем не принесет никому особого вреда и даже может считаться исполнением патриотического долга.

Прелестная девушка с тоннами прелестной сентиментальной чуши в прелестной головке, она была к тому же предельно чистоплотна – от нее всегда уютно пахло свежевыглаженным бельем. Я проводил с Леолой уйму времени, сумел ее убедить, что поцелуй-другой не могут считаться настоящей изменой Перси, а по субботним вечерам надевал свой лучший костюм и прогуливался с ней по главной улице.

Что касается миссис Демпстер, я держался от нее подальше, частично из страха и нежелания бросать матери вызов, частично же потому, что не знал, как взглянуть ей в глаза, когда в моих ушах буквально звенят десятки оскорбительных о ней отзывов. И все же я понимал, что не смогу уйти на войну, не попрощавшись с ней. В конце концов я выбрал удобный момент, прокрался к домику Демпстеров и еще раз – последний – залез в окно. Она говорила со мною так, словно я и не переставал ее навещать, и не слишком удивилась известию, что я записался в армию. В свое время, когда война только-только еще началась, мы много о ней беседовали; миссис Демпстер от души смеялась, услышав, что две дептфордские женщины, родные сестры, увлекавшиеся модным тогда спиритизмом, по несколько раз в неделю посещали кладбище, садились на могилу своей матери и зачитывали ей последние новости из Франции. Когда я засобирался уходить, миссис Демпстер расцеловала меня в обе щеки – вещь, которой она никогда прежде не делала, – и сказала: «Запомни главное: что бы там ни случилось, не нужно бояться, в этом нет никакого смысла». Я обещал ей, что не буду бояться, искренне веря, что смогу сдержать это обещание, таким уж я был тогда дураком.

Со временем мне пришел вызов, я сел на поезд, гордо предъявив проводнику свой пропуск в учебно-тренировочный лагерь, высунулся в окно и помахал рукой родителям: мать едва сдерживала слезы, на отцовском лице застыло какое-то непонятное мне выражение. Леола была в школе, мы заранее решили, что ей не стоит провожать меня на вокзал, слишком уж это будет смахивать на взаправдашнее обручение. Зато предыдущим вечером она призналась, что образ Перси исчезает из ее сердца, несмотря на все ее усилия, и что она недавно поняла, что любит не его, а меня, и она будет любить меня вечно и будет ждать меня, пока я не вернусь из Европы с полей сражений.

II
Я родился заново
1

Ну что я могу сказать о войне? Почти ничего. Пробыв на фронте с начала 1915 года до конца 1917-го, я узнал о ней крайне мало, а все, что знаю теперь, почерпнул из книг много позднее. Генералы и историки – вот кто умеет рассуждать о войнах, я же служил в пехоте и по большей части не понимал ни где я нахожусь, ни что я делаю, а только выполнял приказы, стараясь при этом не угодить на тот свет, путей же туда была уйма, и все как один малоприятные. С тех пор я успел ознакомиться с литературой и вроде бы знаю общую картину боевых действий, в которых когда-то участвовал, однако то, что пишут историки, не вносит никакой ясности в то, что я помню из личного опыта. Не желая выглядеть в этом рассказе другим, нежели был в действительности, я буду писать исключительно о том, что знал и видел тогда, в период описываемых событий.

Учебный лагерь стал для меня первым опытом жизни вдали от дома, вдали от родных и знакомых. Оказавшись среди людей тертых и опытных – во всяком случае, такими они мне представлялись, – я старался по возможности не выделяться на общем фоне каким-нибудь не таким поведением. Компания в лагере была самая пестрая, кто-то видел мою отчаянную тоску по дому и пытался ее как-нибудь скрасить, кто-то без конца измывался над такими, как я, юнцами. Они изо всех сил старались сделать из нас мужчин, то бишь перекроить по своему образу и подобию. Мужчины… Кое-кто из новобранцев и вправду заслуживал этого высокого звания – серьезные, неторопливые молодые фермеры и рабочие, обладавшие, как казалось, неисчерпаемыми запасами выносливости и отваги, – но по преимуществу это был никчемный сброд, как то и бывает в любой случайно отобранной группе людей. Никто из них не получил мало-мальски толкового образования, никто практически не понимал, что это там за война такая, преобладало некое смутное ощущение, что Англию обижают и ее нужно защищать. И самое дикое: все мы имели, мягко говоря, слабое представление о географии, а потому мысленно помещали Францию, где нам предстояло воевать, в самые разнообразные климатические зоны, от арктической до экваториальной. Ну да, конечно же, кое-кто из нас проходил в школе географию и видел карты, однако школьная карта – вещь маловразумительная.

