Текст книги "Петля"
Автор книги: Роман Сенчин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Отвратительное это действо прошлым летом Аркадия взбесило. Брат наткнулся на репортаж о гей-параде в Киеве.
Выковыривая спичкой из дуплистых зубов остатки хамона, тяжело выдыхая пары граппы, Юрка отложил пульт и заворчал:
– О, пидоросня веселится. Хе-хе… Да мордой об асфальт и яйца вырвать… Твар-рюги, а…
Вроде ворчал, но так, чтоб слышали. Наверняка обращался к Аркадию. Аркадий молчал. Брата его молчание распаляло – голос стал громче, с окраской:
– Ненавижу! Животные! – И оглянулся, затеребил взглядом: ну давай, чумачача, скажи что-нибудь, скажи; Аркадий смотрел на него и продолжал молчать – не хотелось грызни. А Юрка не унимался: – А вы-то с этим как? Как его? Вы-то не ходите на такое? – Подмигнул с усмешкой, мол, не стесняйся, поведай.
Аркадий надеялся на защиту мамы. Но она, словно ничего не происходило, собирала в стопку пустые тарелки. И тогда Аркадий ответил.
За минуту сказал брату всё: про его никчёмную жизнь, паразитство на материнской шее, показательную тупость, про все эти идиотские словечки, которые произносит с таким удовольствием, – «зашквар», «бетонить», «не отразил», «чуры», «ватокаты».
– Ты и есть животное, Юрий. Бесполезное и агрессивное.
Ожидал, что брат вскочит и кинется в драку, но тот не двигался. На широком мятом лице сохранялась усмешка, точно был рад, что Аркадия прорвало.
Да и случись драка, вряд ли бы старший победил – вялый, размякший, потерявший здоровье в этом продавленном кресле. Три-четыре раза в неделю посещавший фитнес-залы Аркадий теперь наверняка был сильнее. Никогда не дрался, но грушу бил так, что в ней надолго оставались вмятины от его шингарт. Так что вломить, особенно в таком состоянии, мог прилично. Был готов, глазами звал Юрку. Разобраться, расставить точки…
Но Юрка продолжал сидеть. Держал губы в усмешке. Зато накинулась мама. Не буквально – словами, но хлёсткими как пощёчины:
– Прекрати сейчас же! Ишь ты! Чего разошёлся-то, а? У тебя одна жизнь, у него – другая. И нечего судить. Ещё посмотреть надо, кто полезный, а кто нет. Он столько лет на заводе, двое детей – род наш продолжил. А ты чего? Ты-то чего?.. Мне тоже эти, – мама кивнула на телевизор, – поубивала бы.
Аркадий ушёл в соседнюю комнату. Взял первую попавшуюся книгу, сел на свою кровать. Делал вид – для самого себя делал вид, – что читает. А на самом деле невидяще смотрел на страницу, стараясь унять колочение, проглотить ком обиды. Но он, этот ком, прыгал и прыгал в горле, и во рту стало кисло… Ночью долго лежал с открытыми глазами, прислушивался, ждал, что брат налетит, станет колошматить или душить. Обычно раздражающий храп Юрия в эту ночь был приятен – означал, что тот спит, и Аркадий тоже засыпал под храп, а просыпался от тишины.
Ссора на другой день не продолжилась, но обстановка была натянутая. Особенно в отношении мамы к Аркадию. Она не разговаривала с ним, не смотрела на него; Аркадий не решался обсудить вчерашнее, боясь нового потока обидных слов. Юрка же, помалкивая, явно торжествовал от того, что мама заступилась за него, а Аркаша-какаша остался виноват.
Через два дня Аркадий уехал, потом побывал на мамином дне рождения – всего сутки, – а теперь приехал, как думал, недели на полторы. Но сейчас понял: вряд ли выдержит так долго. Его откровенно не хотят здесь видеть. Нет, увидеть, может быть, хотят, а видеть изо дня в день – нет.
И он, тридцативосьмилетний человек, известный, успешный, уважаемый и любимый многими тысячами, почувствовал себя здесь, в родной квартире, на диване, где играл первыми кубиками и погремушками, обложенный подушками и одеялом, чтоб не свалился на пол, таким маленьким, одиноким, беззащитным, что потянуло забраться на диван с ногами, свернуться, спрятаться в себе самом. Тихо, без всхлипов, заплакать.
Выскочило воспоминание, и лечь, свернуться, заплакать сразу расхотелось. Воспоминание это когда-то уже выскакивало из глубин памяти, очень глубоких глубин: он, Аркадий, просыпается, он ещё не умеет вставать и ходить, поэтому лёжа зовёт маму, зовёт не словами, а крикливым плачем – слов он тоже пока не знает.
Но не подходит ни мама, ни брат, которого она часто оставляла с ним. И Аркадий – сколько ему было тогда, он теперь боялся даже гадать, чувствуя, что это будет возраст, от которого не может оставаться воспоминаний, – Аркадий осознаёт: он один. Один. Никто не накормит, не согреет, не скажет хороших слов, и он не улыбнётся в ответ и не забьёт ножками, ручками… Обрушился страх – тот страх, какой не даёт даже плакать, – и Аркадий чуть не захлебнулся им.
Кто в конце концов подошёл, кто стал успокаивать, гладить, он не знал. Да и не хотел знать ни тогда, ни теперь – главное, кто-то появился. Родной, чужой… И страх сменился тем, что принято называть счастьем, и воспоминание обрывалось. Обрывалось на ощущении счастья.
Потом вспоминалось не раз – в дошкольном детстве. Года в четыре, в пять, в семь – в тот период, когда Аркадий ещё не свыкся, не сросся со своим «я», со своей отдельной жизнью, не научился быть один. Когда зависел от других, ближних, и боялся возможного одиночества. Не какого-нибудь там душевного, духовного, а самого настоящего. Простого и по-настоящему жуткого, когда ты – один.
Но быть один приучился, даже стремился к этому – окружающие чаще всего обижали, а одиночество подсовывало интересные книги, передачи в телевизоре, учило фантазировать, мечтать. И вот сейчас, спустя годы, этот страх навалился снова, схватил так, что стало невозможно дышать…
Вскочил, потёр горло, пошёл на кухню.
Там что-то жарилось, тяжело пахло жирным и несвежим. Мама скоблила картошку.
– Мама, – хрипло, сквозь удушье, спросил Аркадий, – почему ты меня не любишь?
Она с готовым, словно отрепетированным недоумением глянула на него.
– Как не люблю – люблю.
И продолжила царапать ножиком угреватый клубень. Но царапала торопливее.
– Нет, мама, не любишь. Я… я вот там сижу, и ты даже… – Хрип исчез, вместо него возникло повизгивание; Аркадий прокашлялся громко и некрасиво. – И ты даже ни о чём меня не спросила, ушла сразу… а я там…
– Чего спрашивать? Всё ведь знаю. Готовлю вот… Юрка встанет, сядем за стол и поговорим.
Он слушал эти слова, вроде бы здравые, справедливые – ну да, сядем за накрытый стол и будем разговаривать, – но уверенность, что прав, только крепла. И вместе с этой уверенностью чувствовал, как слабеет. И снова захотелось лечь на диван, свернуться, сжаться…
– Неправда. Когда любят – не так всё… не так встречают, смотрят… Я раньше думал, что у тебя времени не хватает меня любить, что устаёшь, что постоянно ищешь, чем нас накормить, одеть… – Аркадию было стыдно это говорить, но не говорить он не мог. – Мечтал: вот я заработаю много, и изменится, будем путешествовать, и ты изменишься… Твоё отношение. Я ведь для тебя всё это делал, чтоб ты по-другому жить стала, в другом во всём… А потом понял: не в этом дело – что б я ни сделал, ты такая же… Ко мне… Думал, ты Юру слабым считаешь, хотя он такой… крепкий… был, поэтому так его… как с маленьким. А я сильный, дескать… Нет, не так, не это… Просто его ты любишь, мама, а меня – нет. Видно же, когда любят, а когда не любят. Терпят. Меня ты терпишь. Но я ведь не этого… Мне не это нужно.
– Да люблю я тебя, господи! – Мама бросила картошку в раковину. – Что за истерика? Люблю. А Юрка – у него видишь как всё случилось. Ему действительно поддержка нужна. А кто его поддержит?
– Поддержка – это одно. Это другое совсем… Я просто вижу, как ты на него смотришь, как всегда на его сторону, если что… Ты с ним всегда.
Аркадий привалился к стене – боялся, что упадёт. Ноги сделались совсем слабыми. Мама снова взяла картошку, заскобила; нож сдирал и шкурку, и уже очищенное.
– Ну да, – согласилась, – с ним. Он здесь всю жизнь. Рядом.
– Я не про то.
– А про что?
– Про любовь.
– Заладил. Мне никто про любовь эту не говорил, так с чего я должна…
– Не обязательно говорить. Любят и без слов. Я вижу, что Юрия ты любишь, а меня…
Что-то не позволило ему договорить, повторить это «нет». Наверное, лицо мамы – такого выражения Аркадий ещё не видел… Она отчётливо и мучительно пыталась проникнуть в то, о чём говорит младший сын, в чём её упрекает. Может, копалась в себе, ворошила прошлое, чтобы ответить, – не отмахнуться словами, а действительно ответить. Объяснить ему и себе, почему же так. И Аркадий замолчал, боясь разрушить это её состояние.
– Ты другой, – сказала. – Юрка – он мужик. И всегда им был, даже когда в пелёнках лежал. А ты, Аркаша…
«Аркаша» упало ему на душу, как горячая капля.
– Другой ты, не такой. Чужой какой-то. Как… ну, как не мой сын. Но, – мама спохватилась, – мой, я знаю, вижу. Ты на своего отца очень похож. И он другой был, не как все, и ты… И взгляд другой, и всё. Движения, запах. Немужик, понимаешь? Немужик… И я не знаю, как с тобой. Как относиться, говорить что. Юрка понятный, а ты… И ни семьи, ни детей. И вот я не знаю… сердцу, народ правильно говорит, не прикажешь. Уж извини, но не прикажешь себе ведь.
Последних слов Аркадий уже не слышал – в голове билось это «немужик». Странное, непривычное, уродливое. Билось, постепенно входя глубже и глубже, как тупой гвоздь. «Немужик… немужик… немужик… немужик…»
Вышел из кухни. Постоял, часто моргая, оглядел зал, будто видел его в первый раз. Тесный, убогий, нечистый. Подумалось: «Что я требую от них, какой любви?» Шагнул широко, как через яму, в прихожую. Снова постоял, потрогал высокий – ему почти по пояс – чемодан. Там сыр, колбаски – надо их в холодильник…
Стал обуваться.
– Ты куда? – за спиной оказалась мама.
– Я… пройдусь немного… посмотрю…
– Недолго только давай. Юрка встанет – и сядем.
– Да.
Снял с вешалки куртку. Нащупал в одном кармане бумажник, в другом – плашку айфона.
– Зачем куртка-то? Там жара такая – спечёшься.
– Так… Пусть будет. – Открыл дверь.
Задержался на пороге, ожидая, что мама ещё что-нибудь скажет. Одёрнет, сделает замечание… что-нибудь. Молчала. Чувствовал – она здесь, смотрит на него. Наверное, мысленно торопит, чтоб скорей вышел…
Во дворе было тихо, безлюдно. Взрослые на работе, дети на прудах.
Медленно, как старый или больной, Аркадий добрёл до скамейки. Сел, потёр ладонями виски, пошлёпал по щекам. Хотелось как-то проснуться, что ли. Очнуться.
«И чему ты так поразился? – спросил себя. – Ты про это всю жизнь знал. Чего теперь разыгрывать трагедию? Сам маму вынудил сказать. Заставил. Она сказала, а ты расстрадался».
– Правильно, – ответил вслух и повторил твёрже: – Всё правильно.
Рефлекторно вынул айфон, зажёг дисплей. Коснулся пальцем зелёной иконки с белой трубкой. Появились столбиком имена тех, кому он недавно звонил. Выше всех – «Машак». Да, разговаривали сегодня утром, когда прилетел в область.
Миха сейчас в Кракове, занят новым проектом, их совместным проектом, но Аркадий сорвался сюда. На несколько дней. Миха отпустил, конечно, он понимает, что значит мама, семья. Он давно лишён этого. Ему нельзя домой. Со своей мамой виделся несколько раз, тайком от отца и братьев, то в Геленджике, то в Анапе.
И сюда Михе нельзя… Вот кто по-настоящему может остаться одиноким. А у него, Аркадия, это всё ерунда. Семейные тёрки, хе-хе… У него ерунда.
«Переоформи билет и лети сегодня. Завтра к обеду будешь там, – велел тот же голос, что минуту назад объяснял: ты сам вынудил, а теперь страдаешь. – Лети, увлекись работой».
Действительно, вызвать такси. И всё. Сразу в аэропорт. Рейсов в Москву вечером несколько. Там пересадка до Варшавы, оттуда – в Краков. И отсечь вот это всё. Иногда звонить, присылать деньги, но убедить себя, что в родной город больше не попасть – он в другом измерении, на другой орбите… Да, звонить, переводить деньги, но не приезжать. Отсечь и перестать мучиться.
Аркадий убрал айфон, снова пошлёпал себя по лицу. Глубоко вдохнул и выдохнул, поднялся и пошёл домой. К маме и брату.
А папа?
Наверное, и до этого у Гордея была жизнь. Наверное, он плакал, смеялся, смотрел телевизор, играл в игрушки, рыл пещерки в песочнице, знакомился, дружил и ссорился с мальчиками и девочками. Но теперь он ничего не помнил о том времени. Ещё совсем недавнем, вчерашнем. Оно забылось, как сон утром. Лишь пёстрые блики, ощущение, что там было важное – хорошее и плохое, – а что именно, пропало. Стёрлось, испарилось, исчезло.
Остались лишь мама, знакомая одежда на нём и две большие сумки, возле которых он, Гордей, стоял недавно, радостный и довольный, ел что-то сладкое и душистое. И воздух пах тогда вкусно, и много-много тёплой воды было перед его глазами, и нестрашно кричали бело-серые быстрые птицы в небе… Но где это было, где он стоял…
Теперь эти сумки мама катила так, будто у нее совсем кончились силы, и стонала. Гордей пытался ей помогать, а мама говорила сердито и мокро:
– Да не висни ты! Не висни, господи!
Пришли туда, где много людей, и все с сумками, чемоданами, тележками. Одна тележка чуть не сбила Гордея с ног; он вовремя спрятался за маму…
Остановились у вереницы одинаковых домиков на колёсах. Домики походили на лежащие на боку огромные чемоданы, но в них были окна.
– Мама, это поезд? – спросил Гордей, обмирая от радости и страха.
– Поезд, поезд… Вон наш вагон…
Мама подала бумаги женщине в синем костюме. Та посмотрела и сказала:
– Места девятое, десятое.
Дверь была высоко, к ней вела лесенка. Мама стала поднимать сумки, но у неё не получалось.
– Помогите, – попросила мужчину, стоящего рядом и ждущего своей очереди забраться в вагон.
– Я не носильщик, – сказал мужчина.
Мама прошипела что-то, собралась с силами и закинула сначала одну сумку, потом другую.
– А и хрен с ним, – хохотнула зло, – всё равно больше рожать не хочу!.. Гордей, залазь. Живо!
Долго ли они ехали в поезде, он не понял. Стал осматривать полки, столы – один на палочке, другой висящий без всего, окна с двух сторон, в которых побежали дома, деревья, облака, – и уснул.
Разбудила мама – вытолкнула из уютного мирка, который сразу пропал, – усталым и строгим голосом:
– Поднимайся. Сейчас выходить.
Гордей сел, ощупал себя, понял, что одет, готов, и тут же веки отяжелели, голова склонилась…
– Пошли-пошли!
Одну сумку мама несла в руке, другую катила. Он плёлся сзади, боясь спрашивать, куда они едут, где сейчас выйдут. Вагон покачивался, и Гордей ударялся о разные выпирающие в проход штуковины. Делалось больно, но жаловаться он не смел…
Та женщина в синем костюме была у двери. Когда поезд начал тормозить, отомкнула её большим ключом, а когда почти остановился – открыла.
Наклонилась и с лязгом опустила лесенку.
– Минуту стоим, – сказала маме.
Мама дёрнулась:
– Так пропустите!
Женщина подвинулась, и мама стала спускать по ступенькам первую сумку. Сумка спускалась медленно; мама плюнула – «тьфу!» – и бросила её вниз. Потом так же – вторую. Подхватила Гордея… Гордей хотел сказать, что он может сам. Угадал: не надо. С мамой сейчас не надо спорить. И даже говорить ей ничего не надо. Лучше молчать.
На улице было странно. Вроде тепло, но приходили волны сырого холода, и тело начинало дрожать; вроде темно, а с одной стороны небо краснело и выше сочно синело, как та тёплая вода в забытом хорошем месте.
Под вагонами шикнуло, и поезд поехал. Сначала медленно, через силу, но тут же набрал скорость, и последние вагоны промчались мимо Гордея и мамы так, что завихрило.
Мама открыла одну сумку, вытащила кофту. Протянула Гордею:
– Одевай.
Он послушно стал её натягивать, колючую и маловатую. Но запутался, и мама, всхлипнув, резкими движениями ему помогла.
– Пойдём на вокзал.
Вокзал был большой комнатой с сиденьями. На нескольких скрючились во сне люди. Мама посмотрела на часы и пробормотала:
– Ещё два часа. Чёрт… – Повернулась к Гордею: – В туалет хочешь?
– Нет. – Он честно не хотел.
– Садись тогда. Поспи.
Он сел, положил голову на спинку сиденья, закрыл глаза.
Спать теперь не получалось, но он мужественно сидел так, с закрытыми глазами. Казалось, если будет слушаться, что-то изменится. Снова станет как в том времени, которое теперь он не помнил. Только ощущал.
Может, потому и не помнил, что там было хорошо и понятно, – для чего запоминать? А вот это всё, происходящее сейчас, он, знал, запомнит. И будет долго разбираться, что происходило, зачем сумки на колёсиках, такая будто чужая мама, зачем поезд, вокзал, это неудобное сиденье…
– Пора, – раздался мамин голос, и сразу за этим – лёгкий тычок. – Встаём. Сейчас автобус приедет.
Автобус оказался коротким, с одной дверью и узким проходом внутри. А людей – много, все места заняты. Стоявшие люди ругались на маму, что она всё заставила своими сумками.
– Я за багаж заплатила! – отвечала мама металлически.
Люди продолжали ругаться. Гордей жался к сумкам.
Потом автобус поехал, и люди постепенно стихли.
Дорога была в ямах и кочках, Гордея подбрасывало, болтало, и вскоре он почувствовал, что в глубине горла стало горько, там забулькало.
– Мама, – позвал он.
– Что? – Мама пригляделась и стала доставать что-то из кармана. – Тошнит? – Развернула пакет. – Давай сюда вот.
Гордея вырвало. Чуть-чуть. Наверное, потому что он давно ничего не ел и не пил. И ещё – он изо всех сил сдерживался. Было стыдно, что это с ним случилось. Все вокруг ведь нормально едут.
От этой мысли – что он сдерживается – Гордея затошнило снова. Мама подставила пакет и кому-то в сторону зло сказала:
– Вместо того чтоб кривиться, место бы уступили.
– Аха, я должен такие деньжищи за билет выкладывать и ещё стоя ехать, – ответил хрипловатый мужской голос. – Щ-щас!
Люди снова стали ругаться. Но теперь ругали не маму, а этого мужчину с хрипловатым голосом. А одна пожилая женщина поманила Гордея:
– Иди, милый, ко мне на коленки.
Гордей замотал головой, а мама толкнула его:
– Ну-ка давай. Ещё в обморок хлопнуться не хватало. Иди, сказала!
Гордей не любил чужих людей, не привык к ним. В садик его пока не отдавали, и он не научился быть в коллективе. Разве что на детской площадке, но тех детей он теперь забыл.
А автобус был тем самым коллективом. Не дружным, и всё-таки каким-то единым.
– Иди, иди, – говорили люди с разных сторон. – Посидишь, ножки отдохнут, животик уляжется.
На мягких ногах женщины действительно стало получше. И Гордей не заметил, как положил голову ей на грудь, а потом свернулся калачиком, приобнял… Ему стало казаться, не мыслями, не словами, а неосознанным чувством, что он в кроватке, как совсем маленький, и её, эту мягкую, тёплую кроватку, покачивают бережные руки. Мамины или кого-то ещё, родного.
И опять тормошение.
– Просыпайся! Вставай, говорю! Подъезжаем!
Гордей с великим усилием вернулся из дрёмы. Жалобно стал оглядываться вокруг, не понимая уже, где он, что ему делать.
– Пора тебе, милый, – сказала женщина, – мама зовёт. – И спустила в проход меж сидений.
Мама была в начале автобуса. Устраивала там сумки у двери.
– Шагай сюда живо! – велела Гордею.
Потом шли по улице без асфальта. Вместо асфальта была кочковатая земля, ямки присыпаны чем-то серым, хрустящим. Может быть, потом, когда подрастёт, Гордей узнает, что это зола от сгоревшего угля.
Справа и слева домики в один этаж, ворота, покрашенные синим или зелёным, тянулись щелястые заборы… Улица была длинная, однообразная, и уставший Гордей не верил, что у неё есть конец.
У одних ворот, некрашеных, деревянных, мама остановилась.
– Ну вот, – выдохнула успокоенно.
А Гордею стало страшно от этого выдоха. Словно мама поставила точку, но поставила в неправильном месте. Он слышал, что писать – это очень сложно. Кроме букв, есть ещё точки, запятые, какие-то другие знаки, и если их поставить не там, то слова станут означать не то что нужно.
Мама взялась за железное кольцо и открыла калитку в воротах. Перекатила через деревянный порожек-доску сумки. Одну, другую. Оглянулась на Гордея:
– Заходи. Чего ты…
Он послушно вошёл на заросший травой двор. По центру трава была низкая, а вдоль забора, у ворот – высокая, волосатая, с тёмно-зелёными листьями.
– Это крапива, – сказала мама, – её не трогай. Кусается.
В мамином голосе появилась жизнь, даже что-то весёлое… Нет, не весёлое, а такое, от чего Гордею стало легче. Захотелось прыгать, играть.
Слева стоял домик с дверью, обитой чёрным потрескавшимся материалом. Дверь заскрипела, когда мама потянула её на себя.
– Тёть Тань, – позвала мама. – Ты тут?
Из глубины домика ей что-то ответили.
– Пойдём, – сказала мама, втаскивая сумки в полутьму.
В этой полутьме было душно и жутко. Так, наверное, выглядит жилище Бабы-яги. А вот и она. Тёмная, в платке, налезающем на лицо, в сером переднике. И скрипуче она говорит:
– А, прибыли? Я уж и ждать перестала.
– Да всё так… – жалобно отозвалась мама, стала объяснять: – Думала, наладится ещё. Ждала тоже…
– Ну чего ж, проходите. – И Баба-яга, наоборот, сама пошла к ним; Гордей прижался к маме. – А это и есть твой?
Мама быстро и мелко закивала:
– Он. Гордей.
– Не дождалась Ольга-то. Не увидала.
– Да-а…
– А как его так, ну, ласково называть?
Мама посмотрела на Гордея:
– Гордюша, наверно.
– Гордюша… Это от «гордый» получится.
– Ну, не знаю. Можно Гордейка как-нибудь… Я Гордей и Гордей зову.
– Ладно, проходите. Чего в пороге мяться…
Мама подтолкнула Гордея вперёд:
– Познакомься, это баба Таня. Твоей родной бабушки Оли сестра. И тоже, значит, твоя бабушка. Понял?
В доме пахло невкусно. И то ли от этого запаха, то ли от усталости Гордея снова стало тошнить. Он глотал набегающую изнутри в рот горечь обратно, а она возвращалась.
– Как доехали-то? – спросила баба Таня.
– Боле-мене… Доехали.
– Есть, поди, хотите?
– Я бы поела. Привезла тут кой-чего. – И мама стала открывать одну из сумок.
– Доставай-доставай. У меня-то не шибко. Пенсю почти всю Виктору отсылаю. До сих пор всё работу найти не может… В наше время каждая рука наперечёт была, а теперь – гуля-ай…
– Я деньги оставлю, – перебила мама. – Вы Гордея как-нибудь… ну, чтобы не голодал хоть…
Баба Таня всплеснула руками, передник колыхнулся, как лист картона.
– Ты чего молоть начала?! Голодать, ишь! Хлеб с мёдом всегда будут. У меня ж хахалёк пять ульев держит. – Она заговорила тише и как-то сладенько. – Геннадия помнишь? Вот он ко мне, как свою схоронил, прям лезет, как этот… Так. Картошки полно подполье… Огород счас пойдёт, огурцы все в зародках… Голодать он будет… Придумала!
– Спасибо, спасибо, тёть Тань, – дёргала головой мама. – Я так… вырвалось.
– Много у вас вырывается… С ума послетали в городах, вот и беситесь. Своды-разводы… Держать себя надо, чтоб не вырывалось… Ладно, руки вон мойте и давайте есть, что ли. С дороги-то…
– Я не хочу, – твёрдо сказал Гордей.
Мама посмотрела на него; лицо её было страшным.
– Как – не хочешь?
Гордей представил, что в него насильно запихивают чужой ложкой из чужой тарелки что-то тёплое и вязкое, как каша, и ему стало противно до слёз.
– Не хочу, ма-ам!
– Ты со вчерашнего вечера ничего…
– А не уговаривай, – сказала баба Таня. – Не уговаривай. Захочет – сам подойдёт, просить станет. Чего баловать? – И махнула Гордею на дверь: – Поди погуляй, двор погляди.
Мама испугалась:
– Как он один там?
– А чего? Калитку закрыла?.. И пускай. Надышится, аппетита наберётся… Собаки у меня нету… Ох, изнежились вы там, и ребятишек таких же ростите. До пенсии ширинку им будете расстёгивать, чтоб пописили.
– Ладно, Гордей, иди, – разрешила-велела мама и сама открыла ему дверь, не уточняя, хочет он гулять или нет. – Только на улицу не выходи. Понял?
Гордей постоял несколько секунд – пугало новое место, но и оставаться здесь, в домике, было тяжело и опасно. Останется, и начнут кормить, а он не будет, и мама заругается, может и шлёпнуть… Он шагнул, снова постоял, теперь на крылечке, и пошёл по двору.
Двор был скучный – ни качелей, ни песочницы… Гордей подобрал кривую палочку, представил, что это сабля, а он – воин. Нужен был враг… Ударил по высокой травине с тёмно-зелёными листьями и волосатым стеблем. Травина дёрнулась и, надломившись, повалилась на Гордея. Он быстро попятился.
Постоял, глядя на поверженного противника, и, размахнувшись, ударил по второй травине. Та стала падать вбок, на другие травины, но вдруг изменила направление…
На этот раз отскочить не успел, и листья задели его по руке.
Сначала Гордей ничего не почувствовал, а потом руку защипало, зацарапало… Он выронил палку, схватил здоровой рукой раненую, сжал. Глазам стало мокро; он побежал было к маме, но тут же передумал.
Не надо. Потерпит. Тем более колет и щиплет не так уж сильно. Потёр кожу, прислушался. Да, боль стихала.
Поднял палку и ударил по третьей травине. И сразу побежал спиной вперёд. Когда третья лежала на земле, опять подошёл к зарослям. Врагов было много…
– Привет, – сказали ему; будто сама трава сказала. – Ты кто?
Гордей опустил палку, присмотрелся. Сквозь стебли и щели забора на него смотрели дети.
– Я – Гордей, – четко, выговаривая сложную «р», ответил он.
– А ты откуда?
– Я – приехал.
– К баб Тане?
Гордей подумал и сказал:
– Да, к бабе Тане. – И добавил для твёрдости: – Я с мамой приехал.
Дети за забором помолчали, потом кто-то из них спросил осторожно:
– А кто твоя мама?
Гордей не знал, кто его мама, кроме того, что она его мама. Но он вспомнил нужное слово и ответил:
– Директор.
Дети снова помолчали. И задали новый, ещё более сложный вопрос:
– А папа?
Папа… Да, про человека, которого называют «папа», Гордей слышал. Он такой же важный, как мама, но другой… «Мама и папа». Но своего папу он не мог вынуть из забытого им времени.
И Гордей сказал:
– Мой папа – президент!
За забором засмеялись.
– Путин?
Слово «Путин» Гордей знал. По телевизору часто говорили это слово, и мама тоже иногда. Но оно не подходило для папы. А «президент» – подходило.
– Не Путин. Другой президент. – Гордей замялся, но фантазия выручила: – Он всеми машинами управляет. Как на них ездят.
Дети пошептались и позвали:
– Выходи играть.
Вот так запросто пойти к незнакомым было нельзя. Мало ли. Да и мама разозлится. Она его далеко никогда не отпускала, и что он точно хорошо помнил, так это её крики во время прогулок: «Гордей, ты куда?! Вернулся сейчас же! Быстро ко мне!»
Но не пойти к детям нужно было как-то с достоинством. И тут помог голод – забурчал в животе, стал щипать.
– Я есть хочу, – сказал Гордей и пошёл в дом.
Вслед раздалось:
– Вынеси печенюшек!
– И конфет!..
Есть пришлось согревшуюся в сумке, липкую колбасу с хлебом. Гордей жевал и пытался вспомнить, кто по-честному его мама и папа. Папа был, точно был, но какой он, Гордей не мог представить. И мама не рассказывала про папу…
– Мам, – спросил, – а ты кто?
– Х-хо! – Мама посмотрела на бабу Таню, ища у неё поддержки в своём изумлении. – Я твоя мама! Нет?
– Я знаю… А ты начальник?
– Хотя бы для тебя, да, начальник. Не будешь слушаться – такой выговор по жопе влеплю.
Гордей кивнул, потом, решившись, спросил ещё:
– А папа кто?
– Папа?.. Папа – козёл с бубенчиком.
Баба Таня печально вздохнула, а мама повторила твёрдо, колюче:
– Козёл.
Что такое «козёл», Гордею было известно. Такое животное с рогами. Некрасивое и противное. И опасное – бодается.
Что оно могло быть его папой, он не поверил. Хотя как-то он видел по телевизору, как один мальчик превратился в козлёнка, потому что попил грязной воды из лужи. И сестра мальчика очень плакала… У Гордея появился новый вопрос:
– Его превратили?
– А?..
– Его в него превратили? Папу.
– Сам он себя превратил.
– А где он?
– Ты решил доконать меня? Пасётся он, пасётся, как все козлины. Всё! – Мама рассердилась. – Поел – пей сок и… и иди вон в комнату. Я тебе игрушки там достала…
Гордею хотелось вернуться на улицу, к детям, которые наверняка его ждут. Но на столе не было ни конфет, ни печенья, нечем их угостить, и он пошёл к игрушкам.
Стал расставлять кубики, которые превратятся в дома, и он будет катать между ними машинку. Слышал малопонятный разговор мамы и бабы Тани. Вернее, не хотел понимать, чтобы не испугаться.
– Полгода думала, что образумится, придёт… Первое время хоть переводы иногда присылал, а потом вообще. Исчез, козлина. Даже на ребёнка ни копейки… Последние два месяца за квартиру нечем было платить. Хозяин гопарей нанял, чтоб выкинули… Вот с двумя чемоданами осталась. И с этим…
– О-хо-хох…
– Одна я, может, куда и приткнусь, а с ним… Пусть с вами побудет, тёть Тань…
– Что ж, говорено уже…
– Спасибо.
– Просрала своё женское счастье, теперь вот маешься.
– Какое счастье, тёть Тань? Вы б его видели…
– Что, гвоздил он тебя? Пил запоями? А?
– Пить – не очень, а руку поднимал.
– Ну так, видать, доводила. Ты – языком, а он – кулаком. Пилила, а?
– Срывалась… Но я человек эмоциональный. Что, молчком всё, что ли?
Баба Таня скрипуче посмеялась:
– В постели надо свою эмоциональность проявлять, а не так. Срыва-алась она…
– А что ж вы с дядь Витей разбежались?
– Но-ка! Ты в нашу жизнь не залазь. Свою устрой, тогда и будешь…
– Извините.
Мама вошла в комнату и сказала Гордею дрожащим голосом:
– Наигрался? Надо поспать. Заканчивай.
Гордей молча кивнул. Собрал в кучку кубики… Спать не хотелось, и теперь он вообще трудно засыпал днём, но говорить об этом было страшно. Лучше слушаться.
Умывались не под краном, а под какой-то кастрюлей, в дне которой был штырёк. Этот штырёк нужно было толкать вверх, и тогда из отверстия лилась вода… Кастрюля висела высоко, и вода стекала Гордею под рукава, за шиворот. Вместо раковины было ведро на табуретке, из него иногда вылетали грязные капли…
– Бельё там в стопочке, – говорила баба Таня, – сами застелитесь.
Мама застелила железную койку и уложила Гордея на чистую, но пахнущую какой-то прелью простыню. Накрыла одеялом. Присела рядом. Потом прилегла.
Смотрела на Гордея странно-пристально, гладила по голове. Молчала. Гордей тоже смотрел, смотрел на неё, а потом его глаза устали и закрылись. И он уснул.
После того как проснулся, началась жизнь без мамы.
Гордей, конечно, спросил бабу Таню:
– А где мама?
Та ответила:
– Уехала твоя мама. Со мной покоротаешь… Вернётся потом. – И добавила строго: – Не плачь! Не люблю плаксунов. Я их в печке сушу.
Гордей оглянулся на большую, покрытую пыльной извёсткой печь и не стал плакать. Что толку… Маму слезами не вернёшь, а эту старуху, которая, может, по-настоящему Баба-яга и притворяется простой бабушкой, разозлишь. Возьмёт и засунет в печку, а маме скажет потом, что он потерялся.
Баба Таня покормила его гречневой кашей с колбасой и отправила гулять во дворе.
– Там на задах, за избой, курицы есть. Погляди, только не заходи к им, а то выпустишь, весь огород склюют.
Куриц смотреть желания не было. Гордей подошёл к калитке и стал изучать улицу через щель. Улица была пуста и тиха. Стало скучно. А потом обидно, что мама его оставила. Уехала.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?