Электронная библиотека » Ромен Роллан » » онлайн чтение - страница 13

Текст книги "Жан-Кристоф. Том IV"


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 20:40


Автор книги: Ромен Роллан


Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Молчите! Я знаю все, что вы хотите сказать.

Они сели на повороте дороги – там, где встретились в первый раз. Продолжая улыбаться, Грация смотрела на долину, расстилавшуюся внизу, но не видела ее. А Кристоф смотрел на ласковое лицо со следами страданий; в ее густые черные волосы вплелись белые нити. Он испытывал обожание, жалость и страсть к этой плоти, пропитавшейся страданиями души. Во всех этих ранах, нанесенных временем, была видна душа. И тихим, дрожащим голосом, как о высшей милости, он попросил, чтобы она подарила ему… один седой волос.

Она уехала. Кристоф не мог понять, почему Грация не хотела, чтобы он сопровождал ее. Он не сомневался в ее дружбе, но сдержанность Грации озадачила его. Ни одного дня он не мог оставаться в этих краях и тут же уехал. Он пытался отвлечься путешествиями, работой. Он написал Грации. Она ответила ему недели через три; в ее коротких письмах ощущалась спокойная привязанность, без нетерпения и тревоги. Письма причиняли ему страдание, и вместе с тем он любил их. Он не считал себя вправе упрекать ее. Их чувство было еще слишком молодо, слишком недавно возродилось! Он содрогался при мысли, что может потерять Грацию. Между тем каждое ее письмо дышало безмятежным покоем, который должен был бы вселить в него уверенность. Но ведь они были такие разные!..

В конце осени они условились встретиться в Риме. Не будь надежды на встречу с Грацией, это путешествие не прельщало бы Кристофа. Долго длившееся одиночество сделало его домоседом. Он не испытывал больше склонности к бесполезным переездам с места на место, в которых черпали удовольствие суетливые бездельники сто времени. Он боялся нарушать свои привычки – это опасно для правильной работы мысли. К тому же Италия нисколько не привлекала его. Кристоф знал ее только по отвратительной музыке «веристов» и ариям теноров, которыми родина Вергилия периодически вдохновляет путешествующих литераторов. Он чувствовал к ней враждебность и недоверие передового художника, которому надоели ссылки на Рим из уст самых худших поборников академической рутины. И, наконец, в нем еще бродила старая закваска – инстинктивная неприязнь, которую ощущают в глубине души все северяне к южанам или, по крайней мере, к тому легендарному типу болтливого хвастунишки, какими представляются северянам все обитатели юга. При одной только мысли о них Кристоф презрительно морщился… Нет, у него не было ни малейшего желания знакомиться с этим народом, не имеющим музыки. (Так, со своей обычной склонностью к преувеличениям, утверждал Кристоф.) «Можно ли принимать всерьез, на фоне современной музыки, бренчанье на мандолине и выкрики в болтливых мелодрамах?» – думал он. Но ведь к этому народу принадлежала Грация. Какими путями, какими дорогами не пошел бы Кристоф, чтобы снова обрести ее. Нужно только закрыть глаза и ничего не видеть до той поры, пока он не встретится с Грацией.

Уже давно у него выработалась привычка закрывать глаза. В течение стольких лет он держал за ставнями свою внутреннюю жизнь! Теперь, поздней осенью, это было особенно необходимо Три недели непрерывно лили дожди. А потом серая шапка сплошных облаков на висла над долинами и городами промокшей, дрожавшей от холода Швейцарии. Глаза утратили воспоминание о благодатном солнечном свете. Чтобы снова обрести в себе всю силу энергии, нужно было сначала создать абсолютный мрак, а потом, сомкнув веки, опуститься в глубину шахты, в подземные галереи мечты. Там, среди пластов угля, спало солнце мертвых дней. Но тот, кто проводит жизнь под землей и, согнувшись, вырубает уголь, выходит наверх обожженный, с онемевшим позвоночником и коленями, с изуродованными руками и ногами, полуоцепеневший, с тусклым, как у ночной птицы, взглядом. Сколько раз приносил Кристоф со дна шахты с трудом добытый огонь, который согревал похолодевшие сердца! Но северные мечты отдают жаром печи и закупоренной комнаты. Этого не подозреваешь, когда живешь там, любишь это удушливое тепло, этот полумрак и заветные мечты, скопившиеся в отяжелевшей голове. Любишь то, что имеешь. Приходится этим довольствоваться!..