Я состоял во Второй канадской дивизии, позднее нас влили в Канадский корпус, однако все эти названия не имели для меня практически никакого смысла; я общался с немногими людьми, непосредственно меня окружавшими, и крайне редко видел кого-нибудь еще. Тут следует заметить следующее: имея со всеми нормальные, ровные отношения, я так и не сошелся ни с кем поближе. Находясь в армии, я видел много примеров крепкой, настоящей дружбы, для спасения друга солдаты не жалели себя, проявляли беззаветную отвагу, но были и пустозвоны, без умолку болтавшие о «мужской дружбе», она же «дружба до гроба», распевавшие о ней песни; те из них, кто остался в живых, продолжают этот треп и по сей день. Я же так и пронес свое одиночество сквозь всю войну. И не то чтобы я старался держаться особняком, мне бы очень хотелось найти настоящего друга, просто как-то не вышло.

Возможно, всему виной моя скука. Скуки, подобно армейской, я не испытывал ни до, ни после, она тяжелым свинцом наливала каждую клеточку моего тела. Обычно скука ассоциируется с бездельем, но тут был совершенно другой случай, ведь пехотинец, проходящий боевую подготовку, не знает покоя с утра до позднего вечера, а затем спит как убитый. Ту скуку, о которой я говорю, порождала отрезанность от всего, что украшает жизнь, или возбуждает любопытство, или расширяет горизонты восприятия. Это была скука выполнения бесконечных задач, ничего не дающих ни уму ни сердцу, скука приобретения навыков, без которых ты бы с радостью обошелся. Я научился шагать в ногу и поворачивать по команде, научился стрелять и держать себя в опрятном (по армейским стандартам) виде, в частности – заправлять койку, чистить сапоги, до блеска надраивать пуговицы и накручивать себе на ноги длинные полосы толстой, навозного цвета ткани, и все это – единственным положенным образом. Я научился все это делать, и даже делать хорошо, хотя и не видел в том особого смысла.

Перед отправлением в Европу нам дали увольнительные. Мое появление на улицах Дептфорда произвело небольшой фурор. Я стал настоящим мужчиной – внешне. Даже мама почти перестала отпускать в мой адрес свои обычные критические замечания; она сделала несколько неуверенных попыток вернуть меня к статусу «моего дорогого мальчика», но я не пожелал играть в эту игру. Леола Крукшанк гордилась возможностью иметь меня в своем распоряжении, и мы с ней даже зашли чуть-чуть дальше прежних поцелуев. Я отчаянно хотел повидать миссис Демпстер, но это лежало за пределами возможного, форма не позволяла мне сходить куда бы то ни было незамеченным, а я все еще слишком боялся матери, чтобы прямо бросить ей вызов (хотя и не признался бы в этом даже под страхом смерти). Как-то раз я встретил Пола, но тот, похоже, меня не узнал, поглазел с удивлением на форму и пошел дальше.

А потом мы плыли на корабле и слушали офицеров, ежедневно укреплявших наш боевой дух рассказами о немецких зверствах. Немцы рисовались нам настоящими исчадиями ада, они не столько воевали, сколько калечили детей, насиловали женщин (никак не меньше, чем вдесятером на одну несчастную жертву) и оскорбляли все, какие ни попадя, религиозные святыни; они брали пример со своего кайзера – бешеного и в то же время комичного монстра, им следовало преподать урок, что порядочность все еще правит этим миром, ну а уж мы-то, конечно, были прямым воплощением порядочности. К этому времени я достаточно насмотрелся на армейскую жизнь, чтобы задумываться, что если уж мы – воплощение порядочности, эти немцы должны быть поразительными мерзавцами, потому что более богохульных, вороватых и развратных бандитов, чем многие из наших солдат, даже трудно было себе представить. Но я не досадовал на солдатскую службу, я досадовал на себя самого, на свое одиночество и скуку.

После высадки во Франции скука так со мною и осталась, но одиночество сменилось страхом. Безмолвный, сдерживаемый, но оттого не менее отчаянный страх не покидал меня все три последовавших года. Я видел уйму людей, дававших волю своему страху, они сходили с ума, они стреляли в себя (куда-нибудь в такое место, чтобы получить полное освобождение от службы, а то и вовсе насмерть) или становились такой обузой для остальных, что от них приходилось избавляться тем или иным способом. Страх вроде моего не назовешь особенно острым, но его постоянное присутствие иссушало душу, делало все вокруг серым и унылым. Иногда страх забывался, но ненадолго.

Я насмотрелся на войну более чем достаточно, причиной чему природная выносливость, позволявшая мне переносить все тяготы службы не ломаясь, и почти чудесное везение, проносившее мимо меня пули и осколки. Иногда мне давали увольнительные, но такая возможность возникала редко, так что я проводил, как это называлось, на передовой по нескольку месяцев кряду. Я никогда толком не знал, что это, собственно, такое – передовая, потому что непременно находились люди, готовые объяснить – бог уж знает, насколько точно, – как расположены войска союзников, где стоят англичане, а где французы; так, если судить по их рассказам, передовая была везде. Как бы там ни было, мы зачастую стояли в какой-нибудь сотне ярдов от немецких окопов и могли видеть вражеских солдат в их дурацких, похожих на ночные горшки касках невооруженным глазом. Если ты, по собственной глупости, высовывал из окопа голову, они вполне могли всадить в нее пулю, у нас тоже были люди, специально отряженные для этой грязной работы.

Теперь эта война кажется очень странной, потому что с того времени была еще одна, и именно она установила стандарты современных сражений. Многое из того, что я видел, заставляет теперешних моих учеников воспринимать меня почти как современника Веллингтона или даже Мальборо. Мою войну сильно усложняли лошади (фламандская грязь делала автомобили практически бесполезными); если ты попадал под обстрел в обществе лошадей, как то довелось мне однажды, взбесившиеся животные представляли опасность ничуть не меньшую, чем немецкие снаряды. Я видел даже кавалерию, ведь тогда все еще находились генералы, свято верившие, что кавалерия, если пустить ее на противника, в два счета утихомирит вражеские пулеметы. Эти кавалеристы казались мне великолепными, как крестоносцы, однако я ни за что на свете не согласился бы оказаться на их месте. Ну и, конечно же, я видел трупы и привык воспринимать их как нечто не заслуживающее особого внимания, потому что мертвый человек, лишенный привычного для нас похоронного убранства, представляет собой предмет отчаянно заурядный, малозначительный. Хуже того, я видел людей, которые не стали еще трупами, но скоро станут, людей, мечтавших о смерти.

Но больше всего меня снедала обида за раненых, за бесчувственное, унизительное безразличие, с которым относится к ним война. Беспомощные страдальцы, которые либо умрут в ближайшие часы, либо останутся калеками на всю жизнь, имеют право на внимание, но мы научились их не замечать. Вот и я не раз и не два наступал на таких несчастных, заталкивая их еще глубже в грязь, по той лишь причине, что мне нужно было двигаться дальше, в какое-то там место, которое нам приказано было занять – либо погибнуть, пытаясь занять.

Так выглядели бои, где мы, по крайней мере, хоть что-то делали. Но случались недели и месяцы, когда боев практически не было, когда мы жили в траншеях, в грязи цвета дерьма, перемешанной с дерьмом и прочей мерзостью, одетые в форму цвета дерьма – голодное, до костей промерзшее вшивое воинство. Не зная уединения, мы начинали сомневаться в своей индивидуальности, сливались в безликую массу, чего страшно боялись сержанты; прилагая титанические усилия, они худо-бедно сдерживали эту угрозу, но иногда кошмарная деперсонализация, апатичная деградация вырывались из-под контроля, и тогда нас приходилось отводить в тыл, в так называемые лагеря отдыха; мы там не отдыхали ни минуты, но хотя бы могли вдохнуть глоток воздуха, не пропитанного насквозь сортирной вонью дерьма и хлорной извести.

Несмотря на ужасающую открытость солдатской жизни, когда ты ешь и спишь, стоишь и сидишь, опорожняешь кишечник и страшишься смерти непременно в компании, на глазах у других, я умудрялся найти время для чтения. Вот только книга у меня была одна-единственная, Новый Завет, тысячами распространявшийся в армии представителями некой благочестивой общественной организации. Лично я предпочел бы Ветхий Завет, а еще лучше – какой-нибудь из толстых, бесконечно длинных романов. Но где, скажите на милость, хранить такую вещь пехотинцу с передовой? Позднее я читал о людях, пронесших сквозь войну ту или иную книгу, но все они были офицерами. Находясь в увольнительной, я пару раз добывал какие-то английские книги, но терял их сразу же, как начинались бои. И только Новый Завет удобно, ничуть не мешая, умещался в кармане, так что его я и читал, от корки до корки, раз за разом.

Чем и заслужил себе нелестную репутацию сдвинутого на религии, блаженненького, а к таким даже капелланы относятся настороженно, не ожидая от них ничего, кроме неприятностей того или иного рода. И прозвище у меня было соответствующее – Дьякон. Я даже не пытался объяснять, что читаю Новый Завет не из благочестия, а из любопытства, и многие эпизоды из него подтверждают мое давнее впечатление, что истинность религии и «Тысячи и одной ночи» находятся примерно в одной плоскости. (Позднее я бы сказал, что и в том и в другом случае истинность носит скорее психологический, чем буквальный характер, и что психологическая истинность ничуть не менее важна – в своем роде, – чем точное следование фактам, но в то время скудость моего словаря не позволила бы мне сформулировать такой довод, хотя я и чувствовал нечто подобное.) Моей любимой книгой был Апокалипсис, Евангелия трогали меня значительно меньше, чем видения Иоанна о зверях и битве жены, облаченной в солнце, имевшей луну под ногами и венец из двенадцати звезд на главе, с красным семиглавым драконом.

Я так и ходил Дьяконом, пока в одном из лагерей отдыха не решили устроить самодеятельное представление. Когда стали искать добровольцев, желающих поразвлечь своих товарищей, я проявил наглость, по сию пору удивляющую меня самого, и вызвался имитировать Чарли Чаплина, которого я видел к тому времени ровно два раза в фильмах, демонстрировавшихся нам в таких же лагерях. Я вырезал себе тросточку, разжился в соседней французской деревне точно таким же, как у Чаплина, котелком, а когда настал вечер, навел себе жженой пробкой усы и вышел, усиленно шаркая ногами, на сцену; двенадцать минут кряду я выдавал самые непристойные, какие мог вспомнить, шутки, привязывая их ко всем – включая капеллана – офицерам и всем солдатам, пользовавшимся той или иной известностью. Я до сих пор краснею, вспоминая, что за похабель я тогда нес; я выдал чуть не весь репертуар Мило Паппла и имел – к вящему своему изумлению – огромный успех. Мне уступил даже бывший комический актер (спевший дуэт «Если б ты была единственной женщиной на свете, ну а я был бы единственным мужчиной» на два голоса, баритон и фальцет). С этого дня я был уже не Дьякон, а Чарли.

Солдаты пришли в крайнее изумление, что я способен на такие вещи, чем привели в крайнее изумление меня самого. «Мамочки, старина Дьякон – и вдруг запузырил такое про майора, ну как это тебе? Мамочки, а эта загадка про Куки, это тебе как? Ну вообще!» В их головах просто не укладывалось, что человек, читающий Новый Завет, отнюдь не обязан быть блаженненьким, что его характер может иметь и другую, вроде бы совсем противоположную грань. Мне кажется, что я всегда считал самоочевидным, что каждый человек имеет по крайней мере две – если не двадцать две – грани, во всяком случае не помню, когда я думал иначе. Их удивление – вот что меня удивило. Мамочки! Люди совсем не понимают других людей, даже не пытаются понять, ну, как это тебе? Мамочки!

Я не философствовал в окопах, я тянул лямку и старался выжить. Я даже пытался делать все, мне полагающееся, хорошо. Не будь я таким молодым, не мешай мне недостаток образования – измеряемого в классах школы, потому что армия не знала, что я эрудит, да и знать не хотела, – меня могли бы откомандировать в офицерскую школу. А так я стал со временем сержантом; мы несли тяжелые потери – в переводе с армейского это значит, что люди, которых я знал и почти любил, то и дело взрывались, как начиненные кишками бомбы, чуть не прямо у меня под носом, – и мое умение скрывать свой страх заслужило мне репутацию хладнокровного человека, так что в девятнадцать лет я был уже сержантом, а заодно и ветераном Святого леса, и ветераном Вими. Но все это мелочи рядом с самым поразительным моим достижением: я превратился из Дьякона в Чарли.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации