Текст книги "Чародей"
Автор книги: Робертсон Дэвис
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
7
– Значит, в студенческие годы вы были актером?
– Очень скромным. Мне пришлось ограничить свою театральную жизнь, потому что после получения степени бакалавра я начал учиться в медицинской школе, а тогда там не любили, чтобы студенты тратили время на что-либо, кроме учебы.
– Вы сказали «тогда». С тех пор что-то изменилось?
– Да, очень сильно. Тогда в медицинскую школу принимали тех, у кого были хорошие оценки в дипломе бакалавра. Больше ничего не требовалось. Сейчас много внимания уделяется личности абитуриента и его достижениям. В Гарварде, например, у кандидата, который не увлекается политикой, или искусством, или спортом, или какой-либо наукой помимо медицины, нет ни единого шанса.
– Им нужна всесторонне развитая личность.
– Да, если хотите.
– А разве те, кто учился с вами в медицинской школе, не были всесторонне развиты?
– Ну, кое-кто, может, и был. Но это не имело значения. Когда изучаешь анатомию, нужно переварить и запомнить огромное количество информации – способность к этому гораздо важнее интереса к искусству или международным отношениям. Нам приходили на помощь затейливые стишки-запоминалки – порой остроумные, порой неприличные, а иногда то и другое сразу. Например, я до сих пор помню: «Когда Горяч Ты Так, Любая Позиция Твоя Годится» – первые буквы указывают на порядок косточек дистального ряда запястья, начиная с мизинца: крючковидная, головчатая, трапециевидная и так далее. Нагрузка на память в анатомии, цинизм, по-видимому неотъемлемый от фармакологии, толстокожесть, нужная для вскрытия трупов, – изучение медицины требует крепкого сложения и меняет взгляд человека на мир. Помню, я однажды столкнулся с однокурсником и спросил, чем он сегодня занимался. Он ответил: «Ничем особенным – утром отрезал женщине голову, потом пообедал, а теперь мне надо хорошенько погрузиться в строение руки». Такого плана вещи. Недавно я столкнулся с ним снова, почти сорок лет спустя. Он сделал себе имя как хирург, а его бывшая жена владеет почти настоящим Пикассо. Но я не берусь судить, насколько всесторонне развит мой однокурсник.
– Но вы были всесторонне развиты. Вы были актером.
– В детстве я много читал. Знал наизусть массу стихов, необязательно хороших, но второразрядная поэзия на удивление питательна для ума. Поэтому, надо думать, я был всестороннее своих ровесников, но все же не окончательно шарообразен. Я обожал театр. И до сих пор обожаю.
– Давайте вернемся к Святому Айдану. Вы знали этого Дуайера, который пел в хоре?
Эсме, это колоссальное преуменьшение. Как ни усердно я учился днем, в редкие свободные часы я практически жил в кармане у Дуайера. Я нанялся в подмастерья и ученики к иронисту.
Театр был подходящим местом, чтобы изучать иронию и практиковаться в ней. Даже в бытность мою студентом-медиком я продолжал околачиваться вокруг сцены, стал чем-то вроде подручного в «Гильдии актеров», и меня терпели. То, что происходило при постановке пьес и на представлениях, было достойно глубокой иронии, а не простого веселья. Со стороны кажется, что постановка – это всего лишь раскрашенные и костюмированные фигуры, которые должны совершить на сцене предписанные действия в тщательно регулируемом свете. Но не меньше событий происходит за кулисами, и они едва ли не важнее для пьесы. Оттуда управляют настроем сцены посредством освещения, оттуда звучат громы и молнии, колокола и горны, там в руку актеру, ожидающему выхода, суют необходимый реквизит, оттуда сигналят опускать занавес, когда на сцене сказано достаточно, и те, кто этим занимается, важнее артистов. Я узнал чувство глубокого удовлетворения, какое охватывает, когда видишь полностью законченную постановку пьесы: вся иллюзия, вся поэзия, все волшебство – с одной стороны, а с другой – сотрудники постановочной части, которые все это создали и приводят в движение. Это две стороны монеты, инь и ян, противоположности, которые, согласно Гераклиту, вечно едины, вечно борются между собой и уравновешивают друг друга. В результате рождалось искусство, но произведения этого искусства были не всегда законченными.
Вскоре я стал часто бывать у Дуайера дома, или, как мы говорили в те годы, на квартире. Квартира у него была маленькая, но с характером и шармом; из-за недостатка места все вещи выбирались тщательно, ничего лишнего. Там было много книг, но они не валялись ни на столах, ни на полу; были и картины, но они, кажется, подчинялись тому же правилу; вещи не громоздились как попало, сигнализируя о неустоявшемся, неразборчивом вкусе, как у Гилмартинов; в маленькой кухоньке Дуайер готовил прекрасное угощение, но всегда ровно столько, сколько нужно; он подавал гостям хорошие напитки, но ровно в таком количестве, сколько, по мнению хозяина, полагалось этому гостю. Я никогда не слышал, чтобы в этой квартире кто-нибудь о чем-нибудь просил: все подавалось заранее, все было вкусно, всего было довольно, но выбирать не приходилось – места для выбора просто не предусматривалось.
Но нельзя назвать Дуайера скупым или тираном. У него все получалось так естественно и так правильно, что и в голову не приходило предложить что-либо поменять. Он был чрезвычайно хлебосольным хозяином, но точно знал, что намерен сделать, и делал это, и казалось, что по-другому и быть не может.
Число гостей никогда не превышало трех, не считая меня, и, как правило, это были мужчины; единственное исключение – Элейн Уоллертон, которую я боготворил, но она, кажется, об этом не подозревала. Я называю ее женщиной, но тогда мы называли подобные создания девушками, ибо тогда это слово не оскорбляло чувствительных феминисток. Была ли она девственницей? Я много размышлял об этом, поскольку в романтическом возрасте придавал большое значение девственности и, сколько я ни читал Фрейда, своего мнения не изменил. Ей было года двадцать два или двадцать три, то есть она была на год старше меня, но, как это водится у девушек, намного превосходила меня житейской мудростью. Она считала себя актрисой, хоть и играла в любительском театре, и ее разговоры отличались вольностью, якобы типичной для этой профессии. Она курила, что не было необычным делом; она ругалась, но никогда – грязно, и вот это было необычно. Она владела звукописью ругани, в отличие от моих знакомых монреальских и солтертонских девушек: не только словами, но и мелодией. Она не потрясала красотой, но у нее были дивные глаза и типичное прерафаэлитское выражение лица «не от мира сего», и при этом она демонстрировала многое из того, что мир сей требует от женщины; полагаю, я пялился на нее с разинутым ртом и вел себя как паяц.
Во всяком случае, так мне кажется теперь. В то время мне никто ни слова не сказал, так что, возможно, мое поведение все же не резало глаз. Дуайер никогда не делал мне замечаний, а он бы не преминул, поведи я себя как зеленый юнец. Свои поступки в молодости помнишь, как никто другой, и краснеешь за неверные шаги, которых никто другой не заметил.
Сначала я подозревал, что между Элейн и Дарси Дуайером что-то есть, но даже при всей своей наивности вскоре понял, что ошибся. Дуайер был из тех гомосексуалистов, которые любят общество женщин и сами им очень симпатичны, безо всякого сексуального подтекста. Надо полагать, Элейн любила бывать в его обществе, так как с ним было веселее, чем с любым из ее поклонников – к числу которых я принадлежал, занимая среди них отнюдь не первое место. Где был Дуайер, там воздух искрил от сексуального напряжения, которое, однако, не проявлялось примитивным образом, физически; гораздо позже я понял, что такая диспозиция весьма приятна. Когда тебя дразнят в эротическом плане, это большое удовольствие.
Именно в гостях у Дуайера я узнал, что секс не просто пыхтение и возня в кровати, или на морском берегу, или в лесу. Я ни слова не говорю против физических радостей секса, но ими дело не исчерпывается; они даже не половина дела, и это знает стар и млад[32]32
«Это знает стар и млад» – из песенки Шута (У. Шекспир. Двенадцатая ночь. Акт II, сц. 3, цитируется по переводу Э. Линецкой).
[Закрыть], верно, дорогой мой Шекспир?
Расхрабрившись, я однажды заговорил на эту тему с мисс Уоллертон, когда провожал ее до трамвая; в те блаженные дни мы все ездили на трамвае.
– Мне кажется, Дарси – гомосексуалист, – сказал я.
– Лучше не произноси этого слова при нем, если не хочешь с ним поссориться, – ответила она. – Он его терпеть не может.
– А как он предпочитает это называть?
– Дело не в том. Он считает, что это варварское гибридное слово; так и есть, потому что корень «гомо-» – из греческого, а «-сексуал» – из латыни. Оно в каком-то смысле очень подходит. Неестественное сочетание. Я не советую тебе поднимать эту тему в разговоре с Дарси; но когда ему приходится об этом говорить, он предпочитает термин «инверс».
– Я буду осторожен.
– И не только в этом смысле. Мне кажется, его тянет к тебе, но я не знаю, что это за тяга – желание защитить и просветить или что-то более плотское. Но может быть, ты знаешь?
– Мне такая мысль даже в голову не проникла.
– Ну так открой ей дверь пошире. Ты довольно симпатичный. Дуайер никогда не говорил с тобой о григорианских песнопениях?
– Никогда.
– Ну, если заговорит, держи ухо востро. Ты знаешь идиота по имени Арчи Фезерстоун?
– Нет.
– Я как-то была у Дарси в гостях, когда он обхаживал этого Арчи. Он вытаскивал какой-нибудь редкий сборник с гимнами на латыни и пихал его бедняге в руки. И говорил: «Арчи, ты еще не забыл то, чему тебя учили в школе, и сможешь увидеть отзвук Вергилия вот в этом гимне. Просто удивительно, как передается традиция. Но конечно, ты это знаешь». Арчи, конечно, ничего такого не знал, но лесть кружила ему голову. Это было видно. Лесть – орудие настоящих асов соблазнения. Пожимание коленок и рядом не лежало.
– Да неужели? Спасибо за информацию.
– Ага, «сухая насмешка». Ты меня не обманешь, юный Халла. Ты многому учишься у Дарси. Только гляди, чтобы учеба не обошлась слишком дорого. Или ты не против?
– Элейн! Неужели ты думаешь…
– Конечно нет, дорогой. Я тебя просто дразню. Ты милый мальчик.
– А что случилось с Арчи? Он ведь тоже был милый мальчик?
– Мне кажется, он провалил экзамен. Подлинного вергилианца из него не выйдет. Я как-то упомянула его в разговоре с Дарси, а он только и сказал: «Это дело прошлое». По-моему, весьма многозначительно.
– Более чем.
Конечно, приятно, когда тебя называют милым мальчиком, но это, как правило, не предвещает дальнейшего развития отношений. Слово «дорогой» не значит ничего. В «Гильдии актеров» все называли друг друга дорогими.
Я понял, что у мисс Уоллертон найдутся поклонники много лучше меня, но что она мне симпатизирует, и это отчасти утешало. И я не переставал дивиться эффекту от сочетания прерафаэлитской красоты с вольностью на язык. Можно ли назвать ее «ангелическая блудница»? Это придавало ей особый, неподражаемый шарм.
8
К Дуайеру часто приходил мистер Добиньи, бывший капитан королевского военно-морского флота и учитель из Колборна. Он настоял, чтобы я оставил школьную привычку и звал его просто Джок, хотя я был с ним практически не знаком: я знал только, что, по слухам, ему довелось отведать человеческого мяса в племени людоедов. Он не походил на англичанина – впрочем, он таковым и не был; он выглядел весьма изысканно и носил монокль – пожалуй, единственный в Торонто в то время. У него был легкий иностранный акцент – голос исходил из какого-то другого участка горла, нежели у англичан и канадцев.
Он преподавал в Колборне немецкий язык и, когда «Гильдия актеров» ставила «Фауста», много времени проводил с Дуайером, разбирая с ним оригинальный немецкий текст пьесы Гёте.
«Гильдия актеров» строила репертуар на сезон так, чтобы угодить всем, и «Фаустом» угождала университету. Она уже удачно поставила «Мэри-Роз»: для торонтовцев Джеймс Барри был еще нов как драматург, а мисс Уоллертон идеально подошла на роль задумчивой героини, потерявшейся на «Острове, Которому Нравится, Когда Его Навещают». Для Дуайера в этой сладкой кашке роли не было. Не нашлось для него роли и в пьесе «Помандеров переулок», безделице, написанной плодовитым Луи-Наполеоном Паркером, – она имела колоссальный успех в Нью-Йорке в 1911 году. («Гильдия» щадила своих чувствительных зрителей и не смела оскорбить их вкус чересчур современными произведениями: максимум, на что они отваживались, это Барри и Голсуорси). «Фауст» был тяжеловесом среди остальных постановок, и Дуайеру сильно загодя пообещали роль Мефистофеля. Он был полон решимости сыграть так, чтобы надолго запомниться зрителям.
Перевод, выбранный «Гильдией» для постановки, принадлежал перу одной немолодой торонтовской дамы; она была вне себя от радости, что ее произведение кому-то понадобилось, и с нетерпением ждала премьеры. Добиньи сказал, что перевод неплох, но уступает оригиналу по вольности и откровенности; весьма немногим переводчикам удается передать особый стиль Гёте, воплощаемый с помощью не очень сложных слов, а мисс Суэнвик слишком благоговела перед великим писателем. Дуайер намеревался убрать из своей роли все «суэнвикизмы», как он это называл, а Добиньи должен был ему в этом помочь.
– Бедная мисс Суэнвик – настоящая леди и потому не совладала с Гёте, – сказал Джок. – Гёте не рассчитывал на дам – разве что как на зрительниц.
– Я поговорил с Форсайтом, и он великодушно сказал, что я могу отредактировать свои реплики в разумных пределах, чтобы приблизить их к оригиналу.
Они проводили за этой работой множество счастливых часов, выискивая и обсуждая наиболее подходящие слова. Джок по-настоящему хорошо понимал немецкий, а Дарси питал сильные чувства к образу Мефистофеля. Мне даже казалось, что Мефистофель пожирает его, – великие произведения искусства порой так действуют на поклонников.
Это привело к странному и не совсем законному приключению, в которое я позволил себя втянуть из любопытства.
– Искусство актера – великое искусство, – сказал Дуайер как-то вечером, когда мы пили виски, отработав очередную смену над переводом. – Его не ценят по заслугам. Обратите внимание на точную формулировку: «по заслугам». Конечно, у кинозвезд – армии недоделанных поклонников, но кто же не знает, что игра в кино – не настоящая актерская игра, и кому нужно поклонение идиотов? Но похвала в адрес великого исполнителя роли Гамлета, или Отелло, или, что бывает гораздо реже, Лира всегда приглушена ощущением, что актер просто выходит на сцену, произносит то, что для него написал Шекспир, и вытаскивает шпагу, когда велит режиссер. Помните, что сказал Менкен? Что в профессии актера есть что-то подлинно отвратительное. Полагаю, он имел в виду актеров-душек, героев-любовников – они и впрямь бывают довольно мерзкие. Но актер – почему тот, кто доносит до нас Шекспира, Ибсена или Стриндберга, – (последняя фамилия прозвучала как «Стриинберри» – так произносят только знающие люди, и якобы это правильное шведское произношение), – считается артистом в меньшей степени, чем тот, кто доносит до нас произведения Бетховена, Шопена или Дебюсси именно так, как задумывал автор? А? Почему?
– О, им не так уж плохо живется, – сказал Джок. – По-моему, им очень хорошо платят.
– Да, но какие почести им достаются? Где благодарность публики? Сколько памятников воздвигнуто великим актерам?
– В Венеции стоит неплохой памятник Гольдони.
– Он драматург, а я говорю об актерах.
– В Лондоне есть памятник Ирвингу, – сказал я, вспомнив журналы, изученные мною во время поездки в Торонто с родителями.
– Воздвигнутый коллегами-актерами. Не стоит ждать, пока это сделает государство или публика. Не дождешься.
– Может, тебе развернуть агитацию за то, чтобы актерам ставили больше памятников? – предложил Джок, потягивая виски.
– Именно это я и намерен сделать. И думаю, что мне поможет кое-кто из набожных торонтовских методистов, – сказал Дуайер.
– Это еще что за шутка?
– Вовсе не шутка, дорогой Джок. Давайте немножко пройдемся. Я хочу вам кое-что показать.
Мы двинулись за ним, вошли в парк Королевы, и Дуайер, размахивая тростью, как гид, устремился вперед, к куче памятников, стоящих перед зданием Законодательной ассамблеи Онтарио.
– Достойные деятели девятнадцатого века, – сказал он. – Премьер-министры этой провинции, облаченные в респектабельные сюртуки и, в некоторых случаях, очки. Ты когда-нибудь встречал более безобразную шайку добропорядочных граждан? Как произведения искусства они омерзительны. Как памятники они ничего не стоят. Ни на одном из них не показано, чем этот человек выделялся среди своих собратьев – если вообще чем-то выделялся. Можно предположить, что эти головы – подобия – создал какой-нибудь ремесленник, вооруженный штангенциркулем и весьма слабым пониманием человеческого духа. Если эти памятники вообще собой что-то представляют, то они – памятники плохим портным девятнадцатого века. Бронзовые брюки, бронзовые ботинки, похожие на детские ботиночки, которые сентиментальные люди покрывают бронзой, чтобы сохранились на века. Сюртуки изваяны весьма любовно, но что они нам говорят? Они говорят: «Я дорогой сюртук, стоящий того, чтобы увековечить меня в людской памяти». Но вызывают ли эти бронзовые чучела какую-нибудь мысль? Возвышают ли они душу? Вдохновляют ли они молодежь? Поставили бы вы такую штуку у себя в саду как украшение? Можете не отвечать… Ага, но вот здесь, – мы были уже на западной стороне парка, – мы видим нечто похожее на скульптуру. Оно действует на чувства. Оно даже изящно. Оно не слишком потрясает как произведение искусства, но рядом с ним эти бронзовые государственные мужи выглядят деревянными куклами. Посмотрите на позу. Мужчина в одежде восемнадцатого века, в парике и с пышным воротником стоит и выразительно указывает на книгу, которую держит в другой руке… Кто это? Давайте прочитаем надпись. Это Роберт Рейкс, он жил с тысяча семьсот тридцать пятого по тысяча восемьсот одиннадцатый год. Чем он знаменит? Он учредил воскресные школы в своем родном Глостере и положил начало движению, которое охватило весь мир: воскресные школы распространяли Писание, а также учили грамоте ребятишек, которые без этого не понимали церковных служб. Великий человек? Несомненно. Почему его памятник стоит здесь, в Торонто, рядом с идолами наших политических богов – единственных богов, подлинно признаваемых в Канаде? Потому что так решил Союз воскресных школ, и он же собрал деньги, чтобы снять копию с памятника Рейкса, стоящего на набережной Виктории в Лондоне, где все бедняки и бездомные могут любоваться изображением того, кто был им другом… И вот он тут стоит. Пример для подражания. Достойный человек. Почитаемый всеми, кому дороги воскресные школы. Но – и тут я подхожу к теме нашего разговора – на кого он похож?
– Да на кого угодно, – ответил Джок. – У скульптурного подобия человека индивидуальность обычно как-то стирается, за исключением случаев, когда скульптор – Эпстайн.
– Но мы говорили об актерах. На какого актера он похож?
Ни у Джока, ни у меня ответа не нашлось.
– На Дэвида Гаррика, конечно же! Забудьте о Рейксе и думайте о Гаррике. Его поза – он указывает на книгу: может быть, это «Гамлет»? Сложение крепкое, но изящное – разве Гаррика не описывают именно так? Будь его имя написано на постаменте, разве вы не поняли бы, что это вылитый Гаррик?
– Возможно, но это все-таки не Гаррик, – сказал Джок.
– Ждите, – ответил Дуайер, и больше мы не вытянули из него ни слова на эту тему.
Где-то через месяц с небольшим Дуайер настоял, чтобы мы с Джоком провели у него еще один вечер, работая над переводом. После полуночи он встал и сказал:
– Час пробил. Идем.
Мы снова перешли улицу Куинс-Парк, но на этот раз Дуайер молчал. Подходя к памятнику Рейксу, мы увидели, что рядом с ним стоит грузовик «форд». Улица была почти пуста.
Когда мы подошли, из грузовика вылез человек.
– Мне нужна будет помощь, – сказал он.
– Халла, это задача для тебя, – скомандовал Дуайер.
Я пошел вместе с мужчиной к грузовику и помог ему вытащить из кузова большую тяжелую прямоугольную плиту, края которой были защищены картонными нашлепками, а лицевая сторона закрыта бумагой. Мы отнесли ее туда, где стояли Дуайер и Джок, и взгромоздили вертикально, прислонив к постаменту с той стороны, где бронзовыми буквами было высечено имя Рейкса. Незнакомец намазал поверхность облицовки цементом или каким-то клеем. Быстро и ловко достал электродрель, подключил к аккумулятору и принялся сверлить дыры в облицовке постамента, а потом красивыми бронзовыми штырями с головками в виде цветов окончательно прикрепил плиту к постаменту. Это была виртуозная работа. По-моему, она вся заняла около двадцати минут. Когда мастер закончил, Дуайер сорвал бумагу с плиты. Она оказалась из толстого непрозрачного стекла, на удивление незаметного на камне облицовки. На стекле было вырезано:
Дэвид Гаррик
1717–1779
Актер
Смерть нанесла прискорбный удар, который затмил веселость народов и уменьшил запас безобидных удовольствий в нашем обществе.
Доктор Сэмюэл Джонсон
Воздвигнуто поклонниками таланта актера
– Ночь прошла не зря, и мы исправили великую несправедливость, – сказал Дуайер.
Тут к нему приблизился мастер, который за все это время произнес лишь несколько слов.
– Мы договорились на четыреста пятьдесят, включая установку, правильно? – сказал Дарси; мастер кивнул. – Я добавил немножко сверху, за хорошую работу. И помните, никому ни слова.
– Ни одной живой душе, – ответил мастер. – Я не хочу неприятностей.
– А теперь валим отсюда, пока полиция не приехала, – скомандовал Дарси.
Но никакая полиция не приехала ни в ту ночь, ни, насколько мне известно, позже. И это заставляет задаться вопросом: читает ли вообще кто-нибудь надписи на памятниках, стоящих в общественных местах?
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?