Когда поезд вышел из теснин альпийских гор и Кристоф, дремавший в углу вагона, увидел безоблачное небо и солнце, заливавшее склоны гор, ему показалось, что это сон. По ту сторону горного хребта он только что оставил тусклое небо, сумеречный день. Эта перемена была так неожиданна, что в первую минуту Кристоф скорее удивился, чем обрадовался. Прошло некоторое время, пока его оцепеневшая душа отошла немного, пока растаяла сковывавшая ее кора, пока сердце освободилось от теней прошлого. День разгорался, мягкий свет обволакивал Кристофа, и, забыв обо всем, он жадно упивался и наслаждался тем, что видел.

Миланские равнины. Дневное светило отражается в голубых каналах, сеть их вен бороздит рисовые поля, покрытые пушком. Четко вырисовываются тонкие и гибкие силуэты осенних деревьев с пучками рыжего мха. Горы да Винчи – снежные, мягко сверкающие Альпы – выделяются резкой линией на горизонте, окаймляя его красной, оранжевой, золотисто-зеленой и бледно-лазурной бахромой. Вечер опускается над Апеннинами. Извилистые склоны небольшой крутой горной цепи вьются, как змеи, сплетаясь и повторяясь, словно в ритме фарандолы. И вдруг, в конце спуска, как поцелуй, доносится дыхание моря и аромат апельсинных рощ. Море, латинское море! В его опаловом свете замерли и дремлют стаи лодок, сложивших свои крылья…

На берегу моря, у рыбачьей деревушки, поезд остановился. Путешественникам объявили, что из-за сильных дождей в туннеле между Генуей и Пизой произошел обвал и все поезда запаздывают на несколько часов. Кристоф взял билет прямого сообщения до Рима, и теперь он был в восторге от этой задержки, вызвавшей негодование его спутников. Он выскочил на перрон и воспользовался остановкой, чтобы подойти к морю, – оно манило его. Оно увлекло Кристофа настолько, что часа через два, когда раздался гудок уходившего поезда, Кристоф, сидя в лодке, крикнул ему вслед: «Счастливого пути!» Он плыл в светящейся ночи, отдаваясь баюканью светящегося моря, вдоль благоухающего берега, огибая утесы, окаймленные молодыми кипарисами. Кристоф поселился в деревушке и провел там пять дней, ни о чем не тревожась, радуясь жизни. Он напоминал долго постившегося человека, который набросился на еду. Всеми своими изголодавшимися чувствами он впитывал яркий солнечный свет… Свет, кровь вселенной! Ты разливаешься в пространстве подобно реке жизни и через глаза, губы, ноздри, сквозь поры нашей кожи проникаешь в глубь нашего тела. Свет, более необходимый для жизни, чем хлеб! Тот, кто увидел тебя однажды без твоих северных завес – чистым, жгучим, обнаженным, – невольно задает себе вопрос, как он мог жить прежде, не зная тебя, и чувствует, что больше не сможет жить, не видя тебя.

Пять дней предавался Кристоф опьянению солнцем. Пять дней впервые в жизни Кристоф забыл, что он музыкант. Музыка его существа превратилась в свет. Воздух, море и земля – великолепная симфония, исполняемая оркестром солнца. И с каким врожденным искусством умеет Италия пользоваться этим оркестром! Другие народы пишут с натуры; итальянец творит вместе с природой, он пишет солнцем. Музыка красок. Здесь все музыка, все поет. Простая стена у дороги, красная с золотыми трещинками, над ней два кипариса с курчавой кроной, а вокруг бездонное голубое небо. Белая мраморная лестница, прямая и узкая, поднимается между розовых стен к голубому фасаду храма. Разноцветные домики, словно абрикосы, лимоны, цитроны, светятся среди оливковых рощ и кажутся восхитительными спелыми плодами в листве… Итальянская природа возбуждает чувственность: глаза наслаждаются красками, подобно тому как язык – ароматными, сочными фруктами. Кристоф набросился на это новое лакомство с жадной и наивной прожорливостью; он вознаграждал себя за серые, аскетические пейзажи, которые вынужден был созерцать до сих пор. Его могучий интеллект, угнетенный обстоятельствами, внезапно осознал свою способность наслаждаться, до сих пор не использованную. Им завладели, словно добычей, запахи, краски, музыка голосов, колоколов и моря, ласкающая воздух, теплые объятия солнца… Кристоф ни о чем не думал. Он пребывал в состоянии сладостного блаженства, нарушая его лишь для того, чтобы поделиться со всеми встречными своей радостью: с лодочником – старым рыбаком в красной шапочке венецианского сенатора, из-под которой глядели живые глаза в сети мелких морщинок; со своим единственным сотрапезником – апатичным и сонным миланцем, который, поглощая макароны, вращал черными, как у Отелло, свирепыми от ненависти глазами; с официантом из ресторана, который, подавая блюда, вытягивал шею, изгибал руки и торс, подобно ангелу Бернини; с маленьким Иоанном Крестителем, который, строя глазки, просил милостыню на дороге и предлагал прохожим апельсин на зеленой ветке. Кристоф окликал возчиков, которые, лежа на спине в своих повозках, гнусавыми голосами тянули какую-то песню без конца и начала. Он поймал себя на том, что напевает из «Cavalleria rusticana»![12]12
  «Сельская честь» (итал.) – опера Масканьи


[Закрыть]
Цель его путешествия была совершенно забыта. Он забыл, как торопился, как спешил поскорее увидеть Грацию…

Так продолжалось до того дня, пока образ возлюбленной снова не ожил в нем. Что его вызвало? Быть может, взгляд, перехваченный на дороге, или переливы низкого и певучего голоса, – Кристоф не знал. Но настал час, когда отовсюду – из кольца холмов, покрытых маслиновыми рощами, из высоких гладких гребней Апеннин, вырисовывавшихся в ночном мраке и при ярком солнечном свете, и из апельсинных рощ, отягощенных цветами и плодами, из глубокого дыхания моря – на него смотрело улыбающееся лицо подруги. Бесчисленными очами глядели на него с неба глаза Грации. Она расцветала на этой земле, как роза на розовом кусте.

Кристоф спохватился. Снова сел в поезд, отправлявшийся в Рим, и уже нигде больше не останавливался. Ничто не интересовало его – ни итальянские памятники, ни старинные города, ни знаменитые произведения искусства. Он не видел и не стремился что-либо увидеть в Риме, а то, что успел заметить проезжая мимо, – новые, лишенные всякого стиля, кварталы, квадратные здания, – не внушало ему желания осматривать этот город.

Тотчас по приезде он отправился к Грации. Она спросила:

– Какой дорогой вы ехали? Вы останавливались в Милане, во Флоренции?

– Нет, – отвечал он. – К чему?

Она рассмеялась.

– Прекрасный ответ! А какое впечатление на вас произвел Рим?

– Никакого, – сказал он, – я ничего не видел.

– Но все-таки?

– Никакого. Я не видел ни одного памятника. Прямо из гостиницы пришел к вам.

– Довольно пройти десять шагов, чтобы увидеть Рим… Взгляните на эту стену, напротив… Посмотрите, какое освещение!

– Я вижу только вас, – сказал он.

– Вы варвар, вы видите только то, что создано вашим воображением. А когда вы выехали из Швейцарии?

– Неделю назад.

– Что же вы делали столько времени?

– Сам не знаю. Я остановился случайно в деревушке на берегу моря. Не помню даже, как она называется. Я спал целую неделю. Спал с открытыми глазами. Не знаю, что видел, не знаю, о чем грезил. Кажется, мечтал о вас. Знаю только, что это было прекрасно. Но самое прекрасное, что я все забыл…

– Благодарю! – сказала она.

Он не слушал ее.

– …Все, – продолжал он, – все, что было тогда, что было прежде. Я словно новорожденный, только начинающий жить.

– Это верно, – сказала она, глядя на него смеющимися глазами. – Вы переменились с нашей последней встречи.

Он тоже глядел на нее и находил, что она не похожа на ту Грацию, которая осталась в его памяти. Она не изменилась за эти два месяца, но он смотрел на нее совершенно другими глазами. Там, в Швейцарии, – образ минувших дней, – легкая тень юной Грации стояла перед его взором, заслоняла его нынешнюю подругу. А теперь, под солнцем Италии, растаяли северные мечты; он видел при дневном свете подлинную душу и подлинное тело любимой. Как непохожа она была на дикую козочку, пленницу Парижа, как непохожа на молодую женщину, с улыбкой евангелиста Иоанна, которую он снова обрел как-то вечером, вскоре после ее замужества, чтобы тут же утратить! Маленькая умбрийская мадонна расцвела, превратилась в прекрасную римлянку.

Coior verus, corpus solidum et succi plenum[13]13
  живой румянец, крепкое, полное жизненных соков тело (лат.)


[Закрыть]
.

Ее черты приобрели гармоническую округлость; ее тело дышало благородной томностью. От нее исходил покой. Она воплощала напоенную солнцем тишину, безмолвное созерцание, наслаждение мирной жизнью – все то, чего до конца никогда не познают северяне. От прежней Грации сохранилась главным образом безграничная доброта, которой были насыщены все ее чувства. Но в ясной улыбке Грации можно было прочесть много нового: печальную снисходительность, легкую усталость, умение разбираться в людях, мягкую иронию, спокойную рассудительность. Годы как бы сковали Грацию ледком, ограждая ее от сердечных заблуждений; она редко раскрывала свою душу; и ее нежность, ее зоркая улыбка были всегда настороже, ограждая от порывов страсти, которые с трудом подавлял в себе Кристоф. В то же время у нее были свои слабости, беспомощность в жизненных испытаниях, кокетливость, над которой она сама посмеивалась, но которую не пыталась преодолеть. Она не умела бороться ни с обстоятельствами, ни с собою, – покорный фатализм был присущ этой бесконечно доброй и немного усталой душе.



Грация принимала у себя многих и без особого разбора – так, по крайней мере, казалось на первый взгляд; но ее друзья принадлежали в большинстве своем к тому же миру, что и она, дышали тем же воздухом, приобрели те же привычки; это общество представляло довольно гармоническое целое, резко отличавшееся от того, которое Кристоф наблюдал в Германии и во Франции. Большинство принадлежало к старинным итальянским фамилиям, оздоровленным браками с иностранцами; среди них царил внешний космополитизм – сочетание четырех главных языков и интеллектуального багажа четырех великих наций Запада Каждый народ вносил туда свой личный вклад: евреи – беспокойство, англосаксы – флегму, но все это тотчас же переплавлялось в итальянском тигле. Когда века владычества баронов-грабителей высекают в расе надменный и алчный профиль хищной птицы, то, как бы ни менялся металл, оттиск остается неизменным. Некоторые из этих лиц, казавшихся типично итальянскими, – улыбка Луини, сладострастный и спокойный взгляд Тициана, цветы Адриатики или ломбардских равнин, – расцвели в действительности на северных деревьях, пересаженных в древнюю латинскую почву. Какие бы краски ни были растерты на палитре Рима, основным тоном всегда будет римский.

Кристоф не способен был разобраться в своих впечатлениях, но он восхищался вековой культурой, древней цивилизацией, которой дышали эти люди, зачастую довольно ограниченные, а иногда даже более чем посредственные. Едва уловимый аромат. Проявлявшийся в мелочах, грациозная обходительность, мягкие манеры, доброжелательность, не лишенная насмешливости, сознание собственного достоинства, острый взгляд и улыбка, живой и беспечный ум, скептический, непринужденный и притом разносторонний Ничего резкого, грубого. Ничего книжного. Здесь можно было не бояться встречи с каким-нибудь психологом из парижских салонов, подстерегающим вас за стеклами своего пенсне, ни с капральскими повадками какого-нибудь немецкого доктора. Это были просто люди, и люди очень человечные, подобно друзьям Теренция и Сципиона Эмилиана…

Homo sum…[14]14
  Я человек… (и ничто человеческое мне не чуждо) (лат.)


[Закрыть]

Красивый фасад! Жизнь была скорее кажущейся, чем реальной. А за этим фасадом скрывалось неисправимое легкомыслие, свойственное светскому обществу всех стран. Но характерной национальной особенностью здешнего общества была лень. Французское легкомыслие сочетается с лихорадочной нервозностью – непрерывной деятельностью мозга, даже когда он работает на холостом ходу. Итальянский мозг умеет отдыхать. Пожалуй, даже слишком часто. Приятно дремать в жаркой тени, на теплой подушке изнеженного эпикурейства и иронического ума, очень гибкого, довольно любознательного и безразличного по существу. – У всех этих людей не было твердых убеждений. С одинаковой легкостью они брались и за политику и за искусство. Среди них попадались обаятельные натуры, прекрасные лица итальянских патрициев, с тонкими чертами, умным и мягким взглядом, спокойными манерами, изысканным вкусом и чувствительным сердцем, эти люди любили природу, старинную живопись, цветы, женщин, книги, хороший стол, свою родину и музыку… Они любили все, ничему не отдавая предпочтения. Порою казалось, что они ничего не любят. Любовь, однако, занимала большое место в их жизни, но при условии, чтобы она не нарушала их покоя. Любовь их была так же апатична и ленива, как они сами, даже страсть легко приобретала характер супружеских отношений. Их хорошо развитый и гармоничный ум приспособился к инертности, благодаря чему противоположные мнения сталкивались, не задевая друг друга, спокойно уживаясь, сглаженные, притупленные, ставшие безобидными. Они боялись твердых убеждений, крайних партий, предпочитая половинчатые решения и половинчатые мысли. Они придерживались консервативно-либеральных взглядов. Им нужны были политика и искусство, стоящие где-то посредине, наподобие тех климатических станций, где не рискуешь получить одышку или сердцебиение. Они узнавали себя в ленивых персонажах Гольдони или в ровном и рассеянном свете Мандзони. Однако это не нарушало их очаровательной беспечности. Они бы не сказали, как их великие предки: «Primum vivere…»[15]15
  прежде всего жить (лат.)


[Закрыть]
, а скорее – «Dapprima, quieto vivere»[16]16
  прежде всего жить спокойно (итал.)


[Закрыть]
.

Жить спокойно. Таково было тайное желание всех, даже самых энергичных, даже тех, кто руководил политикой, Любой из этих маленьких Макиавелли, повелевавших собой и другими, с трезвым и скучающим умом, с сердцем, столь же холодным, как и голова, умевших и дерзавших пользоваться всеми средствами для достижения своей цели, готовых пожертвовать друзьями во имя своего честолюбия, способен был пожертвовать своим честолюбием ради одного: священного quielo vivere. Они испытывали потребность в длительных периодах прострации. Когда это состояние проходило, они чувствовали себя свежими и деятельными, как после хорошего сна; эти степенные мужи, эти бесстрастные мадонны вдруг ощущали нестерпимую жажду поговорить, повеселиться, предаться кипучей деятельности: им необходимо было найти разрядку в потоке слов и жестов, в парадоксальных остротах, в забавных шутках, – они разыгрывали оперу-буфф. Среди этой галереи итальянских портретов редко попадались люди с переутомленным умом, с металлическим блеском зрачков, с изможденными от напряженной умственной работы лицами, какие встречаются на севере. Однако здесь, как и всюду, не было недостатка в людях, которые страдали и скрывали свои раны, стремления, заботы под личиной равнодушия и с наслаждением погружались в оцепенение. Не говоря уже о тех, чьи странные, причудливые и непонятные выходки свидетельствовали о некоторой неуравновешенности, свойственной очень древним расам: то были как бы трещины, избороздившие почву римской Кампаньи.

Томная загадочность этих душ, спокойные и насмешливые глаза, где таилась скрытая трагедия, были не лишены прелести. Но Кристоф не желал ее замечать. Он бесился, видя, что Грация окружена пустыми и остроумными светскими людьми. Он злился на них и злился на нее. Он дулся на нее так же, как и на Рим. Он стал бывать у нее реже, он решил уехать.



Кристоф не уехал. Помимо своей воли он почувствовал влечение к итальянскому обществу, которое вначале так раздражало его.

Теперь он уединился. Он бродил по Риму и его окрестностям. Небо Рима, висячие сады, Кампанья, залитое солнцем море, опоясывающее ее наподобие золотого шарфа, открыли ему мало-помалу тайну этой волшебной земли. Он поклялся, что и шагу не сделает для осмотра мертвых памятников: они вовсе не интересуют его; он ворчливо заявлял, что подождет, пока они сами придут к нему. И они пришли; он встретил их случайно, во время своих прогулок по Городу Холмов. Он увидел, не ища его, Форум, рдеющий на закате солнца, и полуразрушенные арки Палатина, в глубине которых сверкает лазурь бездонного голубого неба. Он бродил по необъятной Кампанье, по берегу красноватого Тибра, засоренного илом и похожего на топь – вдоль разрушенных акведуков, напоминающих гигантские остовы допотопных чудовищ. Густые скопища черных туч ползли в голубом небе. Крестьяне, верхом на лошадях, палками гнали через пустынную Кампанью стада огромных серых буйволов с длинными рогами; а по древней дороге, прямой, пыльной и голой, молча шли, сопровождая вереницу низкорослых ослиц и ослят, пастухи, похожие на сатиров, с мохнатыми шкурами на бедрах. В глубине, на горизонте, тянулись олимпийские линии Сабинской горной цепи, а на другом краю небесного свода вырисовывались городские стены и черные силуэты пляшущих статуй, увенчивающих фасад храма святого Иоанна… Тишина… Огненное солнце… Ветер пронесся над равниной. На безголовой, поросшей пучками травы статуе с перекинутым через руку плащом неподвижно лежала ящерица; она мерно дышала, наслаждаясь ярким светом. И Кристоф, у которого звенело в ушах от солнца (а порой и от кастельского вина), улыбаясь, сидел подле разбитого мрамора на черной земле, сонный, окутанный забвеньем, упиваясь спокойной и могучей силой Рима. И так до сумерек. Тогда его вдруг охватывала тоска, и он бежал из мрачного одиночества пустыни, где угасал трагический свет… О земля, пламенная земля, страстная и безмолвная земля! В твоей тревожной тишине я слышу еще трубы легионов. Как неистово бушует жизнь в твоей груди! Как ты жаждешь пробуждения!

Кристоф нашел людей, в сердцах которых еще тлел вековой огонь. Он сохранился под могильным пеплом. Казалось, что этот огонь угас вместе с глазами Мадзини. Теперь он разгорался. Все такой же. Не многим хотелось его увидеть. Он нарушал покой спящих. Это был яркий и резкий свет. Молодые люди, которые несли его (самому старшему еще не было и тридцати пяти лет), – избранники, пришедшие со всех концов света, свободомыслящие, разного темперамента, воспитания, различных убеждений и верований, – все они объединились в культе этого огня новой жизни. Партийные ярлыки, разница мировоззрения не имели для них значения, – главное «мыслить смело». Быть искренними, дерзать в мыслях и делах. Они беспощадно встряхивали свой спящий народ. После политического возрождения Италии, воскресшей из мертвых по зову героев, после ее еще совсем недавнего экономического возрождения они решили выкопать из могилы итальянскую мысль. Их оскорбляла, им причиняла боль трусливая и ленивая расслабленность избранного общества, его духовное малодушие и пустословие. Их голоса громко звучали в тумане риторики и морального рабства, скопившегося в течение веков в душе родины. Они вдохнули в нее свой беспощадный реализм и неподкупную честность. Со всем своим пылом они стремились к ясному пониманию, за которым следует энергичное действие. Способные при случае пожертвовать своими личными склонностями во имя долга, во имя дисциплины, которая подчиняет отдельного человека интересам народа, они сохранили высокий идеал и бескорыстное стремление к истине. Они любили ее горячо и благоговейно. Один из вождей этой молодежи[17]17
  Джузеппе Преццолини, который вместе с Джованни Папини руководил тогда группой «Ля Воче» («Голос») (прим. авт.)


[Закрыть]
, когда противники оскорбили его, оклеветали и угрожали ему, ответил с величавым спокойствием:

«Уважайте истину! Я не злопамятен и обращаюсь к вам с открытым сердцем. Я забыл зло, причиненное вами, как и то зло, что я, быть может, причинил вам. Будьте правдивы! Нет совести, нет величия, нет уменья жертвовать собою, нет благородства там, где свято, строго и сурово не уважают истину. Выполняйте этот трудный долг. Ложь развращает того, кто ею пользуется, гораздо раньше, чем губит того, против кого она направлена. Какой прок в том, что вы быстро добьетесь успеха? Корни вашей души повиснут в пустоте, в почве, изъеденной ложью. Я говорю с вами не как противник. Мы затронули вопрос, стоящий выше наших разногласий, даже если вы прикрываете свои страсти именем родины. Есть нечто более великое, чем родина, – человеческая совесть. Есть законы, которые вы не смеете нарушать, если не хотите стать плохими итальянцами. Перед вами только человек, ищущий истину; вы должны услышать его зов. Перед вами только человек, который страстно жаждет увидеть вас великими и чистыми и хочет трудиться вместе с вами. Независимо от того, хотите вы или не хотите, мы будем трудиться сообща со всеми, кто трудится в союзе с истиной. Все, что мы создадим (и чего мы даже не можем предвидеть), будет отмечено нашей обшей печатью, если только действовать согласно истине. Главное в человеке – его чудесная способность искать истину, любить ее, видеть ее и жертвовать собою во имя ее. О истина, изливающая волшебное дыхание своего могучего здоровья на всех, кто владеет тобою!..»

Когда Кристоф впервые услышал эти слова, они показались ему эхом его собственного голоса; он почувствовал, что эти люди братья ему. Быть может, когда-нибудь превратности борьбы народов и различие идей заставят их вступить в ожесточенный бой, но, друзья или враги, они принадлежат, они будут принадлежать к одной человеческой семье. Они это знали, как и он. Они знали это даже раньше, чем он. Они знали его еще до того, как он узнал их, ибо они были друзьями Оливье. Кристоф обнаружил, что произведения его друга (несколько томиков стихов и критические очерки), известные в Париже лишь немногим, были переведены этими итальянцами, и они любили их.

Позже Кристоф увидел, какая непроходимая пропасть отделяла этих людей от Оливье. В своих суждениях о других они оставались только итальянцами, не способными сделать усилие и выйти за ограниченные рамки мышления своего народа. Откровенно говоря, они находили в произведениях иностранцев только то, что стремился обнаружить их национальный инстинкт; зачастую они брали лишь то, что сами подсознательно вкладывали туда. Посредственные критики и плохие психологи, они были чересчур заняты собой и поглощены своими страстями, даже когда больше всего стремились к истине. Итальянский идеализм не способен к самозабвению; его нисколько не интересуют отвлеченные мечтания севера; он сводит все к себе, к своим желаниям, к своей расовой гордости, к стремлению возродить величие нации. Сознательно или нет, но он всегда работает на terza Roma[18]18
  третий Рим (итал.)


[Закрыть]
. По правде сказать, на протяжении веков он не очень утруждал себя, чтобы осуществить эту мечту! Красивые итальянцы, созданные для деятельности, действуют лишь в порыве страсти и быстро устают, но когда в них бурлит страсть, она возносит их над всеми народами; они доказали это на примере своего Рисорджименто. Это был могучий вихрь, который подхватил итальянскую молодежь всех партий – националистов, социалистов, неокатоликов, свободных идеалистов – всех неукротимых итальянцев, преисполненных надежд и стремлений быть гражданами императорского Рима, властелина вселенной.

Сначала Кристоф замечал только их благородный пыл и общие антипатии, объединявшие его с ними. Они легко сговаривались, когда речь шла о презрении к Светскому обществу, к которому Кристоф питал злобу из-за предпочтения, отдаваемого ему Грацией. Они ненавидели гораздо сильнее, чем Кристоф, благоразумие, апатию, компромиссы, шутовство, половинчатость высказываний, двуличность, ловкое маневрирование между всеми возможностями, боязнь решиться на что-нибудь, красивые фразы и вкрадчивость. Крепыши-самородки, всем обязанные только себе, не имевшие ни средств, ни времени дошлифовать себя, они охотно утрировали свою природную грубость и резковатый тон неотесанных contadini[19]19
  мужиков (итал.)


[Закрыть]
. Им хотелось, чтобы их услышали. Им хотелось, чтобы с ними дрались. Что угодно, только не безразличие! Чтобы пробудить энергию своей расы, они с радостью согласились бы стать ее первыми жертвами.

А пока их не любили, и они ничего не сделали, чтобы их полюбили. Кристоф потерпел неудачу, задумав рассказать Грации о своих новых друзьях. Они были неприятны ее спокойной, уравновешенной натуре. Пришлось согласиться с ней, что присущая им манера защищать самые благородные идеи вызывает зачастую враждебное к ним отношение. Они были насмешливы и задиристы, их суровая критика граничила с оскорблением, даже когда речь шла о людях, которых они вовсе не хотели обижать. Они были слишком самоуверенны, слишком скоры на выводы и категоричные утверждения. Они занялись общественной деятельностью, еще не достигнут зрелости, и потому бросались от одного увлечения к другому, проявляя одинаковую нетерпимость. С искренним пылом, не щадя сил, целиком отдаваясь делу, они сгорали от избытка рассудочности, от преждевременно изнуряющей работы. Молодой, едва вылупившейся мысли вредно находиться под ярким солнцем. Оно обжигает душу. Все подлинное и полезное требует времени и тишины. А им не хватало ни времени, ни тишины. В этом несчастье многих итальянских талантов. Торопливая и бурная деятельность – точно алкоголь. Вкусившему его уму трудно потом отвыкать, нормальное развитие подвергается риску быть извращенным и искаженным навсегда.

Кристоф ценил терпкую свежесть этой резкой прямоты, особенно по контрасту с пошлостью людей золотой середины (vio di mezzo), которые вечно боятся скомпрометировать себя и ухитряются не говорить ни да, ни нет. Но вскоре ему пришлось убедиться, что спокойный ум и обходительность светских людей тоже имеют свои преимущества. Постоянная ожесточенная борьба, которой жили его друзья, утомляла. Кристоф считал своим долгом бывать у Грации, чтобы защищать их. Иногда же он шел к ней, чтобы забыть о них. Разумеется, у него было сходство с ними. Пожалуй, даже слишком большое. Они теперь были такими, каким был Кристоф в двадцать лет. Но течение жизни не идет вспять. В глубине души Кристоф прекрасно сознавал, что сам он распрощался с неистовством юности и стремится к покою, тайной которого, казалось, владели глаза Грации. Почему же это возмущало его в ней? Да просто в силу эгоизма, присущего любящим. Кристоф хотел один наслаждаться этим покоем. Ему было невыносимо тяжело, он не мог примириться с тем, что Грация щедро расточает свое тепло на первых встречных, что она всех оделяет своим чарующим радушием.



Грация читала в его душе и с присущей ей милой откровенностью как-то сказал Кристофу:

– Вы сердитесь, что я такая? Не нужно идеализировать меня, мой друг. Я женщина, и не лучше других. Я не ищу общества, но, признаться, оно мне приятно – точно так же, как иногда мне доставляют удовольствие не очень хорошие спектакли, посредственные книги, – все то, что вы презираете; меня же это забавляет и успокаивает. Я не могу ни от чего отказаться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации